– Можно понять, – сказала моя умная жена. – Человека с высоким социальным статусом вдруг бросают на дно жизни, а потом, признав это ошибкой, не торопятся ее исправить.
Утром следующего дня я сопровождал отца в поликлинику. Какие-то зубцы на ленте электрокардиограммы не понравились терапевту, пожилой даме, она предложила отцу лечь в больницу, но он отказался. По рецептам, выписанным докторшей, мы купили в аптеке кучу лекарств. Я повел отца к троллейбусной остановке, домой его отвезти, но он вдруг остановился. Указательным пальцем поправил очки, взглянул на меня, десятки морщин собрав на лбу:
– Дима, знаешь что? Поедем в союз писателей.
– Тебе надо отдохнуть, – говорю.
– Там и отдохну.
Я знал: он любил в союзе посидеть в ресторане, коньячку на грудь принять. Ладно. Надо идти навстречу пожеланиям реабилитантов. Вскоре мы приехали в писательский особняк на улице Воинова и уселись за столик в уютном темноватом зале ресторана. Время обеденного часа еще не приспело, лишь несколько фигур рисовались тут вразброс.
С улыбкой подошла пышнотелая официантка:
– Здрасьте, Лев Васильич! Что будем пить-кушать?
Заказали коньяк, фирменный салат и кофе.
– Вчера об «Оттепели» говорили, – сказал отец после первой рюмки, подцепляя вилкой кудрявую зелень салата, – а я об Эренбурге думал. Блестяще работал в годы войны. Его статьи в «Красной звезде» буквально поднимали боевой дух на фронтах.
– На морях тоже, – сказал я.
– Да. Публицистика высшего класса. Но прозу его не люблю – телеграфный стиль, торопливый какой-то. Ты не находишь?
– Не знаю. Тебе виднее.
– Налей еще.
– Твое здоровье, папа.
– Спасибо. Хорош коньячок, по всем жилам растекается. Так вот, об «Оттепели». Он что, хотел показать, что после смерти Сталина смягчился режим? Ну так и покажи. А он Сабурова вывел. Ах, ах, затирали художника, хорошие пейзажи рисовал, а кушать нечего. Буря была, не до пейзажей. Теперь буря унеслась, весна наступила – на тебе, Сабуров, кусок пирога. Заметили талантливого художника – в этом смысл оттепели?
– По-моему, не только в этом. Смысл – против равнодушия… против вранья и халтуры…
– Да это же только декларация! Покажи, как борются с этими безобразиями. А что Сабуров? Тихо сидит в своей конуре, в стороне от жизни народа, малюет пейзажи.
– Ну он не борец. Он делает то, к чему у него призвание. Его картины по-своему участвуют в жизни страны, потому что искусство…
– Жизнь – это борьба! Пусть Сабуров хотя бы крикнет Пухову: «Брось писать портрет дурного человека!» Действие нужно. Наливай!
Мы выпили.
– Борьба, да, вечная борьба, – сказал я. – Знаешь, мне кажется, причина оттепели именно в борьбе – там, наверху… в борьбе за власть. Хрущев понял, что зашли слишком далеко.
– Куда зашли? – щурил отец глаза за очками.
– В дремучий лес… – Коньяк ударил мне в голову. – Космополитов придумали… Антисемитское «дело врачей»… «Ленинградское дело»! Ты ж лучше всех знаешь! Написать, как борются с этими безобразиями, – да кто бы разрешил? А теперь – наверное, можно. Вот возьми и напиши про настоящую оттепель.
– Ты сказал: «борьба за власть». Но забыл вставить одно слово: «советскую».
– Да нет, не забыл. На словах они все за советскую власть, и Берия тоже.
– Негодяи! – Отец потряс над столом кулаком с набухшими синими венами. – Честнейших коммунистов – ложью по голове – заговор приписали с целью захвата власти!
– Тебя пытали? – спросил я в упор.
Но он не ответил. Допил коньяк из рюмки и – грозно:
– А они кто? Где были берии и абакумовы, когда мы, подыхая с голоду, держали Ленинград? А мерзавец следователь Сысоев – он еще и не родился, когда я штурмовал Кронштадт!
– А-а, Кронштадт ты вспомнил… А что там было, отец? Почему пришлось его штурмовать?
– Тебя что – не учили в школе? Белогвардейский мятеж там был.
– Мятеж был, но не белогвардейский.
– Да ты что, Дима? Несознательная матросня пошла на поводу у бывшего царского генерала.
– Козловский не возглавлял мятеж. Его приплели только потому, что он до революции был генералом. Так было удобнее – лучше поймут, если главарем объявить генерала. Мятеж возглавлял революционный комитет, в нем большинство – матросы. И не такие уж несознательные дураки они были.
– Что ты несешь?! Ленин ясно объяснил: анархо-эсеровский мятеж, по сути мелкобуржуазный, ступенька для перехода к белогвардейской власти. Вот и все. Точка!
– Никаких буржуев в ревкоме не было, ни мелких, ни крупных. Пятнадцать человек: шесть матросов, пять рабочих, телефонист, лекпом и два интеллигента – штурман и школьный учитель.
– Откуда ты знаешь?! – Отец вытаращил на меня глаза.
Не знаю, черт дери, ну не знаю, правильно ли я поступил, рассказав отцу о своих хельсинкских встречах, – коньяк развязал язык, а может, сидело во мне затаенное желание высказаться, выплеснуть то, что тревожило душу…
Отец был потрясен.
– Ты общался с кронштадтским мятежником?.. Что?!! Он твой тесть?!!
Мне бы покаяться (а, собственно, в чем?), – вместо этого я пустился в путаные объяснения. Большевики народовластие заменили партийной диктатурой… Матросы в Кронштадте хотели переизбрать советы… остановить ограбление крестьянства…
– Что за чушь порешь? – сердился отец. – Революция была вынуждена защищаться от контры.
– И сама творила насилие – продотряды, отбираловку, расстрелы…
– Это тебе напел твой тесть? А ты уши развесил, внимал мерзавцу, изменнику, удравшему в Финляндию от народного суда!
– От расстрела…
– Да уж, по головке его бы не погладили! – У отца глаза горели, как факелы. – Он стрелял по нам… по мне! Мы шли по льду… умирали, но шли, чтоб раздавить гадюку, антисоветский мятеж… Я горжусь, что был участником штурма! – выкрикнул отец и кулаком по столу трахнул.
На нас оглядывались люди, сидевшие по углам ресторана. Спешно подошла официантка:
– Лев Васильич, вы что хотели? – Она всмотрелась в отца. – Вам плохо, Лев Васи…
– Никогда не было так хорошо, – проворчал отец, прикрыв глаза. – Принеси кофе, пожалуйста.