Вообще-то у Захаркина связным был Кузовков, но его поранило в начале боя. Он, в разорванной гимнастерке, с обвязанным плечом, сидел у поворота траншеи и хрипло дышал, матерясь сквозь зубы.
Иосиф измерил взглядом расстояние до колодца – метров двести. Двести метров открытого пространства под огнем…
– Товарищ комвзвода, – сказал он тихо, – вы понимаете, какой приказ отдаете?
– Выполнять! – заорал Захаркин. – Живо! Перебежками – к колодцу!
– Такой приказ выполнить не могу.
– Невыполнение приказа! – Рябоватое лицо Захаркина побагровело. – Знаешь, что за это?!
Он выхватил из кобуры наган. Страшно побледневший Иосиф стоял перед ним недвижим: вот и все… Сейчас хлопнет выстрел…
– Что тут происходит?
Из-за поворота траншеи вышел военком батальона Бородин.
– Что происходит? – повторил он, остро глядя, прищурясь, сквозь очки.
– Товарищ старший политрук, – Захаркин повысил голос, чтобы перекричать близкий разрыв снаряда. – Боец Виленский отказался выполнить приказ!
– Командир взвода послал меня на смерть, – угрюмо сказал Иосиф, не в силах отвести взгляд от все еще нацеленного револьвера.
Военком Бородин быстро разобрался в ситуации.
– Уберите наган, Захаркин, – велел он. – Я отменяю ваш приказ. А вы, боец Виленский, если еще раз – хоть один раз – не выполните, то пойдете под трибунал. Ясно?
– Ясно, товарищ комиссар! – прокричал Иосиф.
Он, можно сказать, влюбился в этого пожилого (Бородину было под сорок), сухощавого политработника – ну, не то чтобы влюбился, а поверил ему.
Вечером того же длинного, огнем испытанного дня, когда третий стрелковый полк, похоронив в братской могиле убитых и выставив боевое охранение, улегся на ночной отдых, боец Заиграев сказал бойцу Виленскому:
– Ося, ты спишь? Нет? Ты сегодня второй раз родился.
– Знаю, – ответил Иосиф.
– Не иначе как бог тебя спас.
Они лежали головами друг к другу на дне траншеи, устланном, за неимением иных подстилок, ветками тополей. Над ними сквозь медленное таяние дымов войны устало мерцали далекие звезды.
Иосифу не спалось. Хоть и лето, а ночью в поле, в окопе – не тепло. – Про…ывает, однако, без шинели, – проворчал он.
И сам удивился легкости, с какой срываются теперь с языка такие вот слова. В прежней жизни у него к ним привычки не было.
А вот и привычные мысли приплыли – о «Чаконе», работу над которой оборвала война.
– Ты спишь, Леня? – спросил он.
– Нет, – ответил Заиграев. – Что-то не спится.
– Как ты относишься к «Чаконе» Баха?
– К «Чаконе»? – Заиграев хмыкнул. – Очень своевременный вопрос… Хорошо отношусь, конечно. А что?
– В чем ее особенность, как ты думаешь?
– Ну, в ее основе старинный испанский танец.
– Да это я знаю. Был ли Бах счастлив, когда сочинял «Чакону»?
– Ну и вопросик! – После паузы Заиграев сказал: – Ося, я немножко знаю его прелюдии и фуги. А партиты для скрипки – знаю плохо. Не помню, когда он сочинил «Чакону». Если после женитьбы на певице этой… как ее…
– Анна Магдалена.
– Да. Он был счастлив во втором браке. Да и вообще счастливчик. Народил много детей.
– Счастливчик… Почему же в «Чаконе» столько драматизма? Столько басовых нот.
– А как может быть без драматизма, если слышишь… если ведешь тему судьбы?
– А-а, судьба! Вот это я и хотел… хотел понять…
Три недели держалась 2-я дивизия на лужском рубеже, а восьмого августа началось немецкое наступление. Танки прорвали оборону, за ними устремилась пехота. Доходило до рукопашных схваток на брустверах, в окопах. Редеющие батальоны ополченцев отходили, цеплялись за высоты, за складки земной поверхности, оставляя на ней шрамы окопов.
На одном из привалов, поздним вечером, при свете луны, боец Юркин, бывший рабочий завода «Красный треугольник», присмотрелся, как боец Виленский разматывает портянки с ног, натертых до волдырей.
– Слышь, корешок, – сказал Юркин бабьим тонким голосом, – выбрось на хер свои портянки. На них же складки задубели.
– У меня других нет, – сказал Иосиф.
– Да я дам тебе новые. – Юркин порылся в своем вещмешке и вытащил пару белых чистых портянок. – На, возьми.
– А ты как же? – застеснялся Иосиф.
– Да я себе со склада другие выпишу. – Юркин залился смехом, похожим на школьный звонок.
Он был смешливый. О таких «смехунах» говорят: покажи ему палец – с хохоту помрет. Хотя в жизни Юркина маловато было поводов для смеха. Он Иосифу однажды, в час затишья, рассказал:
– Батя у меня был военный. Ну, чин небольшой, вроде нашего Захаркина. А мама была цыганка. Она здорово пела под гитару, понял? А красивая какая! Я в нее пошел! – Юркин похохотал, а потом: – Батю в тридцать восьмом арестовали. Что-то не так сказал. Точно не знаю, врать не буду. Ты что, спишь?
– Нет, нет, – сказал Иосиф. – Слушаю. Просто глаза закрыл.
– Ну вот. Что-то батя сказал, а кто-то услышал и донес куда надо. То-ись куда не надо! – Опять Юркин посмеялся, правда невесело. – Ну вот. Мама ходила по начальству. Писала даже товарищу Сталину, что батя ни в чем не виноватый. Просила, чтоб отпустили его. Она батю любила. Понял?
– Как не понять…
– Ну вот. Во все двери стучалась. А потом заболела. У ней кровь горлом пошла. Умерла она.