
Балтийская сага
Может, так, а может, иначе шел у них разговор, но вот его результат: я иду в поход.
Зимняя Балтика – не лучшее место для мореплавания. Почти беспрерывно штормит. Плохая видимость, небо без звезд – всю дорогу идешь по счислению, не имея возможности астрономического определения. Давай, давай, штурман, не клюй носом, отоспишься потом, в раю…
Ну ничего, я управился. В новогоднюю ночь «щука» заняла позицию в назначенном районе напротив Либавы.
Мы встретили Новый год, скажем так, своеобразно. В двадцать три тридцать всплыли в надводное положение и приступили к зарядке батареи. Кожухов велел выдать всем по полстакана вина и без пяти двенадцать, встав у раструба переговорной трубы, обратился к экипажу:
– В носу! В корме! Товарищи подводники! Наступает Новый год, а мы снова приступаем к боевой работе. Давайте сделаем ее наилучшим образом. Почистим Балтику от фашистского судоходства. В море много целей, а главная наша задача – победа! Поздравляю вас, дорогие мои…
Тут с мостика крикнул помощник Мещерский:
– В центральном! Прошу командира на мостик. Вижу силуэты кораблей!
Прервав поздравительную речь, наш батя объявил боевую тревогу и полез наверх. Для торпедной атаки условия были скверные: шторм раскачивал лодку, налетали снежные заряды. Но Кожухов, как вы знаете, если видел цель, то шел к ней немедленно. Даже если цель видна плохо. Шторм и акустикам мешал уточнить элементы движения цели, но все же они держали контакт с шумом винтов двух транспортных судов и определили их пеленги.
Из Либавы шел конвой. Мы знали, что немцы вывозят какие-то части из окруженной курляндской группировки, да и снабжение ее шло морем, – на эти перевозки и был нацелен наш подплав.
Полным надводным ходом спешила «щука» сблизиться с конвоем. С расстояния девять кабельтовых Кожухов выстрелил двумя торпедами в концевой транспорт, но обе прошли мимо. Конвой уходил, это для нашего командира было нестерпимо. Он приказал форсировать работу дизелей. Началась сумасшедшая погоня, оба дизеля грохотали, отсеки наполнились дымом выхлопов, лодку страшно трясло. Кожухов догнал конвой, вышел на выгодный курсовой угол и двухторпедным залпом отправил на дно крупный, тяжело груженный транспорт. Корабли охранения, с опозданием обнаружившие лодку, накинулись на нас, около трех часов Кожухов маневрировал, уходя от разрывов глубинных бомб на все бóльшую глубину.
Лишь под утро ушли от преследования. Всплыли, начали зарядку батареи. Батя, сняв шапку, вытер огромным платком бритую голову и, как ни в чем ни бывало, закончил новогоднюю речь.
– Ну вот, – прохрипел он в раструб переговорной трубы, – мы потопили транспорт, крупный. Спасибо, мои дорогие, за хорошую работу. Что бы я делал без вас? С Новым, значит, годом!
Холодные дни и ночи января 45-го, я не забуду вас. Нашу «щуку» качали штормы у побережья между Либавой и Виндавой. Мы выслеживали корабли противника, затаясь на перископной глубине, но днем море обычно пустовало, – движение немецких конвоев начиналось ночью. Мы потопили, кроме новогоднего транспорта, еще два судна. В одно из них, большое, не менее семи тысяч тонн, Кожухов произвел трехторпедный залп, две торпеды попали, транспорт жутко пылал, вертикально задирая корму, мы видели, как с этой кормы сыпались в воду люди. Они были солдатами Гитлера, – повинуясь ему, ворвались в нашу страну как безжалостные захватчики. Нет, они не заслуживали жалости, но все же… впервые явилась мысль, что они, немецкие солдаты, все же люди… им объявили, что у них, расово полноценных, особая миссия, и погнали на войну в чужие пределы, а им что – была нужна эта война? Им хотелось геройски умереть, выполняя особую миссию нордической расы?.. Вдруг явилась эта мысль, но я ее прогнал за ненужностью. Захватчики получили свое – гибель в стылой балтийской воде, вот и все.
Последние две торпеды Кожухов влепил в сторожевой корабль, шедший в охранении крупного конвоя. Это было в ночь на 23 января, при сравнительно тихой погоде. На перископной глубине «щука» заняла хорошую позицию в темной части горизонта, готовясь атаковать транспорт, но на визир прицела вышел сторожевик, и Кожухов немедленно скомандовал «пли!». Сторожевой корабль быстро затонул.
Катера-охотники преследовали нас долго, долго. «Щука» лежала на грунте – дышать было все труднее – охотники избивали море глубинными бомбами – взрывы приближались, удалялись – вот же вцепились – уже нечем было дышать…
Командир прохрипел команду всплывать. Артрасчеты вслед за ним поднялись на мостик, бросились к пушкам, началась пальба, – но предутренний туман разворачивал над водой клубящиеся полотнища… охотников заволокло туманом… полным надводным ходом мы ушли… унесли свои жизни…
26-го пришли в Хельсинки.
Тут, на «Иртыше», меня ожидало письмо от Маши.
«Дорогой Вадя! – писала она своим круглым крупным почерком. – Твое письмо пришло позавчера утром, а вечером того же дня умер дед. Накануне у него начались боли, их снимали, он все больше слабел, не хотел ничего есть, только пил чай. Вдруг попросил полстакана спирта. Ему, конечно, не дали, нельзя, он расстроился, сказал, что “у людей нет жалости, и бог их за это накажет”. Потом сказал, чтобы маму позвали. И дед попросил у нее прощения. Мама спросила: “За что?” Он сказал: “За всё”. Это были его последние слова. Вадя, мне деда очень, очень жалко…»
Да и мне жалко Федора Матвеевича, кронштадтца в третьем поколении. Ну да, выпивал сильно (Капитолина, помню, сказала, что он загубил алкоголем печень), но ведь никому не причинил зла. А уж мастером по артиллерии он был, может, лучшим в Кронштадте. Сколько пушек, самых разных артсистем, он отремонтировал, поставил, отстрелял! («Ну сколько? – говорил он. – Разве я считал? Много».) Умер он на 65-м году, это, конечно, не мало, но некоторые люди живут значительно дольше. Жалко мне вас, Федор Матвеич. Прощайте…
Еще писала Маша, как ей трудно учиться на заочном отделении. «Слишком много чтения, я не успеваю все прочесть и очень боюсь зимней сессии. Набираю в фундаменталке кучу книг, тащу их в Кронштадт, читаю после работы до поздней ночи. Не высыпаюсь. Вадя, ты читал “Воспитание чувств” Флобера? Какая чудная книга!..»
Нет, не читал я «Воспитание чувств». Поэтому и не знаю, как их надо воспитывать. И надо ли вообще. Чувства – они и есть чувства. А у кого их нет, то – как их воспитаешь? Но я не собираюсь спорить с Флобером. Он великий писатель. А я кто? Штурман подводной лодки, с вашего позволения. А чувства у меня – беспокойные. Часто думаю о Травникове. Нет, я не сказал Маше, что он жив. И беспокоюсь, беспокоюсь…
Последний боевой поход был у нас в марте-апреле. Накануне выхода произошло событие – может, небольшое, но для меня важное: от нас ушел Ройтберг. Он получил назначение в Политуправление флота – в отдел пропаганды, в лекторскую группу, что ли. Ну и правильно, он и был прирожденным лектором. Мы – экипаж «щуки» – проводили замполита по-хорошему, выпили дозволенное количество красного вина, и были сказаны соответствующие слова. Да что ж, он делил с нами тяжкие превратности боевых походов, исправно выполнял комиссарскую работу – подбодрял, наставлял, направлял ход мыслей в правильном направлении…
Но я, не скрою, испытал облегчение от ухода Ройтберга. Он и мне пожал руку на прощанье, внимательно всмотрелся и сказал:
– Всего хорошего, штурман. Смотрите, ведите себя как положено. Да, да, конечно. Я так и веду себя – как положено.
Значит, вышли мы в море без замполита. Ну ничего. Его обязанности вообще-то выполнял секретарь парторганизации «щуки» – инженер-механик Круговых.
Мы действовали в Южной Балтике. На подходах к порту Пиллау потопили трехторпедным залпом огромный транспорт, по-видимому, вывозивший из Кенигсберга крупную воинскую часть. Кожухов видел в перископ, как транспорт, выбросив столб огня и черного дыма, переломился пополам и за несколько минут затонул.
– Вот и все, – сказал Кожухов и, нажав на кнопку, отправил перископ вниз. – Боцман, ныряй!
Лодка стала погружаться, но тут же было мелководье, я крикнул: – Десять метров под килем!
Боцман удержал лодку горизонтальными рулями, командир разворачивал ее мористее, но все же «щука» коснулась килем грунта. Тут началось преследование. Глубинные бомбы рвались так близко, что их удары слились в сплошной рев. Мне было страшно. Казалось, лодка не выдержит, и хлынет в отсеки вода…
Выдержала. Крепко была скроена наша «старушка». Недаром «щуки» пользовались безусловным уважением подводников.
Подходило к концу огромное сражение под Кенигсбергом. Шли немецкие конвои с вывозимыми войсками и боевой техникой. Мы потопили еще одно судно – двухтрубный лайнер. Другая лодка из нашей бригады, действовавшая в этом же районе, тоже потопила два транспорта.
Девятого апреля Кенигсберг был взят, а вскоре и Пиллау, военно-морская база противника. Война шла к победному концу, развертывалось наступление на Берлин. Для усиления обороны Берлина германское командование перебрасывало войска из окруженной курляндской группировки, из района Данцига. Конвои шли с сильным охранением, но многие попадали под удары подводных лодок, торпедных катеров и авиации Балтфлота. В Южной Балтике гремели взрывы торпед и бомб, раскаты артиллерии сотрясали море и небо.
Наша «щука» получила приказ о передислокации. Мы вошли в Померанскую бухту, заняли позицию на подходах к Кольбергу, к Свинемюнде. Тут, западнее крупной банки Штольпе, мы выслеживали конвои противника.
Банка Штольпе – вот она обозначена тонкой ломаной линией на карте. Я помню: отец рассказывал, как подводный минзаг «Ленинец», на котором он совершил поход в сорок втором, тут, у банки Штольпе, четырехторпедным залпом потопил два транспорта. Он видел в перископ, как суда буквально на куски разлетелись («Апофеоз войны!» – выкрикнул отец, и глаза его за очками грозно пылали). Конечно, он написал о походе документальную повесть, она вышла в Военмориздате, – нетолстая книжка, бумага неважная, но написана была здорово, в лучшем стиле отца. Называлась книжка – «Девятьсот миль под водой».
От отца изредка приходили короткие письма. В последнем он сообщил, что вместе с войсками Ленфронта вошел в Курессааре – город на эстонском острове Эзель. Это было минувшей осенью. Где отец теперь, в апреле, я не знал. Я бы не удивился, если б он оказался на подступах к Берлину.
Так вот: к западу от банки Штольпе ночное небо дважды озарялось багровым огнем от взрывов наших торпед, и два транспорта с солдатами Гитлера пошли ко дну.
На обратном пути «щука» была атакована немецкими торпедными катерами и чудом уцелела: Кожухов успел отвернуть от идущих торпед (одна из них прошла чуть не в трех сантиметрах от корпуса лодки) и скомандовал срочное погружение.
Израсходовав весь боезапас, мы 26 апреля возвратились в Хельсинки.
День был на редкость удачным: солнце светило ясно и предвещало хорошую жизнь после войны. Война-то шла к концу: наши штурмовали Берлин!
Мы отмылись в душевых «Иртыша». Пообедали – неизбежные макароны, не приправленные качкой и тревогами, были вкуснее, чем там, западнее банки Штольпе. Только я улегся на свою койку, чтобы предаться законному послеобеденному сну, как в каюту постучался Вася Коронец. Он вел обширную переписку почти со всеми девушками Советского Союза и был не только главным получателем писем у нас на «щуке», но и письмоносцем.
– Вам письмо, товарищ старший лейтенант!
– А-а, спасибо, Вася.
Я сел на койке и раскрыл письмо от Маши.
«Вадя!
Я потрясена. Телеграмма от Вали! Он жив! Из какой-то Губахи телеграфирует, что, возможно, в мае будет в Ленинграде. Вадя, я не знаю, не знаю, не знаю, что мне делать…»
Глава двадцать первая
Тихая Суоми
Ночь взорвалась слепящим огнем.
Долгий грохот… вопль разрываемой стали… кружение черной воды над гибнущей субмариной…
Травников, мощной взрывной волной сброшенный с мостика, оглушенный, попытался ухватиться за нож сетепрорезателя на носу лодки, но тот уходил из рук… погружался… скрылся под водой…
А вода резала холодом. Капковый бушлат держал Травникова на поверхности, но понимал Травников потрясенным сознанием, что долго не продержится. Ну полчаса… Вот и всё, япона мать… Поплыл, чтоб водоворот на месте погибшей лодки не поволок его следом за ней… Но плыть-то некуда… разве что к маяку, к этому Утэ чертову… но разве доплывешь?.. Уже окоченел… почти обледенел…
Почудилось, будто крик раздался. Слух возвращался к Травникову, и все отчетливее он слышал: кто-то кричал. Поплыл в сторону крика.
Сквозь посвист ветра, сквозь плеск черной воды, сквозь безнадежность – отчаянный голос:
– Ау-у-у! Есть кто живой?.. Э-эй, кто плывет?
– Травников! – крикнул Валентин, подплывая. – Это ты, Лукошков?
– Я, товарищ лейтенант! – откликнулся сигнальщик, чья голова в шапке то появлялась, то уходила в воду. – Командира тоже… – Лукошков захлебнулся.
– Что – тоже? – Травников подплыл, схватил его за руку. – Что командир?
– Тоже сбросило с мостика… видел его в воде… меня унесло…
Опять голова сигнальщика ушла в воду.
– Лукошков! – Травников схватил его за воротник бушлата. – Держись, Лукошков!
– Да что ж, – ответил тот, слабо шевеля руками. – Капóк держит… Капковые бушлаты – стеганые куртки из прочной ткани, с подкладкой из волокон тропического растения – и верно, держали их на воде. Но дышать становилось все труднее, холод вползал в тело и в душу.
– Где ты видел командира? В какой стороне? – Травников еле ворочал языком.
– Там… – Лукошков неуверенно повел рукой.
Поплыли в ту сторону. Но силы убывали. Волны качали вверх-вниз, вверх-вниз. Не было уже сил. Вверх-вниз…
– Товарищ лейтенант… разрешите поцеловать… перед смертью… Холодные губы к холодным губам – поцеловались.
Вот и всё. Кончен бал. Кажется, я засыпаю, медленно думал Травников, качаясь на волнах. Замерзаю, засыпаю… вот и хорошо… перестану мерзнуть…
Вспышка белого света ударила по глазам… по нервам…
– Подводная лодка! – сдавленный голос Лукошкова.
Травников перевернулся со спины на живот. Распластавшись, посмотрел на нечто черное, большое, приближающееся. Оттуда бил прожектор – его луч прошелся по зубцам волн, по двум головам на воде, – прошелся и вернулся, задрожал, остановился, – кто-то всматривался. Травников зажмурился от невозможно яркого, после огромной черноты, света.
А когда раскрыл глаза, то увидел черную рубку подводной лодки, – она и вглядывалась в ночь нестерпимым прожектором. И медленно приближалась. Видимо, по инерции: не слышно рокота электромоторов. Теперь были видны на верхней палубе несколько темных фигур. Они протянули багры. Травников сделал попытку отплыть, но сил-то не было. Багор вцепился в его куртку и потащил, чьи-то руки вытянули на палубу лодки. Лукошкова тоже вытащили из воды.
– Вы кто? – крикнул Лукошков темным фигурам.
Тут же, получив удар кулаком в зубы, он простонал и умолк.
Их обоих спустили по крутому трапу в отсек и, мокрых, продрогших, бросили на железный настил. Слышалась чужая речь – нет, не немецкая. Финны, подумал Травников. Значит, финская лодка нас потопила… попал я к финнам в плен… Япона мать…
Ходили по отсеку подводники в черных комбинезонах и картузах. Взревели дизеля. Куда направилась финская лодка? Что еще предстоит увидеть? С этой грустной мыслью Травников закрыл глаза. Вдруг оборвался дизельный гул. С мостика что-то крикнули, из центрального отсека ответили. Голоса, голоса, чужая речь, – что-то происходило.
Через полчаса сверху, с мостика, спустили человека без шапки, в капковом бушлате, – как показалось Травникову, безжизненного. Бросили на палубу отсека. С него стекала вода, мокрые черные волосы прилипли ко лбу. Один из финнов, нагнувшись, снял с его груди, стащил через голову бинокль, висевший на ремешке.
Травников подполз к безжизненному телу, потеребил за плечо, тихо позвал:
– Товарищ командир… Михаил Антоныч!..
Командир «эски» Сергеев приоткрыл затуманенные глаза, хрипло вздохнул, пробормотал чуть слышно:
– Травни… где мы?.. на том све?..
Мариехамн – главный город Аландских островов, куда пришла финская подводная лодка, – в памяти Травникова не остался. Вот только белые домики под красными островерхими крышами видел он, когда их, взятых в плен, везли из гавани куда-то. А может, приснились ему белые домики. Единственной реальностью был кашель. Дикий кашель разрывал Травникову грудь. И невозможность согреться. Жизнь в полусне души, в мучительных содроганиях тела. Узкая комната без окон, да и не комната, а подвал, что ли. Пожилой солдат приносил еду – хлеб и миску водянистого супа, вечером еще и кружку напитка, отдаленно напоминающего кофе. Скорчившись на топчане под жидким одеялом, после очередного приступа кашля, Травников думал: «Загибаюсь… погибаю, мама… а ты, Маша, как же ты… не забывай…»
Сколько дней и ночей прошло тут – он не знал, потерял счет. Не меньше недели, наверное. Вдруг вместе с солдатом вошла в камеру женщина, тоже пожилая, тоже в армейской одежде, в хаки. И поставила на табурет миску молока. Сделала Травникову приглашающий жест – пей, мол. Травников взял миску, отпил. Вот же чудо – теплое молоко!
– Спасибо, – пробормотал он.
Женщина смотрела сурово. Ни слова не сказав, вышла вслед за солдатом.
Теплое молоко – глоток за глотком – вливало жизнь в умирающее тело. Допив до конца, Травников, ладонью вытирая губы, сказал себе решительно: буду жить!
И вот же продолжение чуда: кашель пошел на убыль.
Ранним утром его разбудили, вывели во двор (было еще темно, моросил дождь) и посадили в крытый грузовичок. А там сидела неподвижно и, похоже, дремала темная фигура. Вдруг она зашевелилась, Травников услышал знакомый голос:
– Товарищ лейтенант? Это вы?
– Да! Привет, Лукошков.
Обрадованные, что снова оказались вместе, они, трясясь в грузовике, говорили – о том, что не знают, где командир лодки, да и жив ли, он ведь был полумертвый, когда из воды вытащили. Жаловался Лукошков, что от голода и холода всё болит, особенно спина, позвоночник согнуло, без боли не разгибается, а у него и раньше, до службы, болел хребет от того, что он с лошади упал, когда однажды колхозных лошадей в ночное гнали.
Еще не рассвело, когда приехали в гавань. Но можно было различить стоящие у пирсов суда, – качались их мачты, тут и там рокотали моторы. В трюм небольшого судна, похожего на наши буксиры, втолкнули Травникова и Лукошкова. Сверху доносились голоса, топот ног. Потом за переборкой застучал, набирая обороты, двигатель. Ну и усилившаяся качка подтвердила, что вышли в море. Валентин и Лукошков растянулись на соломе, устилавшей палубу. Впервые за дни плена им было тепло: согревала переборка, за которой работала машина.
Но долго, долгие часы, не приносили еду. Да и пить очень хотелось. «Вот же гады», – бормотал Лукошков. Наконец приоткрылся люк, сверху солдат свистнул. Поднявшись по невысокому трапу, Валентин принял из его рук две миски с каким-то варевом, а потом чайник с горячей водой. Спросил по-немецки:
– Wohin gehen wir?[9]
Солдат, поняв вопрос, хмуро бросил:
– Турку.
И с грохотом задвинул лючину.
В тюрьме на окраине города Турку продержали несколько суток. Травникова водили на допрос. Лысоватый финн в штатском, но с военной выправкой, оглядел его сквозь очки и, не предложив сесть, спросил на приличном русском:
– Вы есть офицер подводной лодки?
– Был, – сказал Травников.
– Так. Сколько ваших лодок сейчас в действии в море?
– Я военный человек и нахожусь под присягой. Поэтому не могу ответить на ваш вопрос.
– Вы есть не под присягой, а в плену. Отвечайте.
– Не могу, – повторил Травников.
– Не можете. – Финн смотрел на него без злости, но холодно. – Так. Вам будет барак не офицеров.
Надзиратель повел Травникова в камеру. Шли длинным коридором, тут приступ кашля остановил Травникова. Он согнулся, прижав руки к содрогающейся груди.
Вдруг услышал:
– Валентин Ефимыч, что с тобой?
Вскинул взгляд на Сергеева, которого вели навстречу – тоже, наверное, на допрос. Он, Сергеев, оброс черной бородкой и заметно похудел, китель на нем висел, как на вешалке, – но был жив! Он остановился, подойдя к Травникову. Надзиратель, который вел его, что-то гаркнул по-фински и подтолкнул в спину, но все же они успели перекинуться несколькими словами. Сергеев сказал, что на него сильно давят и даже грозятся увезти в Германию.
– Держитесь, ребята! – крикнул он, уводимый надзирателем.
– И вы, Михал Антоныч, держитесь! – прокричал сквозь кашель Травников.
Ясные ночи над Кеми были полны звезд. Травников, выйдя из барака, по дороге в дощатый гальюн останавливался и задирал голову. Большая Медведица пылала во всю свою звездную мощь и знать ничего не хотела о непотребствах, творящихся на мелком, вообще-то, космическом островке по имени Земля. От ее ковша Травников вел линию к Малой Медведице и упирался взглядом в Полярную звезду – невзрачную, неяркую, но как бы исполненную чувства собственного достоинства: ну как же – маячок, указывающий на север.
Север, север… Ухожу все дальше на север, думал Травников, задрав к звездам голову. Все дальше от тебя, дорогая… К северу от Турку, в тюремном лагере Пори, от голода, от пеллагры ежедневно умирали пленные. Было голодно: триста граммов серого хлеба, миска супа, кружка теплой воды. Гоняли на работу, – рыли колодец, а когда вырыли, велели его засыпать, – издевательство, а не работа. Лукошков не смог подняться с нар, спина болела, – охранник поднял его кулаками и, избитого, согнувшегося, выгнал из барака, сунул в руки лопату: копай, сáтана пéрккала!
В начале зимы их, Травникова и Лукошкова, в составе группы военнопленных увезли в Кеми – город на крайнем севере Ботнического залива. Тут, в окрестности Кеми, был пересыльный лагерь – десяток бараков в поле, огороженном колючей проволокой. А за ограждением темнел лес.
В шесть утра лагерь подняли и выгнали в темень, в мороз – очищать территорию от снега. С четырех углов вспыхнули прожектора, и пошла работа. Лопатами насыпáли снег в большие тележки с оглоблями, тянули за эти оглобли к воротам и там, за ограждением, вываливали снег.
Мороз здорово прихватывал. Хорошо хоть, что перед отъездом из Пори выдали теплые куртки – говорили, что эти куртки хаки купили в Англии в начале той, «зимней» войны, а теперь, спустя три года, они стали «б/у», то есть «бывшими в употреблении». Ну, английские они или нет, не важно – главное, что теплые. На их спине была намалевана масляной краской крупная буква «V», то есть «vankki» – пленный.
В восемь звуки гонга возвестили перерыв на завтрак. Выдали кусок хлеба граммов около трехсот – столько выдавали в Пори на весь день, а тут на завтрак. И кружку горячей воды с легким, если принюхаться, запахом кофе.
После завтрака к Травникову подошел, прихрамывая и сутулясь, один из пленных.
– Ты мичман Травников? – Голос у него был – будто клокотало в груди.
– Лейтенант Травников.
– А-а, лейтена-а… А меня не узнаешь?
Травников всмотрелся: лицо, обросшее темно-рыжей, неровно подстриженной бородой, было незнакомо. Вот только глаза, темные, полуприкрытые веками (отчего казалось, что взирают высокомерно), – да, похоже, что где-то видел Травников эти глаза.
– Я был в твоем взводе на Свири. В третьей бригаде морпехоты.
– Савкин! – вспыхнуло у Травникова в памяти. – Так ты живой! Считали, что ты погиб тогда… в марте…
– Бросили меня, раненого, в лесу, – клокотал голос пленного, и угрюмо смотрели глаза.
– Да нет же… Вспомни обстановку… Сахацкий дал сигнал отходить на лед… А обойти всех бойцов по укрытиям – ну не было возможности… под огнем…
– Меня пулями изрешетили. Я кричал, никто ко мне…
– Савкин, тебя не слышали, огонь же… – Травников разволновался. – Не должен думать, что бросили тебя… Отходили по сигналу, по ракете… Меня тоже ранили, уже на льду…
– Курево есть у тебя? – оборвал Савкин трудный разговор.
– Откуда? Не выдают финны… два месяца без курева…
– Вот. – Савкин вытащил из кармана куртки жестяную коробку и раскрыл ее. – Закуривай.
– Ох, спасибо!
Отвыкшими пальцами Травников насыпал на клочок финской газеты табачную крошку, свернул и склеил слюной самокрутку. У Савкина и спички нашлись.
Вкус у табака был – ну не табачный, кисло-горький. Но все же вдохнуть дым в изголодавшееся горло – это, знаете, знаете…
– Сосновую кору натираем, – говорил меж тем Савкин, тоже закурив. – А еще есть у нас умельцы, вырезают из еловых веток такие, знаешь, фигурки – собачек, черта лысого, – финнам нравятся, дают за них табака немного. Добавляем его, значит, в кору…
Валили лес. Еловые стволы распиливали на двухметровые бревна (говорили, ель шла на выделку фанеры). Заснеженный лес стоял тихий, будто завороженный, ну а как иначе, недаром же называли Финляндию тихой Суоми.