В просторной землянке, приспособленной под операционную палату, лежал на столе, на белой простыне, Травников. Санитарка Дроздова обтерла ему грудь, залитую кровью. Другая санитарка Пичугина («наши птички», называли их раненые) зажгла все четыре керосиновые лампы, подкинула дров в печку в углу землянки. И стало тут почти светло и тепло. Лена Бирюля готовила к операции инструменты и прислушивалась к негромкому разговору врачей, осматривающих рану Травникова.
– Кровоизлияние в полость плевры, – хмурился над раненым начальник медсанчасти Потресов.
– Да, гемоторакс громадный, – покачал черноволосой головой доктор Арутюнов.
– Обнажить легкое невозможно.
– Невозможно, – подтвердил Арутюнов. – Но убрать осколок-то нужно. Придется откачать из плевры кровь.
– Да вы что, Сурен? Такая потеря крови… – Потресов прикоснулся длинными пальцами к шее Травникова. – Пульс нитевидный. Он даже прокола грудной клетки не выдержит.
– Николай Иванович, ничего другого не остается.
Врачи помолчали, раздумывая.
И тут Лена, тряхнув белокурой головой, закатала рукава фланелевки и тельняшки, прошла к другому столу и легла со словами:
– Николай Иваныч, забирайте кровь. Я готова.
– Ну вот, – вздернул брови Арутюнов, – Лена за нас решила. Да, Николай Иванович?
Потресов кивнул и отправился к рукомойнику. Арутюнов тоже помыл руки и, войдя иглой в вену девушки, начал забор крови. Лена, прищурясь, спокойно смотрела, как тоненькой струйкой лилась в колбу ее теплая кровь. Уже не в первый раз отдавала она свою кровь первой группы, пригодную для переливания раненым с любой другой группой крови.
– Стоп! – сказал Потресов. – Четыреста кубиков. Спасибо, Леночка. Начинайте, Сурен.
Взяв большой шприц, Арутюнов подступил к Травникову и чуть помедлил, прислушиваясь к его трудному и, похоже, угасающему дыханию. Затем решительно проколол иглой грудную клетку Травникова – шприц стал наполняться кровью, откачиваемой из плевры. Потресов перевязал Лене руку и начал переливание взятой у нее крови в вену Травникова.
Тихо было в операционной. Санитарки, «наши птички» хлопотливые, сидели в углу притихшие, словно опасаясь обычной своей болтовней нарушить значительность происходящего.
Шприц за шприцем наполнялась ванночка, – около литра крови откачал доктор Арутюнов из плевры Травникова. Одновременно в его вену шла свежая кровь. Лена сказала негромко:
– Кажется, дыхание выравнивается.
С каждой минутой становилось все заметней: раненый оживал. Появился пульс, освободилось от тяжких хрипов и перебоев дыхание.
В тот же день, спустя несколько часов, Травникова прооперировали. При свете керосиновых ламп (две лампы держали над столом санитарки Дроздова и Пичугина) хирург Арутюнов обнажил легкое Травникова, уснувшего под эфирным наркозом, и извлек крупный осколок мины. Долго, тщательно сшивал поврежденные сосуды. Лена Бирюля помогала ему.
Вечер выдался сравнительно тихий. Погромыхивала артиллерия выше по Свири, где-то в районе Лодейного Поля, у Подпорожья, где финны вцепились в плацдарм на левом берегу, и выбить их оттуда не удавалось. А тут, при впадении Свири в Ладожское озеро, на удерживаемом 3-й бригадой морпехоты пятачке на правом берегу, пушки помалкивали. Только строчили пулеметы на передке – вели беспокоящий огонь.
У Плещеева недавно произошел неприятный разговор. В землянке комбата его допрашивал бригадный особист, майор с буденновскими усами на вытянутом лице – черная горизонталь на бледной вертикали. Особиста интересовало, как получилось, что боец Владлен Савкин не вернулся из рейда, ни живой, ни убитый. Что мог ответить Плещеев на строгие вопросы? Бой шел под утро, в темном лесу, команды – передвинуться, начать отход – отдавались голосом… если ты ранен, то можешь и не услышать…
– А если не ранен, а притаился? – прервал его особист.
– То есть как? – выдохнул Плещеев. – Что это значит?
– Это значит, ждал конца боя, чтобы сдаться в плен.
– Да вы что, товарищ майор! – Плещеев, ошеломленный, вскочил со скамьи.
На столе, сколоченном из неструганных досок, заколебался огонек коптилки в узком горле сплющенной снарядной гильзы.
– Сядьте, Плещеев, – сказал особист и постучал пальцем по столу. – Что вы знаете о Савкине?
– Ну, знаю, что у него отец военный инженер, полковник…
– Про отца нам известно. О самом Савкине – что знаете, как помкомвзвода? О его настроениях.
– О настроениях? Ну, ничего такого… Нормальный боец. Скрытный немного. Молчаливый.
– А-а, скрытный. То-то и оно. – Опять постучал майор по столу. – Нам известно, что у Савкина были высказывания.
– Какие высказывания?
– Что у финнов тут, на Свири, линия не слабее, чем линия Маннергейма в финскую войну.
Плещеев пожал плечами. Чего он, майор особого отдела, привязался к нему? Он, Плещеев, не обязан прислушиваться, о чем говорят между собой бойцы взвода. Настроения!
– Настроение, товарищ майор, – сказал он, щуря глаза на коптилку, – во взводе нормальное. Мы знаем обстановку. Знаем, что не даем немцам и финнам замкнуть второе кольцо окружения Питера. Об этом и высказываемся…
– Если завтра, – опять прервал его особист, – по финскому радио услышим Савкина, как он зовет советских бойцов в плен, так разговор у нас, Плещеев, будет другой.
С этими словами особист, надвинув шапку на брови, вылез из землянки. Плещеев, расстроенный неприятным разговором, спросил у командира батальона разрешения выйти. Комбат, не проронивший при разговоре-допросе ни слова, сказал:
– Сядь, Плещеев. – Протянул пачку «Беломора». – Закуривай.
«Беломор», конечно, папиросы хорошие, но что-то не получалось у Плещеева удовольствия от первых затяжек.
– С чего майор взял, – спросил он, – что Савкин сдался в плен?
– Работа у них такая, – ответил комбат, перегнав дымящуюся «беломорину» из одного угла широкого рта в другой. – Лучше подозревать, чем прозевать… Я тебя не допрашиваю, Плещеев, – сказал он, помолчав, – но просто по-человечески скажи, что ты думаешь по делу Савкина.
– Да нет никакого дела, товарищ капитан. Савкин не мог сдаться в плен. Ну, не верю я.
– Прямо не знаю, что доложить комиссару бригады… С ним же не просто, с Савкиным. Его отец чуть не всей инженерной службой командует на Ленфронте.
– Я помню, товарищ капитан, он приезжал к нам в Дерябинские казармы с сыном повидаться. – Плещеев поднялся. – Савкин, когда в лесу бой завязался, наверняка был тяжело ранен или убит. Вы так и доложите. Разрешите, я пойду, товарищ капитан. Нам в боевое охранение скоро заступать. А я хочу успеть Травникова проведать.
– Как он там? Продышался? Ну ладно, Плещеев, ступай.
Темный, сырой, бесприютный был вечер. У Плещеева от этой сырости поламывало в костях, когда он шел к землянкам медсанчасти. Ветер вдруг ударил в лицо колкой ледяной крупой. Плещеев остановился, поворотясь спиной к ветру, лицом на север – перевести дыхание.
А ведь там, подумалось ему, недалеко за финскими позициями, течет в Ладогу тихая речка Олонка, и стоит на ее берегу деревянный городок Олонец. Ему, Вадиму, три года было, когда отец однажды летом привез его в этот Олонец – с дедом и бабушкой познакомиться. Бабушку он, Вадим, помнил плохо, а вот дед Василий, высокий и прямой, с лысой головой и скрипучим голосом, хорошо запомнился. На второй, что ли, день он, Вадим, во дворе стал гоняться за курами, те страшно раскричались, раскудахтались, и дед Василий, выйдя на шум, подхватил его, Вадима, на руки. Нет, не побил, но понес в комнату – в горницу – и посадил его на шкаф. Вадиму стало страшно под потолком, он расплакался, а дед, стоя под ним, втолковывал, что нельзя кур гонять и вообще обижать домашних птиц и животных…
Давно нет в живых деда и бабушки, – и теперь Вадим, вспомнив о них, подумал: хорошо, что они не дожили до войны, до захвата Олонца финской армией. И еще подумал: как здорово, что удалось на Свири остановить финнов, а под Волховом – немцев. Что не дали им соединиться и замкнуть за Ладожским озером второе кольцо блокады вокруг Ленинграда. Это новое слово блокада недавно замелькало на столбцах газет, вырвалось из черных тарелок радиорепродукторов. Большую беду означало оно. В своих коротеньких письмах мама не употребляла это слово. Она писала: «У нас страшный голод и холод. Димочка, – писала она, – надеюсь, что на фронте у тебя не голодно. Береги себя!» Три маминых письма дошло до Вадима зимой, но вот зима кончилась, март на дворе, а от мамы с середины февраля не приходило писем.
Беспокойно было на душе у Вадима Плещеева.
Подземная жизнь не очень приятна, скорее наоборот. Но все же это жизнь.