
Балтийская сага
– Не знаю! – Галина помотала головой, словно отгоняя страшное видение. – Невозможно понять, в чем провинились. Моя подруга, тоже журналистка, говорит, что они хотели перенести столицу из Москвы в Ленинград. За это арестовывать? Это «антипартийно»? Ну, погрозили бы пальцем: бросьте эти глупые игры… Так нет же… Летом начались аресты. В Москве взяли Алексея Кузнецова. Такого заслуженного человека! Я думаю, если бы Жданов не умер в прошлом году, он бы не допустил «дела Кузнецова». А Николай Вознесенский – его за что? Председатель Госплана, о нем говорили, что талантливый экономист…
– У отца были личные контакты с Кузнецовым?
– Конечно. Кузнецов общался с писателями-блокадниками. Отец в одном из очерков писал о нем. Книгу свою ему подарил.
Я спросил, есть ли приемные часы в Большом доме и как туда пройти.
– Хочешь добиться свидания? – Галина покачала головой. – Вряд ли дадут. Но попытайся. Увидят твои боевые ордена – может, и уважут.
Она дала мне нужную информацию, взглянула на часы.
– Ой, скоро Новый год, надо привести себя в порядок. – Она тронула свои волнистые волосы. – Мы с Люськой не собирались встречать, не то настроение. Но такой гость заявился! Пойду переоденусь. Вадим, спасибо за вино и яблоки.
Галина вышла. Я остался один в большой комнате; над головой у меня конные рыцари с длинными копьями съезжали с подъемного моста в свою средневековую жизнь, полную приключений.
Бесшумно ступая домашними туфлями, вошла Люся. За два минувших года бойкая болтливая девочка превратилась в прелестного подростка, в ее новом облике как бы таилось обещание расцвета женской красоты. Нечто библейское, подумалось мне, было в ее черных кудрях, в удлиненных синих глазах.
– Здравствуй, сестрица, – сказал я, поднявшись.
– А, это вы… Здравствуй, братец. – Люся с улыбкой подставила щеку для поцелуя.
– Что ты читаешь? – Я взглянул на книгу в ее руке. Это были «Приключения Гекльберри Финна». – Нравится тебе?
– Как может не нравиться такая книга, – сказала Люся совершенно по-взрослому. Она села, оглядела меня, задержавшись взглядом на орденах, спросила: – А вот что такое мальвазия?
– Мальвазия? Кажется, было такое вино. Откуда ты это выкопала?
– Ну, Гек рассказывает негру Джиму, как король Генрих утопил своего папашу, герцога Веллингтона, в бочке с мальвазией.
– А-а! – Я усмехнулся. – Гек путает. Слышал звон, да не знает, где он. Генрих Восьмой вовсе не был сыном Веллингтона. Они и жили-то в разных столетиях.
Тут вошла Галина. Теперь, сменив лыжный костюм на серое, с черной отделкой, шелковое платье, она снова стала королевой Марго.
– Ну, накроем на стол и будем встречать Новый год, – сказала она, улыбаясь.
Улыбка получилась невеселая.
Спустя несколько дней, после моих звонков и письменного обращения, меня принял в Большом доме на Литейном проспекте тамошний служитель – старший лейтенант с бледным замкнутым лицом. Погоны у него были почему-то с голубым просветом, – быть может, он раньше служил в летной части. Глядя на меня холодными, узко посаженными глазами, он спросил:
– Что вы хотели?
– Я же написал в заявлении – хочу узнать, почему арестован мой отец, подполковник Плещеев. Он писатель, участник штурма Кронштадта в двадцать…
– Ваш отец, – прервал мою нервную речь служитель Большого дома, – находится под следствием.
– Да, но в чем его обвиняют? У отца нет и не может быть никакой вины. Он в партии с семнадцатого года…
– Под следствием бывали члены партии и не с таким стажем. Пока идет следствие, мы не можем вам ничего сообщить.
– А когда… ну примерно хотя бы… когда закончится следствие?
– Это неизвестно.
Этот холодноглазый был абсолютно закрыт для нормального человеческого общения. Мое волнение, как и мои ордена, не производили на него ни малейшего впечатления. Ждите конца следствия, которое неизвестно когда закончится, – вот и весь сказ. Конечно, никакой переписки, никаких свиданий.
Я вышел на Литейный с чувством опустошенности. Медленно побрел к Невскому проспекту, оскользаясь на обледеневших местах тротуара. Прохожие, идущие навстречу, щурились от ветра с колючим снегом, все торопились в свои теплые углы. Мучительно было думать, что у них все в порядке, ни у кого отец не арестован – только у меня… Боже мой, как жалко мне было отца, ни за что ни про что посаженного в тюрьму…
Мы, конечно, знали, что до войны были «враги народа» – шпионы, вредители и еще черт знает кто. Их судили, отправляли в лагеря на перевоспитание трудом («перековкой» это называлось), а главных преступников расстреливали. Но после долгой кровавой войны, после победы над фашистской Германией – теперь-то почему возобновились аресты? Откуда взялись «враги» у народа-победителя? Что-то странно… Что-то пошло не так…
Сквозь непогоду рвались неведомо куда бронзовые кони на Аничковом мосту, их сдерживали юноши с высокими шапками снега. Я тащился по Невскому, ледяной ветер бил в лицо. Жизнь швыряла в лицо пригоршни колючих вопросов: что происходит?.. почему вяжут своих?.. жизнь, дай ответ!.. Не дает ответа.
Вот и «Квисисана». Маша, ты помнишь, мы с тобой обедали здесь в победном сорок пятом? Ах, какие тут были бифштексы! Какая жизнь была…
Я обедал в «Квисисане» в гордом одиночестве. Как байроновский Манфред в Альпах. Как одичавший пес, разжившийся костью…
За соседним столиком шумно веселились трое парней и три девицы-блондинки. Парни были в клетчатых пиджаках и странно узких брюках. Они танцевали со своими беспрерывно хохочущими девками под радиолу. Неприязненно я глядел, жуя бифштекс, на «золотую молодежь». Отплясываете? Ну-ну.
Однако, когда я, расплатившись, направился к выходу, эти узкоштанные танцоры расступились и почтительно мне поклонились (моим орденам, конечно). Да нет, подумал я, не такие уж они олухи. Пусть пляшут.
От выпитых трехсот граммов стало легче. Ветер теперь дул в спину, помогая одолеть дорогу домой, на Васильевский остров.
Отперев ключом дверь, я вошел в коридор, с которого, знаете ли, и началась моя жизнь. Полутемный, заставленный старыми сундуками коридор, пропахший устоявшимся бытом, далеким детством, вольным духом прерий, по которым скачут мустанги… и я, сохранивший свой скальп, иду, бесшумно ступая мокасинами, чтоб не услыхали гуроны… или кто там – команчи…
Проходя мимо Лизиной двери, услышал голоса. Я постучал и вошел. На тахте сидели Лиза в длинном стеганом халате и Люся в школьном коричневом платьице с белым передником. Они, увидев меня, умолкли, Люся глядела заплаканными глазами.
– Ой, Дима, – сказала Лиза, – а мы к тебе стучались, а тебя не было…
– Что случилось? – спросил я.
– Маму уволили с работы, – сказала Люся.
Из ее сбивчивого рассказа явствовало, что позавчера Галину вызвал главный редактор и предложил написать заявление об увольнении. «С какой формулировкой?» – спросила она. «С какой хочешь, – был ответ. – Галя, у меня нет никаких претензий к тебе. Но ты же понимаешь, какая сложилась обстановка». – «Понимаю, – сказала Галина. – Напишу, что ухожу из-за вашей трусости». – «Ну, – сказал редактор, – если ты такая храбрая, то напиши, что, будучи космополитом, не считаешь возможным работать в партийной печати».
– Вчера мама весь день сидела на телефоне, – сказала Люся. – Во все газеты звонила. Никто не берет. Сегодня утром поехала куда-то в область. – Она всхлипнула. – Дима, а что такое космополит? Никто, кого я спросила, не знает.
* * *– Димка, я рада тебя видеть! – С этими словами Рая прильнула ко мне, мы поцеловались. – Ты приехал в отпуск? У тебя усы не стрижены! Ну ничего, давай еще раз!
Второй поцелуй получился более продолжительным. А ведь Райка, подумал я, единственный теперь родной у меня человек. Ну не то чтобы родной, но… в общем, можно и в третий раз…
– Хватит, хватит! – Она высвободилась из моего объятия. – Что за манеры у вас на флоте? Пришел и устраиваешь тут блеск и нищету куртизанок.
Мы, смеясь, смотрели друг на друга. Вдруг вспомнилось, как в детстве я сочинил гекзаметр, в котором назвал Райку «румяноланитой девой», а она, вспыльчивая, сердилась, грозила мне кулачком. Ну, румяных ланит у нее, конечно, давно нет: блокада унесла румянец и обтянула ланиты. Исчезло былое наивное выражение лица, удивительные серые глаза смотрели строго. Я бы сказал – пытливо смотрели.
А Розалия Абрамовна была плоха. Стала лежачей, только в уборную плелась с помощью своей сестры или Раи. Она, очень похудевшая, дремала, лежа на спине. Проснувшись от наших голосов, посмотрела на меня долгим взглядом.
– Это я, Вадим, – сказал я. – Добрый вечер, Розалия Абрамовна.
– Я тебя узнала, – тихо отозвалась она. – Дима… Ты уже узнал?
– Вы о чем?
– Почему твоего папу арестовали – узнал?
– А-а… Нет. Они ничего не объясняют. Надо ждать окончания следствия.
– Ждать, – повторила Розалия Абрамовна. – А чего ждем?
– Мам, приподнимись, я тебе подушки поправлю, – наклонилась над ней Рая.
– Ты Диме рассказала об Аполло… Аполи…
– Нечего рассказывать. Давай-ка примем микстуру.
Рая налила в столовую ложку бесцветную жидкость из флакона и дала матери выпить.
Дремота одолела Розалию Абрамовну. Речь ее стала невнятной, на полуслове она заснула.
На кухне я откупорил бутылку водки, которую принес. Рая разогрела котлеты с гречкой, поставила на стол банку с винегретом. Мы выпили, закусили, закурили. Мне не нравилось, что Райка курит, но она сказала, что не затягивается, а «просто так».
Говорили, конечно, о текущем моменте.
– А что за Аполлон, о котором вякнула мама? – спросил я.
– Не Аполлон, – поморщилась Райка. – Аполлинария Николаевна, наша директриса. Ой, да чепуха! Зря я маме рассказала.
– А в чем дело?
– Ну, стала придираться. Что я много двоек леплю. Ничего не много. В обоих выпускных классах есть несколько оболтусов, патологически неграмотных. Корову пишут через «а». И по литературе не успевают, не любят читать. Только футбол на уме и эти танцы новомодные, с дерганьем. Ну вот. Больше двойки они никак не тянут. Аполлинария на меня напустилась. Я порчу школе картину успеваемости, – тáк она объявила. «Третируете этих мальчиков, говорит, а своим пятерки выставляете». – «Кому это – своим?» – «Розенталю, например». – «Как вам, говорю, не стыдно? Розенталь одаренный парень, победил на городской олимпиаде…» – «Это вам, говорит Аполлинария, должно быть стыдно»…
Вопреки своим словам, Рая глубоко затянулась и с силой выдохнула дым.
– Черт-те что, – сказал я, тоже попыхивая «беломориной». – Похоже, что сверху поощряют антисемитизм.
– Не может быть, чтобы сверху это шло.
– Не может быть. А вот же идет. – Я рассказал о рижском начфине, о фельетонах в «Правде», об «Иванах, не помнящих родства» с еврейскими фамилиями, скрытыми под псевдонимами, но теперь раскрываемыми.
– Не думаю, что это идет сверху, – повторила Рая. – Твоего начфина и мою Аполлинарию одернут.
– Да и я надеюсь, что наведут порядок. – И после паузы: – Райка, вы с мамой откуда узнали об аресте моего отца? От Лизы?
– Ну да, от кого же еще. Лиза приходит часто. Меряет маме давление. Принесла дефицитное лекарство. Хватит курить, Дима. Тебе чай как – покрепче?
Мы пили чай со сладким печеньем «Дружба». Радиотарелка приглушенно бормотала о каких-то волнениях во Французском Индокитае. Посвистывал за темным окном январский ветер. Я думал об отце – не холодно ли ему в «Крестах»?.. С его радикулитом, ломящим позвоночник…
– Да, чуть не забыла, – сказала Рая, ставя чашку на блюдце. – Недели две назад позвонила Маша. Она поразилась, когда я сообщила о твоем отце. Между прочим, она сказала, что Валя очень удручен: арестовали отца его друга, с которым он был в плену.
– Отца Владлена Савкина? – поразился и я.
* * *В то лето много плавали. Море было неспокойное, шторм за штормом, – волны захлестывали мостик нашей «немки», когда мы всплывали для зарядки батареи.
Штормило не только в море. На суше в то лето тоже было неспокойно. Началась война в Корее, спровоцированная, как писали у нас в газетах, южно-корейскими марионетками империалистических держав. Северные корейцы успешно наступали, вошли в Сеул, продвигались к югу полуострова.
Когда я однажды, высвободив воскресный вечер, приехал в Дом офицеров (очень хотелось расслабиться), то первым, кого я увидел, войдя в ресторан, был Геннадий Карасев. Лысый, огромный, он возвышался над «своим» столиком, а напротив него сидел светлоглазый капитан береговой службы с косой прядью по лбу. Они оживленно разговаривали и смеялись.
– А, появился! – Карасев схватил меня за руку, усадил рядом с собой. – Где ты пропадаешь, усатый человек?
– В море, где ж еще.
– В морях твоя дорога. Знакомьтесь. Капитан Петрухин, бесстрашный корреспондент «Красной Звезды». Капитан-лейтенант Плещеев, лучший друг капитана Немо. Зина! – окликнул Карасев официантку. – Нам еще один бокал. И еще триста водки! Паша, – отнесся он к корреспонденту. – Расскажи Вадиму анекдот про Карапета.
– К Карапету пришел друг, – высоким голосом сказал Петрухин, – и видит: Карапет сидит растрепанный и жжет спички, пытается поджечь свои волосы. «Что он делает? – кричит друг жене Карапета. – С ума он сошел?» – «Нет, – отвечает жена. – Карапет космы палит».
– Космы палит? – Я засмеялся.
– Что значит – гость из Москвы, – сказал Карасев, наливая в стопки водку. – В столице всегда придумают что-нибудь смешное. Ну, вздрогнем.
– Вы служите в бригаде подплава? – спросил гость. – Я завтра к вам приеду – за материалом для очерка. Что у вас интересного?
А что интересного у нас? Да ничего. Плаваем, сдаем учебные задачи, стреляем торпедами, в которых зарядовое отделение заполнено не взрывчаткой, а водой.
Страна восстанавливается после разрушительной войны, а мы охраняем ее труд. Вот и все наши дела.
Не рассказывать же московскому журналисту, что у меня, непонятно за что, арестован отец – писатель, убежденный коммунист, участник штурма мятежного Кронштадта. «Ленинградское дело» – так называется эта чертовщина. «Особист» нашей бригады – пожилой полковник с большой плешью и замкнутым лицом без запоминающихся черт – так и сказал, пригласив меня на беседу:
– Товарищ Плещеев, ваш отец Лев Плещеев арестован по «ленинградскому делу», так?
– Да, – ответил я. – Не знаю, как это «дело» называется, но я поставил командование в известность…
– Знаю. Скажите, пожалуйста, как часто вы общались с отцом?
– Очень редко. Когда я приезжал в отпуск – считаные разы.
– Говорил ли вам отец об особой… м-м… особом назначении Ленинграда?
– Говорил о восстановлении города. Особое назначение? Нет, такого я не слышал.
– О заговоре с целью создать российскую компартию в противовес Всесоюзной?
– Нет… – От слова «заговор» у меня похолодело в животе. – Никогда… отец никогда не стал бы…
– Знали вы, что руководители Ленинграда хотели взорвать город и потопить флот? – продолжал особист ровным голосом.
– Да вы что, товарищ полковник? – вскричал я. – В сорок первом, в сентябре, в критические дни – был приказ Ставки подготовить корабли… взорвать, если противник прорвется в Питер… только в этом случае… – Я здорово волновался. – Был приказ, все подлодки приняли по две глубинных бомбы и легли на грунт…
– Успокойтесь, Плещеев.
– Никто, конечно, не хотел потопить флот. Но критическая обстановка… Нет, не руководители Ленинграда, а Ставка приказала…
– Успокойтесь, – повторил особист. – Я обязан задать вам эти вопросы, потому что… м-м… потому что «ленинградское дело» очень не простое. Обязан проверить ваше к нему отношение, поскольку ваш отец…
– Мой отец абсолютно не виновен ни в каких преступлениях!
Особист пожевал тонкими губами, словно пробуя незнакомую пищу.
– Виновен или невиновен, – сказал он после паузы, – в этом следствие разберется. А вы, Плещеев, будьте поосторожнее в оценках. Абсолютного ничего не бывает. – Особист прокашлялся. – И не забывайте, что служите в ударном соединении.
Мне было не по себе от этого разговора. «Не забывайте, что служите в ударном соединении»… Что это – предупреждение? Дескать, ты неполноценный, но тебе позволили служить на бригаде подлодок, так что будь осторожен. Я – неполноценный? Неудобная мысль – как тесные ботинки не по ноге. Как слишком туго затянутый галстук.
И, знаете, впервые пришло в голову: не уйти ли в отставку… пока тебя «не ушли»?.. Ну, не в отставку, как это называлось в давние времена, а – в запас…
Нет, нет… Невозможно… Да и что мне делать на гражданке? Я ведь умею только плавать под водой – больше ничего…
Земля каждый час поворачивается на 15 градусов. Это немного, правда? И незаметно. Но в том году, в проклятом пятидесятом, я заметил повороты планеты. Невероятно, да? И однако я стал это замечать – не физически, а мысленно. Мое дурацкое воображение отмечало: поворот… еще час прошел – еще поворот… заходящее солнце, уходящее время… Черт-те что!
Ладно, не принимайте всерьез причуды воображения.
Подошло к окончанию следствие по «ленинградскому делу», мне написала об этом – обиняком, конечно, – Галина. И двадцатого сентября я приехал в отпуск.
В Питере стояла прекрасная погода. Великий город, осиянный нежарким солнцем, гудел моторами, звенел трамваями, полнился гулом человечьих голосов. Сфинксы напротив Академии художеств, странные существа, порожденные фантазией древних людей, словно прислушивались к плеску синей Невы у подножий и вглядывались сквозь толщу веков в другую великую реку.
Невский проспект, радуясь солнцу, сиял чистыми витринами. А вот знаменитые сине-белые надписи на его стенах («в случае артобстрела эта сторона наиболее опасна») почему-то исчезли.
– Почему их закрасили? – спросил я Галину.
– Потому что кто-то хочет, чтобы мы забыли о блокаде, – резковато ответила она. – Закрыли музей обороны, исчезли его экспонаты, ценнейшие документы. Продолжаются аресты. Роман Кетлинской «В осаде» искромсала цензура, выкинула «страшные» эпизоды. А пьесу Ольги Берггольц вообще не приняли к постановке. Происходит что-то ужасное…
У Галины перехватило дыхание. Она повела плечами, кутаясь в шерстяной платок, хотя в комнате было тепло.
– Меня не принимают на работу в городские газеты. Только в области, в Колпино, не побоялись, взяли в заводскую многотиражку, – езжу туда дважды в неделю. Ну вот. Мне там рассказали, что в сорок первом рабочие Ижорского завода остановили немецкие танки. Почти безоружные, кидали в них бутылки с горючей смесью, погибали под огнем немцев. Я написала очерк о подвиге ижорцев, предложила в свою газету – ну, из которой меня выгнали. Не взяли! Завотделом, мой приятель, сказал открытым текстом: Галя, не сердись, но у нас установка – хватит о гибели, поменьше слез, побольше ударного труда по восстановлению…
У одного писателя, друга отца, было серьезное знакомство с кем-то из Смольного. Он-то по секрету и сказал Галине, что двадцать пятого сентября началось слушание по «ленинградскому делу». И уже через день сообщил, что суд закончен – все подсудимые получили сроки – отец осужден на десять лет.
У Галины глаза были сухие, когда она сказала мне о приговоре. Прищурясь, она смотрела в незанавешенное окно, словно пытаясь разглядеть, чтó творится в темном пространстве вечера. Руки у нее, стиснувшие платок у горла, мелко дрожали.
Земля повернулась на пятнадцать градусов.
Как выдерживает земная ось такие повороты?
Невозможно понять!
Галине передали записку отца, очень короткую: «Галя, дорогая, пришли, пожалуйста, теплое белье и носки. Отправят куда-то на север. Придется пережить и это. Прости! Люблю. Целую тебя и Люсю. Сообщи Вадиму. Лев».
Я пытался добиться свидания – не вышло. Не положено. Зря я звонил, торчал у дверей Большого дома, у окошек, за которыми сидели холодноглазые люди в фуражках с красными околышами. Не положено, вот и всё.
Не знал я, что в эти, последние дни сентября неподалеку, в Доме офицеров, шел и быстро закончился суд над главными персонажами «ленинградского дела». И вот пополз ужасающий слух: Кузнецова, Попкова, Вознесенского и еще нескольких человек приговорили к расстрелу… и будто сразу же и привели в исполнение…
Рая спросила, сколько лет моему отцу.
– Он ровесник века, – сказал я.
– Ну, значит, когда он выйдет, ему будет шестьдесят. Дима, это ведь не много. Он вернется в нормальную жизнь.
Райка хотела меня утешить, добрая душа. Мы сидели у нее на кухне, тут и Лиза была, коротко стриженная, располневшая, глядевшая на меня сочувствующим взглядом.
Радио повествовало об успехах тружеников колхозных полей: собран невиданный урожай. Я слушал невнимательно, поглядывал на висящую над кухонным шкафчиком фотографию Парфенона. В рассеянные мысли вплетались голоса женщин. Лиза говорила о новом лекарстве для улучшения кровообращения. Рая – о каких-то новых симптомах у мамы. Это слово – «симптомы» – витало над столом, над чаем с сырниками.
Как же он там будет, на севере… со своим радикулитом… с загрудинными болями, которые недавно у него появились… Галину эти боли очень тревожили…
И еще одно слово витало над столом – непроизнесенное, но бившееся у меня в висках слово «заговор». Не-воз-мож-но было представить, чтобы отец участвовал в заговоре. Да вы что, товарищи судьи?! Заговорщики – это кто угодно, декабристы, народовольцы, троцкисты в конце-то концов, – но только не отец! Он с ними воевал – с заговорщиками, с мятежниками против советской власти…
Против? – спохватился я вдруг. Разве они, кронштадтцы, против советской власти подняли мятеж? Да нет же… за советскую власть они восстали… Господи, как все перемешалось, закружилось в страшной карусели… в дикой половецкой пляске…
– Дима! – услышал я голос Лизы. – Ты что, заснул?
– Он считает, сколько колонн в Парфеноне, – заметила Рая.
– А что такое? Я не сплю.
– Я тебя окликнула, а ты молчишь, – сказала Лиза. – Ты знаешь, где находится Аткарск?
– Аткарск? Нет, не знаю. Зачем он тебе?
– Не мне, а Галине. У некоторых осужденных арестовали жен. Мы с Галей вчера говорили. Ей надо уехать с Люсей. Галя не хочет уезжать, а я считаю – надо.
– Она была у тебя? Почему меня не позвали?
– Она пришла поздним вечером. Не хотели тебя беспокоить. Как ты думаешь, Дима…
– Тут нечего думать, – сказал я, – ей надо уехать. Ты спросила про Аткарск. Это город, где она была в эвакуации?
– Да. Галя там на железной дороге, ну, в депо мыла вагоны. А потом ее взяли в заводскую газету. Там была редактор, она чýдно к Гале относилась.
– Понятно. – Я взглянул на своего «Павла Буре», было четверть десятого вечера. – Еще не поздно, поеду к ней.
– Допей чай, – сказала Рая.
Лиза ушла мерить давление Розалии Абрамовне. Я допил чай и поднялся.
– Спасибо, Райка. Сырники у тебя замечательные.
– Рада слышать. – Она подставила щеку для поцелуя. – Постарайся уговорить Галину.
– Постараюсь. – Я потянулся к ее губам.
– Хватит, хватит, – сказала Рая. – Хорошего понемножку.
Сумасшедшая шла осень.
На другом конце земли война, докатившаяся до крайнего юга Корейского полуострова, покатилась назад. Войска ООН (американцы, главным образом) погнали армию Ким Ир Сена на север – почти до северной границы. И вдруг из-за этой границы хлынули китайские добровольцы, по сути – огромная регулярная армия Мао Цзэдуна. И война покатилась на юг, к прежней границе двух Корей, и замерла на 38-й параллели.
Но это, хоть и вызывало интерес, было далеко.
А здесь, в Питере, вот что происходило.
Галина наотрез отказалась уезжать. Мне не удалось ее уговорить. «Уехать, – заявила она, – значит бежать. А бежать – значит признать себя виноватой. А я ни в чем не виновата».
Было беспокойно. Я долго не мог уснуть. Вставал, бродил по комнате, курил.
А часов в десять утра позвонила Галина и попросила прийти вечером вместе с Лизой.
Мы пришли. Лиза, после суточного дежурства в больнице, выглядела усталой, с темными подглазьями. Она принесла какую-то травку-заварку, придающую организму бодрость, и направилась было в кухню, чтобы ее заварить.
– Погоди, Лиза, – остановила ее Галина. – Сядем, надо поговорить. Вот что хочу вам… – Она повела плечами, словно содрогаясь от того, что намеревалась сказать. – Я по-прежнему не хочу уезжать, считаю это постыдным бегством. Но Люся сказала, что если меня арестуют, то она бросится в Неву.
Голос у Галины дрогнул. Она отвернулась, поднеся к глазам платок. Люся, сидевшая в уголке дивана, под гобеленом с рыцарями, исподлобья смотрела на мать.
Трудное было молчание.
– Галя, – сказал я, – это не бегство… ничего постыдного в том, что вы укроетесь на какое-то время…
– На десять лет, – с горькой усмешкой сказала она.
Лиза быстро заговорила. Она возьмет на себя связь со Львом Васильичем (переписка же с лагерем разрешается), и его письма будет пересылать Галине в Аткарск, а ее письма – ему. И посылки будет отправлять Льву Васильичу. И квартплату вносить.