Но тут вошла пожилая медсестра со стеклянной бутылочкой.
– Валентин Ефимыч, засучите рукав.
Придвинула стояк капельницы, приладила флакон и, нагнувшись, нацелилась иглой на руку Травникова.
Я простился с Валей и вышел из палаты. По коридору быстро шла женщина в белом халате, с полосатой сумкой. Наплывали знакомые – о какие знакомые! – светло-карие глаза. Я остановился.
– Здравствуй, Маша.
– Вадя! Как хорошо, что ты приехал. Валя очень хотел повидаться…
– Мы повидались. Поговорили. Ему поставили капельницу.
– Да… Положение очень серьезное. Отек легких…
– Он поправится. Он же сильный. Поплавает еще.
– Поплавает? – Знакомые губы слегка раздвинулись в улыбке. – Вряд ли. Но надеюсь… Надеюсь, что поправится.
Травников сумел дотянуть до августа. Хоронили его в тот день, когда наши танки въехали в Прагу.
День был не холодный, но ветреный. Над кладбищем за Кронштадтскими воротами кружили желтые облетевшие листья. Оркестр трубил траурную печаль, тихонько ухал барабан.
Вокруг гроба народу собралось много. Наверное, весь ОВСГ – Отдел вспомогательных судов и гаваней – провожал капитана Травникова в последнее, так сказать, плавание. Стояли люди большей частью бывалые, плававшие под бомбами, с жесткими обветренными лицами. Но были тут и моряки послевоенного набора, среди них и вовсе мальчишеские лица виднелись. А это кто? Инвалид с большой седоватой бородой, кривобокий, стоял, опираясь на палку, на меня сквозь очки посматривал. Странный какой-то.
Гроб, поставленный на горку вырытой земли, утопал в цветах, больше всего тут лежало гвоздик, красных и белых. Маша стояла у изголовья, одетая во все черное. Ветер шевелил ее легкие волосы. Лицо было напряженное, – она, наверное, изо всех сил удерживалась, чтобы не сорваться в плач. Рядом, держа ее под руку, высилась молодая женщина волейбольного роста, в длинном плаще-болонье. Гладкие белокурые волосы стянуты, схвачены над затылком блестящей застежкой и ниже распущены по спине. Вот ты какая стала, Валентина. Только по зеленым – травниковским – глазам можно узнать ту девочку, для которой я когда-то делал бумажного голубя… которой привез из Хельсинки роскошную куклу, умеющую раскрывать и закрывать глаза…
Господи, сколько лет прошло… и каких лет!..
Оркестр умолк, начались надгробные речи. Я не разбираюсь в знаках различия на гражданском морфлоте, но, судя по обильным нашивкам, первый оратор был из крупных начальников. Меднолицый, очень упитанный, он начал речь так:
– Товарищи! Мы потеряли капитана Валентина Травникова – передовика безаварийного плавания…
Я смотрел на моего заклятого друга. Вот и закрылись, Валька, твои неотразимые глаза. Твое лицо с ввалившимися щеками и выпятившимися скулами – спокойно. Напрыгался, навоевался, выдержал ужас плена и «фильтрации». Одержал победу в нашем многолетнем соперничестве: самая красивая женщина – твоя. Вот она стоит над твоим гробом, с глазами, полными слез.
Тебя не взяла вода, не взял огонь. Даже дуболомы, не допустившие твоего возвращения на подплав, не сломили твою волю. Помню, в училище говорили: «Ну, Травников далеко пойдет». И пошел бы – сплошной отличник, спортивный, удачливый, – точно, далеко бы продвинулся на флоте, в адмиралы вышел бы, – если б не катастрофа на втором году войны. Досталось тебе, Валя, до красной черты. Но ты выстоял. Пускай не в подводном плавании, пусть в каботажном, на вспомогательном флоте, ты стал хорошим капитаном. Вон как тепло говорят о тебе сослуживцы.
– …как в своей квартире, так и в море ориентировался, – басил загорелый геркулес средних лет в полной морфлотской форме, при галстуке. – Ну, прирожденный он был моряк, Валентин Ефимыч. Мне, как его помощнику, очень даже хорошо было служить и плавать.
– …строгий был, да. Но по справедливости. Не кричал никогда, на сознательность нажимал…
– …в шестьдесят втором, осенью, штормило, – ужасное дело. Мы в Таллине стояли, вдруг дали команду идти по-срочному на Осмуссар. Там, к северу от него, крушение потерпел сухогруз. Помощь запросил. Мы пошли. А шторм! Ну, семь баллов, ужасное дело. Так он, Валентин Ефимыч, в эту чертову болтанку сумел подойти и спасенье людей организовал…
А бородатый инвалид кривым боком подступил к гробу и заговорил резким голосом:
– Знаю Травникова с сорок первого года. Мы, курсанты училища Фрунзе, держали оборону Питера. У Красного Села держали, потом на Свири…
Япона мать! – вспомнил я травниковскую присказку. Это же Савкин! Владлен Савкин, с ним Валя был в плену… Бороду отрастил, как старик… узнать невозможно…
– …взводом командовал, – продолжал выкрикивать Владлен Савкин в настороженную тишину, – и не только, значит, храбрость, морпехоте ее не занимать, но и командирские качества у Валентина имелись. Мы с ним в сорок третьем у финнов в плену встретились. Так он и в плену…
– Вы кто такой? – прервал Савкина меднолицый начальник плавсредств.
Но Савкин вроде и не услышал окрика, продолжал еще громче:
– …и потом в нашем, советском, плену достойно держался. Я еще сказать хочу: мы не должны радоваться, что сегодня наши войска вошли в Чехословакию. Нас чехи не звали…
– Вы что тут демагогию разводите? – крикнул меднолицый начальник. – Как это не звали? Утром ясно по радио сказано: обратились с просьбой о защите социализма…
– Обратилась группка политиков, которые обанкротились. Они не представляют чехословацкий…
– Это Дубчек обанкротился и его покровители на Западе! Если б не наша помощь, то в Прагу вошли бы…
– Вадя! – обернула ко мне Маша лицо со страдальчески вздернутыми бровями. – Да что же это…
В следующий миг я, прокашлявшись, выкрикнул:
– Перестаньте! Вы не на митинге! Над гробом – нельзя тарахтеть о политике.
– Это верно, товарищ кавторанг, – прищурился на меня меднолицый начальник. – Но оставить без ответа безответственные… хм… ошибочные политические выпады тоже нельзя. Это же демагогия – пришел какой-то, неизвестно откуда…
– Известно, – перебил я его. – Это Владлен Савкин, он был с нами, с Травниковым и со мной, в бригаде морпехоты. Дрался храбро, не хуже других бойцов, сильно израненный попал в плен. Тут тепло говорили о нашем боевом друге Валентине Травникове. Могу добавить: он и офицером-подводником был образцовым. В сорок втором лодка, на которой он командовал боевой частью два-три, совершила героический поход, потопила пять кораблей противника. Травников был награжден орденом Красного Знамени…
И снова вступила тягучая медь оркестра. Двое кладбищенских служителей подняли длинную крышку, но замерли, не опустив ее. Маша, склонившись над гробом, целовала Травникова, плакала навзрыд. Оркестр сочувственно, негромко изливал печаль.
Валентина и седая женщина, в которой я узнал их соседку Ирину, потянули Машу за руки. Застучали молотки, прибивая крышку гроба. Маша, содрогаясь от стука, уткнула лицо в плечо дочери.
Гроб опустили на канатах. С невыносимо сиротливым видом он стоял внизу, в глубокой могиле. Я бросил горсть земли на его крышку. Гробовщики быстрыми взмахами лопат засыпали могилу. На небольшой холмик положили венки.
Вот и все. На сорок восьмом году оборвалась твоя недолгая жизнь, Валя Травников, безаварийный капитан. Недоплавал, недолюбил, не-дочитал, – земную жизнь пройдя до половины, ты лег в желто-серую землю Кронштадта.
Прощай!
* * *
Поминки были в кафе на Коммунистической, угол Июльской. Герань в горшках на окнах оживляла скромное убранство зала. На столах была водка, закуски во главе с фиолетовым винегретом, и подали горячее – котлеты с гречкой. Говорили тосты.
Я сидел рядом с Владленом Савкиным.
– Тебя трудно узнать, Влад. Зачем отрастил такую бороду?
– Для красоты, – ответил он, отправив в щель между усами и бородой кусок котлеты. – Уж лучше борода, чем плешь, – кивнул он на мои глубокие залысины.
– Допустим. Как тебе живется?
– Хорошо живется. Помнишь, был такой Бела Кун, мерзавец и убийца? Вот я живу на улице его имени.
– Валя мне говорил, что ты жил на проспекте Кирова.