– Ну, жил. А когда отца угробили и меня посадили, ту квартиру отобрали. – Владлен дожевал котлету, отчетливо стуча зубными протезами, и вперил в меня немигающий взгляд. – Ты как относишься к сегодняшнему вторжению?
– Отрицательно отношусь.
– Мы с Ксенией Ивановной готовим письмо с критикой доктрины Брежнева.
– Что за доктрина?
– Об ограниченном суверенитете. Захотели демократический социализм? Хер вам! У нас социалистическая демократия: делайте что велят. А если ослушаетесь, то, извините, ваш суверенитет танки раздавят.
– А кто это – Ксения Ивановна?
– Морозова. Ты что, не знаешь?
Ну, Морозова в Ленинграде, конечно, известна. Журналистка, литературный критик. Два года назад, когда осудили Синявского и Даниэля за то, что в Европе издали их книги, которые у нас не изданы и никто не читал, – она, Морозова, распространила протестующее письмо. Нельзя, дескать, сажать в тюрьму писателей, даже если они критикуют какие-то действия власти. Ох и обрушились на Морозову газеты, не только у нас в Питере, но и в Москве. Ее обвинили в идеологической незрелости. В забвении основополагающих принципов марксизма-ленинизма, ну и все такое. Исключили Морозову из союза журналистов, еще откуда-то.
– Железная женщина, – говорил Савкин. – Не терпит вранья. Не любит этих – писак, конформистов… Да ведь и ты в газеты пишешь. Может, и ты конформист?
– Нет. Даже не очень знаю, что это такое. Пишу о том, как морская пехота дралась под Питером. И на Свири, за Ладогой. И, конечно, о подводниках…
– А-а, Свирь! Ты напиши о нашем рейде по финским тылам. И как меня полумертвого в лесу забыли.
– Тебя не забыли. Но была такая обстановка…
– Такая обстановка, что кто не сдох в финском плену, их запихали в родной советский лагерь, – давай рубай уголек. Вот напиши про эту сталинскую заботу.
– Написать, конечно, можно…
– И нужно! – выкрикнул Владлен. И состроил пренеприятную гримасу: – Но нельзя!
Что тут скажешь? Мы не чехословаки, цензуру не отменили. Ни одна газета, если не хочет, чтобы ее с треском закрыли, не напечатает статью о том, как у нас мучили солдат, выживших в немецком (да и в финском) плену.
«Сталинская забота»! Конечно, после Двадцатого съезда отношение к Сталину изменилось. Он объявлен нарушителем ленинских норм, социалистической законности. Н-да, законность, какая она ни была, сильно при товарище Сталине пострадала – от произвола власти. Однако считается, что ошибки сталинского руководства преодолены, и поэтому… а что поэтому? А вот – заткнули рты писателям, прикрикнули: хватит оплевывать прошлое… вперед, в светлое будущее! Хрущев, конечно, наделал ошибок, но ведь его сняли по-хорошему, то есть не судили, и его намерение через двадцать лет попить чайку при коммунизме не отменено…
– Да, нельзя, – отвечаю я Савкину несколько раздраженно. – Я не лезу на рожон. И тебе не советую.
– Спасибо за совет! Сенька бери мяч.
– Что?
– Это по-английски большое спасибо.
– А-а…
– А-а, – передразнил Владлен. – Надо вежливо ответить: «Денег меньше нет».
– Это «Don’t mention it»? – Я засмеялся.
– Наконец-то понял. Ну, давай еще. – Он плеснул водку в наши рюмки. – Как-никак мы с тобой однополчане. Вместе Россию защищали от фашизма. Ну, будь!
Маша сидела между дочкой и травниковским помощником, загорелым геркулесом. Тосты шли один за другим – обещали хранить светлую память о капитане Валентине Ефимовиче, а ей, Маше, наговорили много теплых слов, – и она выпила, порозовела, отогрелась после кладбищенской оторопи. Когда я подошел к ней проститься, она подняла на меня взгляд, – и я увидел: золотое пятнышко было на своем месте в правом глазу.
– Ты уезжаешь, Вадя? Спасибо за память… за всё… Валя часто о тебе вспоминал.
– Я тоже – думал о его поразительной судьбе.
– И знаешь, кого он еще вспоминал? Жору Горгадзе. Ты помнишь его?
– Конечно.
– Жора погиб у Вали на глазах в таллинском парке… как он называется…
– Кадриорг. До свиданья, Маша. Держись. От Раи тебе – огромное сочувствие.
– Знаю, Раечка звонила вчера. Сказала, что болеет. У нее артроз?
– Да.
– У мамы тоже болят суставы, ходит с трудом. Знаешь, Вадя, ей помогает… как же это называется… В Таллине есть клиника, где лечат… а, вспомнила, процедура называется дарсонваль.
Маша поднялась, мы поцеловались на прощанье, я направился к выходу.
– Вадим Львович!
Я оглянулся. Ко мне подошла Валентина. Ну и вымахала она – на полголовы выше меня. Длинноногая, как Травников, но лицом больше похожа на маму: красивая, ясноглазая.
– Какой я тебе Львович? Просто Вадим.
– Да? А может, дядя Вадя?
У нее и улыбка в точности как у Маши.
– Можно и так. Как тебе живется? Я слышал, ты поешь?
– Ой, вообще-то преподаю в школе химию. Но немножко и пою.
– Рая сказала, что ты солистка в вокальной группе, как же она называется – кажется, «Буренушка».
– «Аленушка»! – со смехом поправила Валентина. – Это вокально-инструментальный ансамбль, нас часто приглашают на радио, даже на телевидение. Вы не слышали?
– Нет. А ты помнишь, я когда-то привез тебе из Финляндии куклу, которая…
– Ой, конечно! Вы не поверите, она сохранилась, только глаза перестала раскрывать. Уснула. Дядя Вадя, – понизила голос Валентина, – просьба к вам. Понимаете, мы, ну наш ВИА, получили приглашение в Финляндию. В октябре, наверное, поедем. Так я подумала… Там ведь, в Хельсинки, живет мой дед. Мамин отец, да? Как его имя?
– Кузнецов Терентий Максимович.
– Если я навещу его? Ничего ведь дурного в том, что родственника навестишь?
– Конечно, ничего дурного. Не знаю, правда, жив ли он.