Оценить:
 Рейтинг: 0

Чужой бог

Год написания книги
2009
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Зачем ты прогнала парня?

И только тогда она заплакала, все ее тело, ее детская душа плакала, и горе ее было бесконечно. Она уткнулась лицом в плечо мужа.

«Женщина, разве она думает, – размышлял Михаил, глядя на розовый закат. – Она пуста, как смех ребенка».

Этот вечер был тихим и томным в городе Балта, природа дышала свежим ртом, и все шептало о любви.

Чужой бог

Он жил не разумом, но страстью…

Айзик был бухарским евреем, еще молодым, сильным, со смуглым, ярким лицом. Он жил в большом русском городе, который упорно и постоянно отторгал его от себя.

У него скапливались деньги, заработанные черным, унизительным трудом в котельной, и он шел к золотым витринам, в грязные кафе и наслаждался коричнево-сожженной куриной ножкой или куском серого духового мяса, съедал и от пресыщения плохой едой становился безумным.

Свет ночного города лизал его лицо, и чужие страсти, которыми дышал этот город, казались порочными.

Можно сказать, что он жил, извращенно имитируя жизнь города, пряча детский стыд и тоску по дому в бесстыдстве бездомной жизни.

Это была утонченная параллель: ОНИ и Я. ОНИ снисходительно улыбались его болезненной стыдливости, грубой одежде, снисходительно шутили, с любопытством, долго и жестко смотря в глаза, – ему казалось, что возле глаз проступает кровь, он вытирал лицо ладонью.

Его плоть была сильной и ум хитрым, для того чтобы плоть могла выжить. И главная хитрость заключалась в том, чтобы не показать ИМ, как он любит свою плоть, а делать вид, что любишь ИХ плоть: жадно улыбаться, полукланяться, кивать чужим телам на улицах и в домах, отгоняя смутный детский страх быть задавленным чужой плотью.

Айзику всегда казалось, что его тайной была не душа, а плоть.

Он пришел в этот город церквей и чужой памяти, потому что не хотел быть евреем.

В детстве его дразнили еврейчиком за то, что он продавал в школе жвачки и за деньги списывал у отличников. Когда его, сильного юношу, начал мучить вопрос, почему он родился евреем, он уехал в чужой город, где, как ему казалось, можно было выбирать. Выбирать себе жизнь, национальность, бога.

Айзик жил в большой коммунальной квартире на Красносельской улице, возле моста. Поезда шли под мостом перпендикулярно красному трамваю, пересекающему мост, – механическое усилие, создающее красоту.

Он хотел забыть свой шумный дом – прямой ряд маленьких комнат низкого домика в старой части Ташкента – и, отрицая красоту своего детского мира, нарушил гармонию, и душа его замерла в ожидании.

Своих соседей, таких же лимитчиков, Айзик сторонился. Но одиночество было невыносимо, и он шел на улицы, в пыльные комнаты, где собирались случайные компании, – странный, пугающий сочетанием малинового шарфа, обмотанного вокруг шеи, и тяжелого смуглого лица, так тщательно скрывающий сильные чувства, что они проступали наружу резкой гримасой страдания или отчуждения.

Впоследствии знавшие его говорили, что в нем было слишком много животного и он хотел преодолеть себя, оттого и был несчастен. Впрочем, любившие его утверждали, что он хотел победить себя не разумом, но страстью, и попал в порочный круг.

Это был первый год его московской жизни, по воле судьбы его собеседниками были интеллигентные мальчики из хороших семей, играющие в демократию, что было модно.

Шел 1985 год, приближались перемены, безумством отрицания тогда была охвачена вся Москва. Много говорили о том, что нужна вера в Бога, и более всего те, кто уже не мог ни во что верить.

И была влажная осенняя Москва, уходящий в глубину улиц вечерний свет – темный душистый свет осени, мягко обволакивающий город, слепой и чувственный свет, больной в чужом городе.

В большой неопрятной комнате разочарованные юноши убеждали друг друга, что жизнь бессмысленна.

– Социализм ваш сделал меня человеком толпы, а я ненавижу толпу, – говорил один из них; болезненное лицо его и маленькое, худое тело никак не сочетались с чувством постоянного, ненасытного протеста.

Другой объясняет Айзику:

– В отрицании больше смысла, чем ты думаешь, оно дает прозрение…

– В чем же прозрение? – насмешливо спрашивает Нина, часто единственная девушка в этой компании. – Отчего ты считаешь, что можно вот так, с насмешкой, обо всех людях говорить?

И долгое молчание, болезненный юноша морщится, кашляет и наконец произносит с оттенком превосходства:

– Кто не понимает, я и объяснять не буду – это личное ощущение. Мне главное – себя понять.

Айзик стоит у двери и улыбается. Ему радостно, оттого что он понимает их обиду и неприятие жизни – он постоянно ощущает зависимость от этих чувств, и слова юноши о том, что в отрицании более всего смысла, потому что оно дает «возможность прозрения», он понимает как жизнь своей плоти. Его плоть всегда боялась и ненавидела, защищалась и боролась – он был пародией на их отрицание лицемерной власти, ненависти ко лжи.

На другой день Нина ведет его в церковь. Договорились они заранее, Нина попросила не говорить об их встрече ребятам.

Она волнуется. Серебряный крест на шее, платье с пришитой бахромой, оборками, сочетание красного и желтого, рождающее чувство незавершенности, – кажется, что ее худенькое тело путешествует по пестрым, разноцветным мирам тряпья.

В церкви, недавно отреставрированной, пахнущей известкой, она оставляет его у дверей, сделав знак стоять тихо, идет вперед и немного влево, не к алтарю, а к иконе Иисуса Христа, и жадно молится.

Айзик видит ее бледное лицо, быстро движущиеся губы, с виноватым видом выставляет она вперед руки, очень белые в полутьме.

Невнятный шепот вокруг, лицо девушки плывет перед ним, вдруг делается большим и жалким, как будто случилось что-то непоправимое, и ему становится неловко, стыдно, что он видит это.

Нина тихо зовет его и, когда он подходит, глубоко вздыхает, набирая в легкие побольше воздуха.

Неожиданное воспоминание заставляет ее застыть с полуоткрытым ртом, она шепчет громко, так, что и Айзику слышно, шепчет с какой-то трагической искренней вычурностью:

– Он страдание за нас принял, страдание принял…

Нина повторяет точно найденное слово с горестным восторгом, взгляд ее обращен к Иисусу. Айзик смотрит на икону – глаза Иисуса говорят о глубоком страдании и одиночестве.

Он мгновенно и бессознательно отождествляет себя с Ним. Айзик так далек от религии, что это не кажется ему кощунственным.

Тошнотворное чувство визгливого, суетливого отчаяния, отчаяния одиночества, как крик, подкатывает к горлу. Кажется, что надо менять привычное ощущение жизни, и стыдно самого себя, своей плоти.

– Он страдание за людей принял, – повторяет Нина. – Ты, наверное, знаешь, что он был евреем.

Они выходят в осеннюю Москву, с ее тайной красотой, постоянно отторгающей его: уходят вглубь предметы и вещи, отталкивает небо, в котором живут души умерших; они не могут любить его, чужого.

Нина испуганно смотрит на Айзика, смущается и скоро уходит. Айзик долго стоит неподвижно, потом оглядывается на церковь, на белый храм Божий.

Он долго вспоминал, он вспомнил, как отец говорил ему, что нет еврея без чувства страха.

Его отец, маленький сгорбленный торговец кепками, много раз повторенный в детях. Когда Айзик уезжал, отец сказал ему:

– Ты не еврей, если ты уезжаешь туда, ты никогда не будешь одним из них. Айзик вспоминал, и душный воздух чужих комнат и чужих слов мешал его дыханию. – Ты будешь всегда один, мой мальчик, – сказала на прощание его мать.

И это была та страшная правда, которая все-таки настигла его. Он знал, что уже никогда не сможет вернуться в свой далекий, шумный и богобоязненный дом.

Через несколько дней Айзик вновь пришел в эту церковь. Измученный своими мыслями, с какой-то неясной ему самому жаждой мщения, сжимая кулаки, остановился он перед иконой Иисуса.

Мысли его были, на первый взгляд, нелепы, но полны для него глубокого смысла.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9