Он был все такой же, механик Лаптев: порывистый, напористый. Все тот же «пиратский» взгляд черных раскосых глаз вперял он в собеседника.
У него на «Иртыше» была двухместная каюта, к нему и определили Травникова на временное жилье. Здесь, на маленьком письменном столе, лежали навалом служебные бумаги. Была тут под стеклом и фотокарточка с обтертыми уголками, – а на ней удивительный оркестр. Под деревьями сидел на табурете парень с нечесаной головой, с растянутым баяном на коленях. Вокруг него расположились, сидя на земле, семеро босоногих подростков в майках и трусах, в пионерских галстуках. Они играли на дудочках, один бил палочками в барабан, а худенький мальчик с выпученными глазами, с колпаком, свернутым из газеты, на чернявой голове, держал подвешенный к веревочке металлический треугольник и, видимо, ударял по нему ложкой.
– Узнаешь? – Лаптев ткнул пальцем в музыканта с треугольником. – Да я это, я! Это наш шумовой оркестр в пионерском лагере в Бузовнах.
– Что за Бузовны? – спросил Травников.
– Приморское селение на Апшероне, близ Баку. Я же бакинец! А вот эта особа, – указал Лаптев на хорошенькую девочку с бойким лицом, с панамой на кудрях, с дудочкой у рта, – за ней весь пионерлагерь стрелял. Ну что ты! Валька Фаталиева! Твоя тезка. Представляешь, я отшил всех кандидатов, ха-ха-а! Мы с Валькой поженились сразу, как школу окончили.
– Молодец, – улыбнулся Травников. – Тебе любая преграда нипочем. Жена здесь, в Питере?
– Нет, последним поездом уехала с дочкой. Поезд немцы бомбили, но он проскочил. Валька в Баку, преподает в школе математику, она же мехмат окончила. А дочка болеет. Что-то с нервной системой после той бомбежки.
Они курили, пуская дым в открытый иллюминатор. Вечер был тихий, светлый, – не настал еще час вечерней бомбежки. Напротив стоянки «Иртыша», на левом берегу Невы, впал в задумчивость (не о прежней ли спокойной жизни?) пышно-зеленый Летний сад.
– Вот ты сказал «любая преграда нипочем», – продолжил разговор Лаптев. – Эх, как бы не так! У нас зимний судоремонт, Валя, был – как последний день Помпеи. Ну что ты! Все, что можете, делайте своими силами, – так приказало начальство. А сил-то мало! Триста грамм хлеба, чечевичная похлебка, чумичка перловой каши – это сила?
– Знаю, знаю, – буркнул Травников. – Нас, морпехоту, тоже не бифштексами кормили.
– Бифштексы! Ну и вскрыли мы механизмы, с обоих дизелей сняли крышки цилиндров, начали шабрить, клапана притирать. А где поршневые кольца взять? Втулки? На мои заявки – одна резолюция: «отказать за отсутствием…» Я, Валя, такую битву вел за кольца. Ну что ты!.. А знаешь, – вдруг прервал Лаптев свою скороговорку, – знаешь, что самое страшное было? В начале сентября все лодки приняли по две глубинные бомбы и легли на грунт.
– Глубинные бомбы? Зачем?
– А затем, чтобы взорвать, если немцы ворвутся в Питер. Все корабли, весь флот – на воздух! Такой был секретный приказ. Мы лежали недалеко от Большого Кронштадтского рейда и слушали… Валя, ничего страшнее нет, чем лежать на грунте, а над тобой грохот бомбежек, зенитная пальба. Кронштадт в двадцатых числах сентября жутко бомбили… Линкору «Марат» нос оторвало…
Бомбежки Кронштадта… Всякий раз, услышав о них, Травников испытывал страх. Рисовалась ему картина: вымахнул черный куст разрыва, Маша бежит от него, прикрывая голову руками, и беззвучно кричит… зовет его на помощь…
– Ну вот, – продолжал Лаптев. – Такой сумасшедший ремонт. Нет запчастей, материалов, перебои с электроэнергией… Мороз, голод. А тут еще давай посылай своих мотористов на завод «Русский дизель», – двигатель там надо собрать, а людей не хватает, поумирали от голода. И на городской водопровод посылай – лопнувшие трубы менять… Ну что ты…
Поздний час уже – двенадцатый. А все еще светло за иллюминатором. Белая ночь. «Пишу, читаю без лампады, и ясны спящие громады…»
Нет, не совсем ясны: туман поднимается от невской воды, от затаившихся стогн. Туман – это хорошо. Может, не прилетят ночные бомбардировщики…
Сквозь туман, сквозь белую ночь – быстрый говорок механика Лаптева:
– Однажды при обстреле ранило в зоопарке слониху Бетти. Как она кричала! Валя, ты не представляешь! Всю ночь слониха кричала, трубила, – ужас!
Между Охтенским и Железнодорожным мостами есть в реке Неве ложбина, будто нарочно созданная для боевой подготовки подводных лодок: 24 метра глубины. Тут застоявшиеся у зимних причалов субмарины перед началом летней кампании отрабатывали погружение-всплытие, проверяли герметизацию отсеков, проворачивали механизмы. На холостом ходу татакали дизели, заглушая канонаду, доносившуюся сверху, с Невской Дубровки, где стоял насмерть десант, отбивший у немцев полоску плацдарма на левом берегу.
На «эске» капитан-лейтенанта Сергеева задачу номер один отработали благополучно. Механизмы, стряхнув зимнее оцепенение, отстучали-прогудели-отзвонили готовность к началу кампании.
Правда, старший лейтенант Зарубов выражал недовольство. На лодке был он человеком новым – заменил помощника Бойко, назначенного командиром одной из лодок-«малюток». Зарубов, новый помощник, сделал механику Лаптеву замечание: недостаточно быстро сработал трюмный Мирошников по команде «срочное погружение!». Лаптев, конечно, завелся с пол-оборота:
– В чем дело, норматив Мирошников выполнил, да вы не видели, как он доходил в январе, а вот, пересилил дистрофию…
– Я, товарищ Лаптев, – повысил голос Зарубов, ростом невысокий, но с прямой спиной, – тоже не с планеты Марс прилетел!
На «эске» знали, конечно, что Зарубов на «щуке» служил штурманом, – свой человек-подводник, и тот же горький блокадный хлеб вкушал, – но…
– Вы меня зарубить хотите! – шумел вспыльчивый Лаптев. – Не выйдет, товарищ Зарубов!
– Перестаньте, Игорь Николаевич, – вмешался военком Гаранин. – Что вы раскричались? С вас не взыскивают, так? Просто примите к сведению замечание помощника командира.
Вскоре, за обедом в кают-компании «Иртыша», штурман «эски» Волновский, кудрявый насмешник, схватил вилку и нож и, вертя ими, выкрикнул:
– Меня зарубить хотят!
Лаптев поперхнулся чечевичным супом, прыснул. А Зарубов, усмехнувшись, проворчал: «Ну вы даете…»
Он, между прочим, и Травникову сделал замечание – дескать, в седьмом отсеке беспорядок, приведите своих торпедистов в меридиан. Беспорядка особого не было, ну разбросан инструмент, переноска валялась посредине отсека, – после такой чертовой зимы не сразу наведешь полный порядок. Травников не стал возражать помощнику, коротко ответил: «Есть навести порядок». Сам-то он находился в первом отсеке, где были четыре торпедных аппарата, а в седьмом, концевом отсеке с двумя аппаратами командиром был старшина группы торпедистов – знакомый по прошлогодним походам Бормотов, теперь уже в звании главстаршины.
Появление Травникова в офицерском чине, в должности командира бэ-че, Бормотов, человек с повышенным самолюбием, воспринял сдержанно. Ну и ладно. Строго уставные отношения устраивали обоих. А порядок в седьмом Бормотов навел быстро.
Глава десятая
Сенечка
Семен Малякшин, радист, происходил из хорошей семьи: его отец Константин Семенович был детским писателем. Начинал он битву жизни актером Театра юных зрителей. Своими шутками, озорными четверостишиями молодой острослов обратил на себя внимание Самуила Маршака. Он-то, набиравший известность поэт и драматург, посоветовал актеру Малякшину попробовать силы в литературе. И дело пошло. Первые стихотворные опыты напоминали маршаковские «Багаж» и «Прогулку на осле», потом, однако, окрепла рука неофита, появились веселые рассказы для детей – их печатали в журналах «Еж» и «Пионер». В ТЮЗе приняли к постановке комедию Малякшина. К тому времени он остепенился, был женат на юной актрисе, и уже в их комнате на улице Рубинштейна попискивал младенец, Сенечка, серьезнейшее существо.
Сенечкой называли его родители, и почему-то и в школе, и на физфаке так обращались к нему однокашники. Уж таким он уродился – доброжелательный, любящий, чтобы все было по справедливости. Изредка, но все же встречаются в разнообразной человеческой массе подобные люди – общие любимцы.
С детских лет пленили Сенечку стихи и звезды. Юный книгочей бегал в Дом пионеров на занятия кружка любителей астрономии. В редкие для Ленинграда ясные вечера, когда раскидывалось в мощной своей красе звездное небо, очистившееся от вечных облаков, Сенечка Малякшин находил в нем ковши обеих Медведиц, строгие рисунки Волопаса, Ориона, Кассиопеи и других знакомых созвездий. Бормотал строки из Ломоносова: «Открылась бездна звезд полна. / Звездам числа нет, бездне дна», из Баратынского: «Себе звезду избрал ли ты? / В безмолвии ночном, / Их много блещет и горит / На небе голубом». Избрал он себе Арктур, альфу Волопаса, ее и отыскивал прежде всего, и чудилось Сенечке, что вокруг Арктура ходит невидимая отсюда планета, а на ней стоит и вглядывается в далекую звезду Солнце разумный арктурианин, – и в черной бездне космоса встречаются их ищущие взгляды.
Он был по-юношески твердо намерен стать астрономом, или точнее – астрофизиком, потому и поступил по окончании школы на физический факультет. Но проучился лишь один год: в сороковом ему исполнилось восемнадцать, и по новому указу о всеобщей воинской обязанности пошел Семен Малякшин на военную службу. Думал отслужить два года в армии и вернуться к учебе, но – выбора-то не было – угодил на флот. Выучившись в Кронштадте, в учебном отряде, на корабельного радиста, был он назначен на подплав, на подводную лодку типа С.
«Себе звезду избрал ли ты?» – пробормотал Сенечка, ступив на узкую стальную спину «эски». Да нет, ничего он не избирал. В оргмоботделе не спрашивали, где ты хочешь служить. Вокруг было сумрачно и дождливо, на пирсе тявкал случайный, кем-то забытый щенок. Сенечка, поднимаясь по крутому трапу на мостик лодки, бормотал: «И в масляной воде качались и шипели / На якорях железные медузы».
«Эска» капитан-лейтенанта Сергеева была везучая. Выдержала первые удары войны, торпедировала три судна противника, уцелела в таллинском исходе. В начале октября лодка, обстрелянная немцами с южного берега, перешла из Кронштадта в Ленинград, встала на зимовку у Петровской набережной.
Получив увольнение, Сенечка помчался домой, в центр, на улицу Рубинштейна. Только перешел Кировский мост, как начался обстрел. На Марсовом поле, изрезанном укрытиями-щелями, Сенечка сиганул в одну из них. Там сидели на холодной земле несколько женщин с кошелками в руках. Почти целый час просидел Сенечка в щели и слушал, как женщины говорили о своих тяжких жизнях на войне.
Потом он быстро шел по Садовой, близ кинотеатра «Молодежный» увидел полуразрушенный дом, женщин с лопатами среди завала. Еще недавно, летом мирного сорокового года, смотрел он в «Молодежном» фильм «Истребители», там здорово пел Бернес хорошую песню: «В далекий край товарищ улетает». Рядом сидела Лена, однокурсница с физфака, – он, Сенечка, пригласил ее, и вот она в пестреньком сарафане сидела рядом, а он мучительно хотел обнять ее за открытые пухлые плечи, но так и не решился.
На Невском тоже зияли пробоины в сомкнутых рядах домов. Кричали плакаты: «Враг у ворот Ленинграда!» Мешками с песком были завалены витрины кафе-автомата на углу улицы Рубинштейна.
Взлетел на третий этаж родного дома. Ему отворила дверь Инна, семилетняя сестренка, с воплем «Сенька!» повисла у него на шее. Всегда над ее черноволосой головой возвышался, как петушиный гребень, крупный красный бант, а сегодня он был небрежно повязан где-то сбоку, над ухом.
– Непорядок на Балтике, – сказал Сенечка, входя за сестрой в комнату. – Дай-ка перевяжу тебе бант.
– Я сама повязала утром, – тараторила Инна, кивая на каждом слове, – мама ушла в пять часов в очередь, еще не пришла, ой, Сенька, тебе морская форма как идет! А ты знаешь…
– Постой. Инка. В какой очереди мама?
– Ну в булочной, за хлебом. Ой, Сенька, по карточкам мало дают, мама сказала, не знаю, как тебя прокормлю…
– Погоди, Инка…
– Мама говорит, за декаду сто грамм мяса, двести грамм крупы, а я не знаю, сколько это…