– Как им желательно, – повторил Глеб. – Очень важное требование. В сущности, программа мирного выхода из состояния общей разрухи. Было бы разумно повести разоренную войной страну по этому пути. Законодательно закрепить право на частную собственность. Но право вообще не очень-то свойственно России. Россия с ним не рифмуется. А у большевиков правового сознания и вовсе не наблюдалось. У них – революционное правосознание, это красиво звучит, а на деле означает тотальный произвол власти… Ну и поэтому спасительный нэп был осмеян, обруган и просуществовал всего восемь лет. В двадцать девятом году объявили коллективизацию, началось раскулачивание. Кончилась эта, вторая, развилка. Снова возобладал худший вариант. – Глеб Михайлович протяжно вздыхает, отпивает из чашки чай. – Nil admirari, – говорит он тихо, как бы про себя.
– Что это значит? – спрашиваю. – Я не силен в латыни.
– «Ничему не нужно удивляться»… Но все же уму непостижимо, как Сталин и его подручные решились в крестьянской стране перевернуть кверху дном деревню. Как же нужно не понимать и презирать свой народ, чтобы пойти на массовое уничтожение целого класса – разорить, отнять имущество, сослать на дальний север и обречь на гибель наиболее работоспособную, продуктивную часть крестьянства, а остальных загнать в колхозное прозябание. Зачем? В угоду голой схеме, придуманной утопистами. Какой-то дьявольский умысел.
– Этот умысел, – говорю, – называется социалистическим преобразованием.
– Да какой социализм! Барщина! Натуральная барщина! Бесправный беспаспортный колхозник – персонаж социализма? Чушь! Одно только отличие от густопсового феодализма – то, что его нельзя продать…
Никогда еще мы не видели Глеба таким рассерженным.
– Глеб Михайлович, – говорит Рая, щуря свои серые глаза, – насчет раскулачивания – да, вы правы, нельзя так жестоко. Но коллективизация – разве она не была исторически обусловленной для России, не имевшей фермерского устройства сельской жизни? Вместо мелких единоличных хозяйств – большие распаханные земли, трактора и комбайны… А электричество в избах? Дома культуры, школы… Ликвидация неграмотности в деревне, прежде сплошь неграмотной…
– Так, – кивнул Глеб. – Ликвидация неграмотности – бесспорное достижение власти. А насчет больших распаханных земель, то что же они уже полвека не могут прокормить страну? Хрущев к ним добавил миллионы гектаров целины, а все равно покупаем зерно у «загнивающего» Запада. Вы спросили, была ли Октябрьская революция исторической ошибкой России. Ну, вот мой ответ: поскольку она тесно связана с «великим переломом» костей крестьянства, то – да, была трагической ошибкой.
Из радиоприемника, жившего своей жизнью, прозвучало сдержанно и печально:
О, дай мне забвенье, родная,
Согрей у себя на груди
И, детские сны навевая,
Дай прежнее счастье найти!..
Мы пили чай с «Птичьим молоком».
– Вижу, что сильно вас удивил, – сказал Глеб, поставив чашку на блюдце. – Ладно, прекращаю крамольные речи.
– У нас теперь гласность, – сказал я, – так что… ничего удивительного. Но, признаться, трудновато на старости лет освоиться с мыслью, что спасение только в рынке. Что России нужен капитализм. Мы же выросли… ну, воспитаны определенным образом…
– Совершенно верно. Я ведь тоже был коммунаром. Да еще каким правоверным. Я бы набил морду любому, кто заявил бы, что капитализм лучше, чем социализм. Но меня заставили протрезветь – бросили благонамеренного щенка за колючую проволоку… сунули в руки кирку… долби мерзлый грунт… Мировая революция? Она без тебя обойдется, давай работай, а будешь трындеть, качать права, – тебе добавят, ты понял, падла?.. Но я, знаете, не виню вертухая. Он тоже выращен определенным образом. Ему с младых ногтей… или когтей… затолкали в неразвитый мозг простую мысль: кругом враги! Твой долг – их ненавидеть!.. Что-то я разошелся, разговорился…
– Глеб Михайлыч, вот эта ваша мысль о развилке. Ну а если бы пошли по другому пути, не по ленинско-сталинскому, а, скажем так, по кронштадтскому, – что тогда? Какой бы стала Россия?
– Я не пророк. Но думаю, что Россия могла бы стать демократической страной.
– Что это значит? Конкретно.
– Конкретно – многопартийность, выборность власти всех уровней, от муниципальной до государственной. Сменяемость власти. Власть – это система управления, основанная на законе, а не группа тщательно охраняемых лиц.
– И вы считаете, что у нас это возможно? Что люди из разных партий, выбранные по закону, не передерутся? Что не появятся демагоги, уверенные, что только они знают, как сделать страну счастливой? Что не усядется нам на шею новый правитель, жаждущий полной власти? Готовый тащить и не пущать?
– Вы правы, Вадим, – сказал Глеб, помолчав немного. – Демагогия, социалистический цезаризм… Да, все это возможно. Перевернутый большевиками наоборотный мир, – можно ли его перевернуть в естественное состояние? Трудно, трудно… Очень уж все проржавело, «прикипело»…
– А может, не надо переворачивать? Вот же чехи попытались исправить… Социализм с человеческим лицом – разве это плохо?
– По идее – неплохо. Но возможно ли? Социализм в ленинско-сталинском обличье потерпел историческую катастрофу. Я не уверен, что социализм вообще способен по-человечески выглядеть. Что в этот проект общественного и государственного устройства все еще можно верить.
– Горбачев, – говорю, – объявил, что Россия твердо остается верна социалистическому выбору.
– Горбачев в трудном положении, на него давят Лигачев и партаппарат. Шестая статья конституции давит, – правильно на митингах требуют ее отменить. Но перемены неизбежны. Вы же видите, что происходит в Восточной Европе: крушение социалистических режимов. Уплыла ГДР в Западную Германию. «Бархатные» революции в Венгрии и Чехословакии. В Польше демонстрации с плакатами «Социализм – это голод». Румыны расстреляли Чаушеску. А у нас Прибалтика трепыхается, митингует…
– И вы уверены, что все они жаждут капитализма?
– Независимости жаждут. А капитализм… Ах, как мы его боимся! Такое бранное слово, хуже любого матюка. Капиталист – непременно толстопузый угнетатель рабочих, разжиревший от присвоения прибавочной стоимости. А в сущности – что такое капитал? Работающие деньги! Их вкладывают в производство нужных, имеющих спрос товаров и получают доход, прибыль. Капитал и социализму нужен – без него нет производства. Все дело в том, кому он принадлежит – свободному предпринимателю или государству.
– Если государству, то, значит, у нас государственный капитализм?
– У нас сталинизм. То есть диктатура партбюрократии при политической пассивности населения в условиях террора и демагогии. По сути, азиатская деспотия.
– Глеб Михайлыч, но ведь происходят существенные перемены. В бюллетенях теперь не один кандидат, – на выборах появился выбор. Отменена цензура – ведь это очень важно. Напечатаны «Мы» Замятина, «Чевенгур» и «Котлован» Платонова. Шутка ли, такой прорыв! Выведены войска из Афганистана. Разрешены кооперативы…
– Да, конечно, перемены серьезные. Некоторая демократизация режима очевидна. И это обнадеживает, что процесс, как говорит Горбачев, пошел. Что Россия окончательно избавится от сталинизма и совершит переход к рыночной экономике.
– То есть к капитализму, – вздохнул я.
Глава тридцать вторая
Боголюбов
Глеб Боголюбов был вундеркиндом. Родился он в 1915 году в Петрограде в семье гимназического преподавателя латыни. Отца Глеб помнил смутно: ему было три года, когда умер отец. Память – странная вещь, запоминается подчас не лицо человека, а какая-нибудь пустяшная подробность. Глебу запомнился запах. Будто он сидит на чьих-то жестких коленях, чьи-то руки держат его – и остро пахнет табаком. Еще запомнились топот ног и грубые голоса, разбудившие однажды ночью. В тусклом ночном свете он увидел несколько матросов с винтовками за плечами – и, испуганный, закричал, заплакал, а Надя, старшая сестра, тоже испуганная, гладила его по голове, приговаривая: «Тише… не ори…» Нет, никого матросы не увели, – отец лежал больной… очень больной… утром он умер…
От мамы Глеб впоследствии узнал: отец умер от страшной болезни «испанки».
Очень хотелось есть. Они, Глеб и Надя, день-деньской сидели голодные, ожидая прихода мамы. А она, Елена Францевна, работала на двух службах, чтобы паек получать, не дать детям помереть с голоду, – в отделе народного просвещения кого-то учила грамоте, а в каком-то комиссариате служила стенографисткой. Новая власть, самой собой, в грамотных людях нуждалась.
Ждали маминого прихода. За стеной ссорились, ругались соседи. Глеб, забравшись на подоконник, глядел в окно на пустой скучный двор, на глухую краснокирпичную стену. На ней, над одноэтажной пристройкой, можно было прочесть надпись, сделанную белыми неровными буквами: «Эх вы ди». Что означало это незаконченное восклицание? (Впоследствии Глеб, вспоминая надпись на брандмауэре, придумывал варианты: эх вы, дилетанты… дикари… диплодоки… Склонялся к тому, что человек хотел написать «эх вы, дураки», но букву «у» не довел до конца, что-то его испугало, сдунуло с пристройки.)
Читать Глеб научился в четыре года. Читал много, от детских книг рано устремился на серебряных коньках в распахнувшиеся миры Жюля Верна, Майн Рида, Александра Дюма – благо от папы-латиниста осталась, уцелела немалая библиотека. Кстати: и в отцовы профессиональные книги утыкал нос любознательный подросток – в учебник латинского языка, в сочинение Гая Юлия Цезаря «Commentarii de bello Gallico», в поэму Публия Вергилия Марона «Aeneis» (то есть в знаменитую «Энеиду»). Занятный был юнец – ощущал в себе необъятные силы, удивительную память, мог прочесть наизусть поэмы особо любимого Лермонтова. Да и сам в школьные годы сочинял стихи, затеял было роман о Гражданской войне, но забросил – увлекся научным марксизмом, написал целый трактат о проблемах диалектики.
Трактат всем, кому он его читал, нравился. «Здорово сочинил! – хвалили одноклассники. – Демьян Бедный – и тот не написал бы лучше». Вдруг трактат затребовал учитель обществоведения Грибков, человек заслуженный, участник штурма Кронштадта. Кто-то из одноклассников Глеба сообщил ему о трактате, и Грибков пожелал ознакомиться. И вышло из этого ознакомления первое столкновение Глеба с эпохой.
– Не за свое дело берешься, Боголюбов, – объявил ему Грибков, морщась и ероша рыжеватую шевелюру. – Ты все напутал. Отрицание отрицания – труднейший вопрос диалектики! А ты понаписал примеры, в которых не разбираешься. Нэп как отрицание военного коммунизма – ну, допустим, но разве можно такое вынужденное необходимое явление – военный коммунизм – описывать как беду и несчастье России. А нэп – как спасение. Это же, Боголюбов, гнилой либерализм!
Ссылки Глеба на Энгельса (дескать, развитие есть непрерывный процесс отрицания, движение от низшего к высшему) почему-то раздражали Грибкова.
– Не лезь в философию, не твоего ума дело! – требовал он. – Материя первична, сознание вторично, вот и все, что ты должен знать. Понятно?
Глебу было понятно. В глубине сознания, правда, трепыхалась мыслишка, что не так-то просто… не совсем так… Однако, на круглые пятерки окончив школу, Глеб поступил на физический факультет университета и, стало быть, начал именно материю изучать – ее устройство. Да ведь был он не простым студентом – субъектом для сдачи вереницы экзаменов. В футбол играл – это ладно, кто в юности не гонял мяч. В шахматных турнирах участвовал – тоже понятное увлечение. А вот что побуждало Глеба Боголюбова проникать мыслью в тайную суть явлений? Бог весть. Уж так был устроен его беспокойный мозг.
Дипломная работа Глеба по одному из сложных вопросов теоретической физики была замечена и послужила основанием для приглашения выпускника на работу в престижный Физико-технический институт.
Жизнь складывалась удачно. Мир материален, это точно. Но как же интересны опыты по изменению свойств материи – ну вот хотя бы свойств кристаллов под воздействием электричества. А по вечерам – Лукреций Кар! Этот древний римлянин прожил недолгую и несчастливую жизнь, обезумел, покончил с собой, – но какую великую поэму создал: «De rerum natura» («О природе вещей»). Вслед за Демокритом объявил, что всё состоит из атомов; утверждал: ничто не возникает из ничего, ничто не обращается в ничто. А Вселенная беспредельна! Глеб увлекся Лукрецием, писал трактат о нем – да как бы не диссертацию.
Но не только Лукрецием были заняты вечера. Аля вдруг вошла – нет, ворвалась в жизнь Глеба на вечеринке, устроенной Надей, старшей сестрой. Надя, окончившая мединститут, работала в детской поликлинике, сдружилась там с коллегой, тоже молодым педиатром, Алисой Изволовой. С первого взгляда эта Алиса, Аля, хорошенькая брюнетка, понравилась Глебу. Оживленная, бойкая, как киноактриса Франческа Гааль из фильма «Маленькая мама», она так весело смеялась его шуткам. Молодые стали встречаться. Ездили в Детское Село, целовались в аллеях Павловска. Их вздымали кверху и бросали вниз «американские горки» в саду Госнардома. Знаменитый оперный тенор Печковский пел им арию Вертера: «О, не буди меня, дыхание весны»… Ну что вы, маэстро! Он, Глеб, не соня, чтобы проспать свое счастье. Кончается весна, прекрасный месяц май предвещает счастливое лето: пятого июня, в день рождения Али, они поженятся и десятого уедут в свадебное путешествие – в город Таганрог, там, у теплого моря, живут родители Али, там молодожены проведут свой отпуск.
И вот он наступил, счастливейший день 5 июня. В нанятом такси ехали в загс. Невеста в голубой кофточке и синей плиссированной юбке улыбалась обворожительно. Глеб, сидя рядом, плел рифмованную чепуху:
Чтоб вступить в законный брак-с,
Едем мы в районный загс…