
Балтийская сага
Пусть ограниченная, с запретом выезжать за пределы района, но все-таки воля. По вечерам ты сам себе хозяин, можешь и в кино, и в забегаловку, вот и карточки выдали – в столовой питайся, а талоны, сколько ты скушаешь, выстригут. Воля!
А потом наступил февраль.
Третьего числа Владлену Савкину, работавшему в нижнем штреке у вагонеток, прокричали, чтобы срочно явился к директору шахты. Савкин бросил лопату, пошел к стволу и с первым подъемом клети выбрался наверх. В сопровождении узкоглазого вохровца он протопал по грязноватому снегу шахтного двора к административному зданию. Секретарша велела ему вытереть ноги о махровый половик и кивком разрешила войти в директорский кабинет.
Савкин вошел и – растерянно застыл столбом от блеска орденов и золотых погон. Рыжеватый, лысоватый, плотного сложения полковник, топая огромными сапогами, подошел к сыну, схватил его за плечи:
– Ну, здравствуй, Влад.
– Агх… м-м… – Владлен прокашлялся. – Привет…
Они молча глядели друг на друга. Полковник достал из обширных галифе носовой платок и осторожно протер уголок глаза сына.
– Не дергайся, – сказал начальственным басом. – Угольную пыль уберу.
Владлен вдруг прильнул к отцу. К орденам на его кителе. Несколько секунд они стояли, крепко обнявшись. Директор шахты, пожилой дважды орденоносец с побитым оспой лицом, названивал по телефону, с кем-то негромко говорил.
– Не чаял, не чаял. – Полковник Савкин легонько оттолкнул Владлена. – Не чаял увидеть… на этом свете… Бороду зачем отпустил?.. Не надо… Ну что? – повернулся он к директору.
– Гостиница на ремонте, – сказал тот. – Уже не первый год, никак не закончат. Могут дать вам комнату в Доме колхозника, товарищ полковник. Если не побрезгуете…
– Чего я буду брезговать? Согласен. Надеюсь, долго тут не продержат меня.
Но продержали целых одиннадцать дней. Расконвоировали младшего Савкина без задержки, а вот разрешение на выезд принималось не скоро и не здесь, в Половинке, а в более высоких сферах, где не принято торопиться. Да и если бы полковник не звонил куда-то и не разговаривал басом, то дело могло и дольше затянуться.
Перед отъездом Савкины позвали Травникова в ресторан – единственное в городке место, где можно было поесть и выпить просто за деньги, такое вот странное коммерческое заведение. Тут радиола играла «Утомленное солнце», «Отвори, отвори поскорее калитку» и другую довоенную музыку, а котлеты имели не фанерный, а настоящий мясной вкус. Да и водка была вроде бы настоящая в бутылке с крупной надписью на наклейке: «Водка».
У полковника непроницаемо темные глаза были, как и у сына, наполовину прикрыты веками. Он расспросил Травникова – где воевал да как в плен попал, ну и все такое. О себе коротко изложил: в Прибалтике Ленфронт, выбив противника из Эстонии, боевую задачу выполнил, по приказу Ставки передал свои войска 2-му Прибалтийскому фронту. Ну а его, полковника-инженера Савкина, затребовал в Ленинград Попков, председатель горисполкома, – восстанавливать разрушенное бомбежками и артобстрелами городское хозяйство. Вот он, значит, приехал в Питер, и тут соседка Нинель Васильевна, единственный в квартире выживший человек, бывшая актриса комедийного жанра, заковыляла по коридору, стуча палкой, и крикнула: «Борис Сергеич, вас ожидает письмо!» На конверте фамилия отправителя – Тюрин – была полковнику незнакома. Он вытащил сложенный тетрадный листок и…
– Хорошо, в коридоре сундук сто лет стоит, я на него и сел с размаху. А то бы на пол… А Нинель – кожа да кости, разве она подняла бы меня?.. Письмо с того света… Вот я и бросился в Половинку… Ты почему раньше не дал мне знать? – взглянул полковник на сына. – Финны в октябре военнопленных отпустили, а ты только в январе написал.
– А куда было писать? На деревню дедушке? – вскинулся Владлен. Он, уже подогретый водкой, сидел в новом, купленном отцом пиджаке, бритый, без бороды, с сумасшедшим блеском в глазах. – Ты ж был на фронте, я номер полевой почты забыл, и вообще… Спецпроверка! Ее кто придумал? Ты выжил в финском лагере, молодец, теперь давай в наш советский лагерь! Это что – спасибо такое? Проверяльщики! Как в плен попал? Письма? Родственникам сообщить, что ты живой? Нельзя! Вашу мать!
– Перестань, – пробасил полковник.
Но Савкин-младший продолжал клокотать:
– Покалечен в бою – не считается! Тебя, как скотину, посадят в телячий вагон и повезут к едрене фене – спецпроверка! Бери лопату, кидай уголь в вагонетки!
– Успокойся, Влад!
– Ты был в морской пехоте? Неважно! Теперь ты морлок!
– Что за морлок? – хмурился полковник.
– Вон, у Валентина спроси! – Владлен схватил бутылку, плеснул себе в стопку.
– Это из книги, – сказал Травников. – Из романа Уэллса, подземные жители… Владлен раскричался, но вообще-то он прав, товарищ полковник. Спецпровека бывших военнопленных – унизительна. Допрашивают как преступников. Нельзя же так… Что за подозрительность? Жестокость к людям, которые в плену замучены… Разве мы виноваты…
– Послушайте, Валентин, – прервал его полковник, закурив папиросу. – Вот насчет вины. Да, вы и Владлен не виноваты. Израненных захватили в плен. Оглушенных взрывом. Понятно. Но были и другие. В сорок первом была масса случаев сдачи в плен. Со страху от германского натиска. А еще – недовольные.
– Что за недовольные?
– Люди из деревень, так сказать, ущемленные коллективизацией. Они затаили обиду на советскую власть. И когда их мобилизовали, они стали сдаваться в плен. Потому и проверка. Добровольно сдавшихся в плен власть не может по головке погладить. Как ни в чем не виноватых.
– У нас, в бригадах морпехоты, полно было парней, призванных из колхозов, но что-то я ни разу не видел, чтобы они…
– У вас не было, а на других фронтах были. В дивизиях, попавших в окружение. Понятно?
– Не совсем, товарищ полковник. Почему сделали виноватыми всех без разбору? Разве это справедливо?
– Так. Насчет справедливости. – Старший Савкин еще больше нахмурился, закурил, чиркнув зажигалкой, новую папиросу. – Вам в училище преподавали курс истории войн?
– Преподавали! – выкрикнул младший Савкин. – Нас учили, как вешать на реях захваченных в плен!
– Что за чушь несешь. Хватит пить. – Полковник отодвинул от сына бутылку. – Доешь котлету и винегрет. – Он повел мрачноватый взгляд на Травникова. – Мы ведем справедливую войну. На нас напал очень сильный враг. Мы выстояли и переломили войну. Но потребовалось много пролить крови. Огромное напряжение всех сил, какие есть в стране. И поэтому тех, кто уклонился от борьбы…
– Понятно, товарищ полковник.
– Я Борис Сергеевич. Все войны всегда несли в общество ожесточение. Даже и справедливые войны, как эта, не могли обойтись без того, что ты называешь жестокостью. Да, в сорок первом был приказ о военнопленных. Суровый приказ. Сдачу в плен приравнивал к предательству. Но надо же понимать обстановку.
– Я обстановку понимаю, Борис Сергеевич. Но считать предателями всех попавших в плен… Нет, не могу.
– Валентин, – сказал полковник, помолчав, – не надо обижаться на государство.
Травников пожал плечами. Изогнув бровь, посмотрел в окно, за которым мотали на ветру голыми ветками несколько озябших деревьев.
И почудился вдруг ему посвист ветра в туго натянутых леерах и антеннах.
Расконвоированному человеку – не житье, а благодать. По окончании работы не надо строем идти в опостылевший барак. Ты сам себе хозяин – кум королю и сват министру.
Вечером Травников после работы в шахте наскоро поужинал в столовке (макароны запил стаканом чая) и отправился к себе в общагу. Дважды Степан, сосед по комнате, звал его на второй этаж, в девятнадцатую – там его дружки по Ханко жили, играли в картишки, по мелкому, насколько позволяла плюгавая зарплата. Конечно, и выпивали они, ханковцы. Травников бывал у них в девятнадцатой – играл в «очко», оба раза проиграл, ну и выпивал с этими шумными парнями, бывшими десантниками. Но сегодня не пошел, отказался. Он в городской библиотеке, куда на днях записался, высмотрел книжку «Во льды на подводной лодке» Харальда Свердрупа. Конечно, Валентин знал об Отто Свердрупе – друге и спутнике Нансена, капитане «Фрама» в знаменитом дрейфе через центральный полярный бассейн. Слышал и о Харальде Свердрупе, норвежском ученом-океанографе, участнике дрейфа Амундсена на судне «Мод». Но не знал, что оный Харальд (не сын ли Отто?) в 1931 году отплыл в Арктику на подводной лодке «Наутилус».
И теперь, растянувшись на койке и покуривая «беломорину», Травников с удовольствием читал, как неистовый полярник Губерт Уилкинс, убежденный, что Северного полюса можно достичь, пройдя подо льдом на подводной лодке, сумел уговорить морское ведомство Соединенных Штатов отдать в аренду отслужившую свой срок субмарину О-12. Ее и переименовали в «Наутилус». Вообще-то Наутилус – это просто название одного из видов каракатиц, но, пишет Свердруп, «в нашем случае имя было заимствовано из романа Жюля Верна “20 000 лье под водой”, и внук Жюля Верна присутствовал при торжестве переименования судна».
Харальд Свердруп, приглашенный Уилкинсом возглавить научные работы экспедиции, писал живо. Кому-то это показалось бы скучным, но для Травникова – лучше такого чтения просто не бывает. Он прямо-таки получал удовольствие, читая о погрузке на «Наутилус» ящиков с научными приборами и провианта. «…За два-три хлопотливых дня провиант и полярное снаряжение были погружены на борт судна и уложены в самых невероятных местах: между батареями, под койками и на полках под потолком, между прочим даже в старых минных пушках, которые мы набили пеммиканом и шоколадом…» Пеммикан! Слово какое звонкое! От него веяло ветрами Арктики и Антарктики… холодом полярных льдов… собачьими упряжками Амундсена и Пири… последними дневниковыми записями несчастного капитана Скотта… А вот интересно, чтó имел в виду Харальд Свердруп, упоминая «минные пушки», – трубы для постановки мин, или, скорее, торпедные аппараты?
Поход «Наутилуса», не приспособленного для арктического плавания, был неудачным. Страшная теснота (есть приходилось стоя на камбузе), вечно мокрая палуба, постоянная сырость. «Питьевая вода, которой мы пользовались во время своего плавания к северу, была ужасна…»
Были проблемы с «заряжанием» батарей и «сгущением» воздуха. «Постоянно ломалось то что-нибудь одно, то что-нибудь другое, или, как говорил Шоу: “Если что-нибудь ломается, так уж не одно, а сразу три”. Несмотря на это, никто не терял бодрости духа».
Самое неприятное случилось, когда «Наутилус» вошел во льды: каким-то образом был потерян «руль глубины». Ничего себе! Прочитав, что капитан «Наутилуса» счел возможным «наполнить передние цистерны и погрузить подводную лодку под какую-нибудь льдину», Травников изумленно покусал согнутый палец. Без горизонтальных рулей погрузиться можно, но – лодку не удифферентуешь и не сможешь идти подводным ходом!
Закурил очередную папиросу. Попытался представить себе устройство «руля глубины» на «Наутилусе». Вот бы очутиться на этой подлодке, протиснуться в тесноте, по мокрому настилу, в носовой отсек, вдохнуть особый запах подводной жизни…
Но разве дадут тебе помечтать всласть?
В дверь стукнули, и вошел в комнату, да не вошел, а ворвался Серега Тюрин – на голове вязаная шапочка с гребнем, похожим на петушиный, один ус загнут вверх, второй смотрит вниз.
– Валюн, пляши! – потребовал он, потрясая руками. В каждой было по письму. – Давай, давай! Ну?
Пришлось Валентину подбочениться и несколько раз присесть с усмешкой.
– Эх, яблочко! – давал «музыку» Тюрин. – Да куда котишься?! Ко мне в рот попадешь – не воротишься!!!
Лена, младшая сестра, писала из Москвы:
«Валька, я глазам не поверила, когда пришло твое письмо. Ведь в 42-м получили официальную бумагу, что ты погиб в боевом походе. Валечка, а ты живой! Какое счастье! Валя, я дома не живу, я же в армии, мл. сержант, на казарменном положении, а сегодня поехала домой, кое-что из белья взять, а в почт. ящике лежало письмо от Тюрина, я раскрыла и давай плакать и кричать от радости. Валька! Ты живой! Я побежала на почту дать телеграмму маме. Она в 41-м уехала с Дусей и ее сыном в Бугуруслан. Туда завод, где Дуська работала, по приборам каким-то, эвакуировали, она и маму туда забрала, а Боря, Дуськин муж, в 42-м погиб в Сталинграде. 42-й был ужасным годом, сразу про твою и Борину гибель узнали. У мамы ноги отнялись, еле ходит, и плакать уже нет сил, сидит и молча смотрит, смотрит куда-то. Это Дуся мне написала. Я побежала, телеграмму дала, что ты живой. Валечка, ты пишешь, что проверку проходишь возле Губахи, я знаешь, что надумала? Ты дядю Мишу помнишь, папиного дв. брата? Который женился много раз (3 или 4). У него дочка была, Рита, ты вряд ли помнишь, мы маленькие были, когда из Губахи в Москву переехали, а она была старше нас. Но все равно сестра (3-юродная). Вот я вспомнила, мама говорила, что Рита там, в Губахе, на коксохимзаводе работает, не знаю кем, но я подумала, может она заберет тебя из Половинки? Валечка, я Рите написала, где ты, и адрес твоего Тюрина дала. Все-таки родная душа, ну не знаю…»
А второе письмо было из Губахи.
«Валентин! Лена мне написала про твой плен и проверку. Попросила помочь, т. к. мы родственники. Сразу отвечаю. Знаю, что ты воевал в морской пехоте и на подводной лодке. Если проверка закончена и нет нареканий, то тебя должны отпустить. В случае желания работать у нас на к. – химзаводе попробую тебе помочь. Для этого ты должен прислать мне заверенную копию документа о прохождении проверки, заявление о приеме на работу и если есть справка об образовании, а если нет, то согласие на работу разнорабочим. Привет. Маргарита Трофимова».
Ну, деловая женщина! Ни одного лишнего слова.
Да нету, нету «нареканий», товарищ Маргарита! И есть справка о прохождении спецпроверки. А вот диплома об окончании военно-морского училища (высшее образование, между прочим!) – нет. Остался диплом, как и другие документы, как и орден Красного Знамени, на береговой базе подплава в Кронштадте. Сохранились ли? Сданы в архив, если есть таковой на бригаде? Ну не выбросили же в залив, япона мать… Бригада молчит, на письма не отвечает, но это же не значит, что его документы и орден вышвырнули в набежавшую волну…
Горькая была эта мысль. Но что же поделаешь… при таком страшном ходе его, Валентина, судьбы…
И он решился: ладно, пусть будет Губаха.
Отправил документы и стал ждать. В Губахе, на коксохимзаводе, не торопились; Рита помалкивала. Ну как же, иронизировал по привычке Травников, такой трудный случай, возьмешь на работу бывшего военнопленного, а он, мерзавец, взорвет эти, как они называются, коксовые печи.
Но вот наконец решился вопрос. Рита прислала обширную анкету, а потом пришел вызов на работу на коксохимзаводе, и Травников уехал в Губаху. Его провожали Тюрин, Дважды Степан и десантники из девятнадцатой. Они выпили в станционном буфете, спели «Прощай, любимый город», но до конца допеть им не дал дежурный в красной фуражке, – всегда ведь найдется запрещающий человек.
Весна в Губахе была, как определил Валентин, наполнена ветрами всех румбов. Ветры рвали в бурые клочья дымы печей, в которых круглые сутки шел выжиг каменного угля, привезенного из Половинки и других шахт бассейна, – превращение этого угля в твердый пористый кокс, нужный для доменного производства.
В цехе, в котором охлаждались коксовый газ и другие летучие продукты для нужд химической промышленности, стал работать электриком Валентин Травников. Много было возни с вентиляционными устройствами, достигшими почтенного возраста, да и вообще со старой электропроводкой. И тем более возросло напряжение, что Валентин захлопотал о получении документов, прежде всего паспорта, утверждающего его возвращение в нелагерную жизнь.
Надо сказать, что очень помогла ему Рита, троюродная сестра. У нее, замзава отдела кадров завода, были служебные связи в губахинской милиции и военкомате, – они, налаженные связи, и сократили время, затраченное на беготню по инстанциям. Уже в апреле Травников стал обладателем паспорта и военного билета.
Кончилась долгая неволя. Дежурная в общежитии, нестарая крикливая женщина, относившаяся к нему благосклонно, испекла по его просьбе торт, и он, свободный человек, принес это произведение искусства к Маргарите домой.
– Ой! – воскликнула она. – Где ты достал такой огромный торт?
– Союзники прислали по лендлизу, – сказал Валентин, приглаживая волосы в передней.
– Тоже мне, остряк!
Рита жила в отдельной двухкомнатной квартире с мамой (бывшей женой дяди Миши) и дочкой, пятнадцатилетней Ксенией. Крупная, коротко стриженная брюнетка с басовитым голосом, Рита твердой рукой управляла жизнью бабьего трио. На мать, райкомовскую машинистку, правда, покрикивала редко, а вот дочку держала в строгости и непререкаемости, требовала отличных отметок в школе, и чтобы никаких «танцев-шманцев». К ним, танцевальным вечерам, изредка, по праздникам, устраиваемым в мужской школе, Ксюша имела явное пристрастие, а вот химию, главную науку в Губахе, не любила. Рита подозревала, что Ксения заполучила нездоровую наследственность от деда, то есть от ее, Риты, отца – Михаила Трофимова, гуляки и картежника, ныне дующего в большую трубу в музыкантской команде какого-то фронта. А Ксения, Ксюша, была девочкой себе на уме, это-то и тревожило ее властную маму.
Пили чай с принесенным Валентином тортом. Разговор шел, понятно, о крупнейшем событии – о начавшемся штурме Берлина. Валентин пересказывал содержание сводок Совинформбюро, три пары очкастых глаз (все три женщины носили очки) внимательно смотрели на него, человека военного, хоть и бывшего. А Ксения, щуря голубоватые глазки за стеклами, сказала невпопад:
– У нас в классе у одной девочки отец пропал без вести, так в бумаге было написано. Ее мама вышла за другого. За техника с химзавода. Вдруг ее папу привезли, без обоих… без обеих ног…
– К чему ты это? – прервала Рита дочку. – Инвалида не оставят без помощи.
– А что жена? – поинтересовался Травников. – Она к нему вернулась?
Ксения отрицательно покачала головой.
* * *Шли письма из Ленинграда. Владлен Савкин писал в отрывистой манере: «Приняли в ЛЭТИ. Знаешь этот институт? Электротехнический. Без экзаменов. Математику подзабыл, учу снова. Совсем другая жизнь. Приезжай в Питер. Пожить можешь у нас».
А в следующем письме: «Валя, ты паспорт получил? Давай плюнь на Губаху, вали в Питер. Отцу дают новую квартиру…»
А следом за этим письмом – телеграмма:
«Новой квартире три комнаты одна будет твоя не будь дураком приезжай тчк Владлен». Ниже было наклеено уточнение: «дураком верно».
Телеграмма повергла Травникова в смятение. Даже голова разболелась, и в груди будто обручем сжало. Он хватил двести граммов в забегаловке – вопреки своему правилу не пить в одиночестве. И решил: судьба позвала.
Позвала не быть дураком…
Рита отговаривала:
– Думаешь, тебя в Ленинграде пропишут? На каком основании? Друг позвал, такой же бывший военнопленный? Не смеши меня!
– У него отец на крупной должности в исполкоме, – стоял на своем Валентин.
– На какой? Председатель исполкома? Зам? А-а, по инженерной части. Ну так в милиции на него не гаркнут, а дадут вежливый отказ. За кого, скажут, вы хлопочете, товарищ инженер?
– Не пропишут, так вернусь в Губаху.
– А-а, вернешься! А твое место будет занято. Пойдешь грузчиком в универмаг? Не глупи, Валентин. Твоя перспектива – здесь. Ты работящий, толковый. Продвинем тебя, станешь мастером в цехе. Окончишь курсы, получишь инженерную должность. Женим на хорошей женщине с квартирой. Ты понял? Не гоняйся за журавлем в небе, Валентин.
Да, он понимал, понимал. «Не глупи! Твое место здесь», – взывала практичная Губаха. «Не будь дураком, приезжай!» – клокотал из подоблачной дали центростремительный Ленинград.
Женщина с прекрасным лицом раздвигала знакомым – о, каким знакомым! – движением рук густые русые волосы на белом лбу…
Прописка? Ха!
Перспектива? Ха! Ха!
Валентин решился. С почты отправил Савкину в Питер телеграмму: «Приеду в мае».
И, с сильно забившимся сердцем, дал телеграмму в Кронштадт: «Дорогая Маша я жив возможно в мае приеду Ленинград тчк Валентин».
Глава двадцать третья
«Невозможно жить с раздвоенной душой»
Восьмого ждали с утра Главное Сообщение. Но радио молчало.
То есть, конечно, оно говорило, как всегда, о военных и невоенных достижениях, сопровождая бодрое вещание музыкой, тоже бодрящей. Но – ни слова о главном. О конце войны! Он был очевиден: Берлин взят, сопротивление немцев сломлено. Или, может, где-то в поверженной Германии оно продолжается?
Радио молчало.
За обедом выпили по положенному стакану красного вина. А перед ужином мы с Мещерским в его каюте хватили по полстакана неположенного спирта (разбавленного, но не сильно).
– За победу! – сказал он.
– За победу! – сказал я.
Закусили тем, что бог послал (а послал он лендлизовскую тушенку). Поговорили о текущем моменте, о возвращении флота в довоенные базы.
– Ты не знаешь, – спросил я, – долго мы еще простоим в Хельсинки? Когда вернемся в Кронштадт?
– Думаю, в Кронштадт вряд ли вернемся. Бригада перебазируется, это точно. Я слышал, батя вякнул о Либаве. В разговоре с флагмехом спросил, уцелел ли там судоремонтный завод.
– Либава? – Я закурил, пустил в раскрытый иллюминатор облачко дыма. – Ну да, Либава… куда же еще…
– Летом отпуск возьмешь и поедешь. К своей Маше. – Мещерский подмигнул мне.
Отпуск! Слово какое-то забытое…
После ужина мы с Мещерским отправились прогуляться по Хельсинки. Вернее, Леонид Петрович заторопился к Марте, хорошенькой продавщице из «Штокмана». Ну а я – вот именно прогуляться пошел. Вторую неделю – после Машиного письма – бушевало во мне беспокойство, не сиделось по вечерам в каюте на «Иртыше», не хотелось ни в шахматы сражаться с Юрием Долгоруким, ни козла забивать. Я отпрашивался у бати и шел в город.
Вечер был светлый, тихий, звоночки трамваев подчеркивали благостную тишину. Погруженный в беспокойные мысли, я и сам не заметил, как ноги привели к площади перед стадионом, где стоял памятник Пааво Нурми. Он нравился мне больше всех других памятников в Хельсинки. Воплощенный в бронзе знаменитый бегун лишь правой ступней касался гранитного постамента, левая нога широко откинута, висит в воздухе – он бежит, бежит, вот-вот оторвется от пьедестала, легко взлетит…
Только тебе, Пааво Нурми, могу сказать, какое гложет меня беспокойство… Я, знаешь ли, написал своей жене: «Дорогая Маша, это поразительно и радостно, что Валя уцелел при гибели лодки. Если он приедет в Питер, то мы должны встретить его как лучшего друга…»
Валька Травников действительно был моим лучшим другом. К твоему сведению, Пааво, лодку, на которой он плавал, осенью сорок второго потопили твои соотечественники. Да, да, теперь стало известно, что именно финская подлодка торпедировала «эску» капитана 3-го ранга Сергеева. Но Валя каким-то образом уцелел. Его, как он сам говорил, не берет вода. Финны, значит, вытащили его из воды, он оказался в плену… Я узнал об этом осенью сорок четвертого, когда Финляндия, выбитая из войны, вернула советских военнопленных. Узнал, что Валя вернулся, но – не сказал об этом своей жене… да, да, ты прав, Пааво, я должен был сказать ей, но… Пойми, пойми, дорогой, я боялся… боюсь ее потерять!..
Негромкий рокочущий звук донесся до моего слуха. Не с небес ли он шел? Я задрал голову. В синеватом вечереющем небе медленно плыл огромный дирижабль, снизу подсвеченный уже зашедшим солнцем. Да нет, это не дирижабль, а похожее на него облако – аккуратное небесное веретено. Его сопровождали облака поменьше, – в небе шел некий парад. Но рокот все-таки несся не с небес. Били барабаны, а вот и трубы вступили, а может, фаготы – не знаю.
Я пошел туда, откуда неслись звуки. И вскоре вышел на Вокзальную площадь. Высоченную башню над вокзалом обтекали облака. По бокам огромной арки фасада две пары огромных гранитных фигур с огромными фонарями-светильниками в руках высокомерно взирали на столпившихся на площади людей. Гул голосов, улыбки – что тут происходило? Мне улыбались женщины, их было много тут. Здоровенный финн в желтом пальто до пят крикнул мне:
– Гитлер капут!
Голубоглазая женщина в синем костюме, отороченном белым мехом, сказала по-русски:
– Поздравляю. Германия капитари… капитури…
– Капитулировала? – вскричал я. – Это ваше радио сообщило?
– Да. В Берлине подписали.
– Спасибо! – крикнул я. – Победа!
Хотелось расцеловать ее, голубоглазую. Но тут оркестр заиграл что-то легкое, быстрое, и толпа на площади вдруг – со смехом, подпевая – стала выстраиваться гуськом, каждый держался за талию впереди стоящего, – и образовался огромный круг. Я и удивиться не успел, как оказался в этом круге, держась за крутые бока голубоглазой вестницы, а за меня сзади ухватилась смеющаяся девица. И круг двинулся, приплясывая и что-то выкрикивая в такт музыке.