Защита подрывает дело, указывает на нравственные недостатки таких свидетелей, каковы Толбузин и Ефимов, и ставит это в укор обвинению. Да разве они – основа дела, разве на них держится дело и наше требование? С доверием к Толбузину мы не относимся: два года приближенный игуменьи, два года наперсник ее торгово-промышленных тайн, пособник ее в делах Медынцевой, мог ли он остаться добросовестной личностью? Он – улика, живое обличение игуменьи. Он страшен нам, и опека ни минуты не сомневается в его вредном влиянии на Медынцеву. Но на суд нельзя тянуть человека нехорошего, пока не уловят его в делах. А ведь Толбузин именно и стоит в таком положении. Говорят, что ему и Трахтенбергу дан был вексель на 6 тысяч рублей от имени Медынцевой. Но ведь вексель этот нашелся не у него, а у игуменьи, и написан он на имя одного Трахтенберга. Он сознает, что расписку в 6 тысяч рублей игуменья просила его написать на его имя, но мы ее не могли найти. Словом, пока Медынцева была в руках Макарова и игуменьи Митрофании, явилось на сотни тысяч векселей, а теперь, пока не оторваны еще от Медынцевой Ефимов и Толбузин, никаких обязательств не появляется.
А если эти люди, обойдя бдительность теперешней опеки, сумеют воспользоваться Медынцевой, то разве сегодня же закроется суд на Руси? Уйдете вы домой – на ваши места сядут другие; вот эта решетка и скамья подсудимых не уберется; мы не устанем просить тех, кто займет ваши судейские места, о законности и правосудии. Новая опека – опека энергичная. С передачей в руки ее дел Медынцевой судебная власть встретила поддержку и ни малейшего противодействия. Медынцева в первый раз спокойна и довольна ею. Начинать же с Толбузина и Ефимова было бы бестактно. Это маленькие и неопасные злодеи. Преследуя маленьких, мы даем дерзость большим, а справившись с большими, до маленьких дойти всегда успеем. Когда, войдя в кладовую, хозяин выгоняет тайно забравшихся крыс, и мыши разбегутся по норкам. Далее адвокат разобрал показание инокинь и показаниям монахинь Магдалины и Зинаиды противополагал показание монахини Феодосии.
Она сперва дала благоприятное для игуменьи показание, но затем, мучимая совестью, показала следователю, что она боялась депутата от духовного ведомства, оттого и говорила, что вексель Медынцевой она писала по приказанию игуменьи. Ее слова: «Я в монастырь пошла не для того, чтобы лгать», ее слова: «Я под присягой лгать не могу…» Какой укор игуменье, какое обличающее тайну ее обители слово!
От тех показаний, в которых есть все, кроме правды, как разнится свидетельское показание архимандрита Григория! Вот свидетель не из подвластных игуменье Митрофании, свидетель, носящий на себе высокий сан монашества и долг священства. Глядите, как он держит себя на суде. Одно слово его за игуменью могло бы поколебать обвинение, но он дорожит правдой и поэтому ничего полезного не может сказать для обвиняемой. Тою же правдой дорожит и выше его стоящий архипастырь митрополит Иннокентий, письмо которого мы прочли вчера. Каждое слово, каждое выражение его знаменательно. Вы помните, что игуменья, по словам владыки, два раза привозила к нему Медынцеву. «Раз она была одета, – говорит митрополит, – неприлично, крайне бедно, а другой раз прилично». Слышите: не успела еще сшить ей приличного платья, а везет уже к владыке. Зачем такая торопливость? Ответ в том же письме. «Игуменья, – продолжает архипастырь, – сказала, что Медынцева жертвует общине дома», что Медынцева подтвердила. Вот зачем ее привозила игуменья Митрофания. Не успела одеть, а уже берет с нее дом. Заметьте еще, что у владыки эта словоохотливая женщина, которая здесь говорила так много о себе, о своей опеке, молчит и только подтверждает чужую речь – речь игуменьи. Слышите ли вы в этом ту деятельность, которую мы и доказываем, что игуменья держала Медынцеву в руках и заставляла ее только подтверждать ее слова, запрещая всякую от себя исходящую беседу, всякое проявление своей личной воли?
Вот когда началось дело с Николаем Медынцевым, когда он ценою дома в 125 тысяч рублей и обязательств на 50 тысяч рублей купил право говорить с матерью, игуменья действует иначе: Николая Медынцева она с собой не везет к владыке, а, по словам письма, только доносит о нем архипастырю. Обвиняемая знала, что он скажет, почему он решился на вынужденную жертву, и что архипастырь не похвалит затей игуменьи. Указав еще на несколько данных по делу против подсудимых, адвокат так заключил свою речь по делу Медынцевой.
Неприглядная картина рисуется перед нашими глазами, когда мы вспомним все, что проделывалось с этою женщиной и кем проделывалось! Игуменья – душа этого дела; темные личности вроде тех, кого она привела с собой на скамью, и тех, чьи имена так часто повторялись на суде – Фриденсоны, Сушкины, Тицнеры, Мейергеймы, – ее друзья и сообщники сомнительных денежных сделок. Инокини – векселедержательницы и бланкоподписательницы, и притом услужливые ее свидетельницы на суде, и какие, к стыду своему, свидетельницы! Верь после этого внешности! Путник, идущий мимо высоких стен Владычного монастыря, вверенного нравственному руководительству этой женщины, набожно крестится на золотые кресты храмов и думает, что идет мимо дома Божьего, а в этом доме утренний звон подымал настоятельницу и ее слуг не на молитву, а на темные дела! Вместо храма – биржа, вместо молящегося люда – аферисты и скупщики поддельных документов, вместо молитвы – упражнение в составлении вексельных текстов, вместо подвигов добра – приготовление к ложным показаниям – вот что скрывалось за стенами. Стены монастырские в наших древних обителях скрывают от монаха мирские соблазны, а у игуменьи Митрофании не то. Выше, выше стройте стены вверенных вам общин, чтобы миру было не видно дел, которые вы творите под покровом рясы и обители!
Игуменья говорит: «Не для себя, для Бога я делала все это!» Я не знаю, для чего совершали это ограбление, но Богу таких жертв не надо. Каинова жертва не может быть Ему приятна; лепта добровольного приношения вдовицы Ему лучше золота фарисейского. Ей это известно лучше нас, так пусть же не прикрывается она этим, пусть кощунством не обморачивает умы. Пусть ее дела во всей наготе своей свидетельствуют на нее и на друзей ее!
Солодовниковское дело, этот венец дел игуменьи, по выражению обвинительной власти, имеет ту особенность, что подсудимой не на кого сбрасывать вины. Люди Медынцевского кружка давно оказались ненадежными, дерзость преступления могла смутить преданных ей инокинь; пришлось все совершить одной, доверив лишь часть тайны Махалину. Если же сбрасывать вины не на кого, то осталось одно средство – отрицать преступление, отрицать до крайности, с невозможной, раздражающей смелостью, отбиваться средствами отчаянной схватки, которые сами по себе обличают подсудимую в том, в чем ее обвиняет прокуратура и за что преследуем мы. Вы слышали, что чудовищная масса векселей на 460 тысяч рублей, ряд расписок на 35 тысяч рублей, на 50 тысяч рублей, на 200 тысяч рублей, две по 250 тысяч рублей и, наконец, расписка на 580 тысяч рублей – вот творение ее рук. Сумма, далеко превышающая все состояние Солодовникова, – вот приписываемая ему жертва. Сотни писем и записок, будто бы им писанных, писанных, когда он еще был жив, и направленных на то, чтобы подорвать настоящее дело, – вот средства ее борьбы.
Мы усомнились в этой жертве и начали борьбу. Что же сказало следствие в нашу защиту?
Обзор документов, сделанный вами и экспертизой, показал, что мы имеем дело с подлогом. Вы слышали слово экспертов: никогда еще на суде не раздавалась такая энергическая, такая богато мотивированная речь сведущих людей по этого рода делу. Потратив несколько дней напролет на самое тщательное изучение рукописей настоящего дела, доказав своими ответами по делу Лебедева и по вопросу о сличении почерков игуменьи на разных векселях осторожность, они резко и решительно высказались о подлоге документов Солодовникова и его писем. Литограф Бекан взялся на суде публично изложить ход мысли экспертов и указать на материалы, которые дали основание их мнению. Он чертил вам буквы, как их пишет Солодовников и как они написаны в подложных бумагах, и вызывал защиту указать отступления или исключения. Она не нашла их. Он открыл вам, что под подражанием руке Солодовникова, старческой, дряблой, но весьма оригинальной, скрывается рука, пишущая прекрасно, владеющая почти искусством каллиграфа. То же сказали и другие эксперты. Они сказали и доказали вам, что кроме неумения писать, Солодовников не знал и правописания, и привели рельефные примеры на словах «генварь», «дикабрь», которые написаны правильно лишь в документах игуменьи. Они указали вам, что Солодовников писал свое отчество всегда «Грасимович», сливая оригинально букву «е» и букву «р» в одну букву, а на подложных документах везде написано «Герасимович». Эти указания весьма важны. В самом деле, отчего Солодовников, всегда пишущий одним почерком, только для игуменьи переменил его, отчего, всегда пишущий неправильно, только для игуменьи Солодовников пишет и отчество свое, и название месяцев безупречно в грамматическом отношении? Ответ один – оттого, что не Солодовникова, а чужая рука, умеющая писать, как каллиграф, знающая грамматику, потрудилась за него.
Хорошо пишущий может еще иногда писать дурно, но чтобы Солодовников, до 70 лет писавший дурно, связно, так что трудно читать, вдруг бы с 18 декабря 1870 года по 5 января 1871 года стал писать каллиграфически – это невозможно и прямо изобличает подделку. Точно так же вдруг появившаяся грамматическая правильность в названии месяцев, правильность, исключительно замеченная в документах игуменьи и не повторяющаяся в современных подделке бесспорных документах, может быть объяснена лишь преступным происхождением документов. А характеристическая манера писать «Грасимович» вместо «Герасимович» разве не улика? Правда, защита обращала ваше внимание на то, что подделыватель не станет настолько свободно отступать от оригинала. Но защита забыла, что единственный бесспорный документ – расписка в 6 тысяч рублей, – бывший в руках игуменьи и подписанный именем, отчеством и фамилией, был ею подан ко взысканию еще в 1871 году, при жизни Солодовникова, когда о подделке она еще и мысли не имела, – оттуда он, оплаченный тогда же, перешел к нам, и у игуменьи не было подписанного отчеством оригинала. У нее оставались письма Солодовникова, которые ей и служили оригиналами, а в письмах отчеством не подписываются; вот почему ей слово «Герасимович» пришлось воспроизводить по отдельным буквам и оно изобличило ее.
На экспертизу, конечно, будут нападки, будут говорить, что за наука чистописание! Но, господа, не всегда научные сведения необходимы для суда; бывают предметы и вопросы, где спорный вопрос есть вопрос ремесленный, где хороший мастер – лучший эксперт дела. Едва ли портной не лучше всех решит вопрос о прочности шитья; едва ли мастер фабрики не лучше всех укажет достоинства и недостатки изделий, которые он производит. Чистописание – не наука, письмо – не премудрость, но все же никому, как лицам, занимающимся обучением письму, исправлением почерка, лицам, постоянно воспроизводящим в качестве граверов и литографов чужие письмена, так не знаком навык видеть малейшие особенности почерка и находить сходство и несходство в сравниваемых рукописях. Бекан – эксперт, вызванный самой защитой, – сверх того доказал, что может сделать любовь к делу и добросовестное исполнение обязанности; он показал, что не сразу, не с первого впечатления, а по сличению и сравнению всех особенностей давая заключение о деле, экспертиза письма может иметь убеждающее значение в процессе. Сама защита почувствовала силу этой экспертизы и прибегла к решительному испытанию ее: с разрешения суда она предлагала г. Бекану несколько действительных и фальшивых писем Солодовникова с тем, чтобы он различил их, и вы помните, с каким торжеством вышел из этой борьбы эксперт. На такую экспертизу можно положиться. Со знанием она соединила и нравственное достоинство: энергические, прекрасно мотивированные ответы ее говорили ясно, что мы имеем дело с людьми, убежденными в правоте своего мнения. От единогласной экспертизы отделился только один Михайлов. Один он твердил, что везде и во всем он видел полное сходство. Почему, невольно задавали мы вопрос, вы держитесь особого мнения? Но ответа не получили. Его письменное мнение лишено было всякой попытки на определенность, его ответы вы сами помните. Когда же после Бекана предложили и ему объяснить ход его мыслей, то он для объяснения своего мнения представил предположения о том, что Солодовникову кто-то указывал, как писать отчество, когда он писал векселя игуменьи, что расписки он списывал с какого-то оригинала, словом, ряд таких выводов, которые не решалась поддерживать даже сама обвиняемая. Я не верю этому эксперту, да и вы не поверите. Экспертиза требует двух качеств: знания дела и добросовестности. Без знания невозможно ее производить, без нравственных качеств невозможно ручаться за соответствие ответа эксперта с тем, что он видел на самом деле. Обоими ли этими свойствами обладает Михайлов, вам это подскажет сама совесть.
Но довольно об экспертизе: и без нее, если б ее вовсе не было, подлог был бы очевиден. Припомните, что тексты на Солодовниковских векселях, подобно тому как и на Медынцевских документах, писаны Митрофанией. Это она признает. Но было время, когда она отступалась от этого, так что понадобилась экспертиза, которая и узнала руку. Рука изменена, иначе бы отказываться было нельзя, изменена настолько, что даже Михайлов дал о сходстве ее нерешительный ответ. А зачем сделано это изменение почерка и затем отказ от своей руки? Цель очевидна: игуменья знала, что векселя эти нечисты, что они – плод преступления, вот почему она и заметала след и отказывалась от своей работы. Невинный человек, какое бы преступление ни совершилось в местности, в доме, где он провел время, так не делает, он не боится сказать правды, а лицо, которое знает за собой дурное, старается всеми силами уничтожить следы своей работы и своего пребывания в заподозренной местности. Так поступила и игуменья. Выдает ее и другой образ действий: вспомните сбыт векселей. В 1872 году наступают сроки векселям. Ей нужны деньги. Не проще ли было дать знать наследникам, что у нее груды векселей, сотни тысяч пожертвований? Но она скрывает от них и продает их тайно. Не проще ли было в любом банке дисконтировать? Фирма Солодовникова прочна, вера в нее не поколеблена: банки из-за 1 копейки в месяц учли бы векселя. Но и этого не делается, а по 60 коп., по 50 коп., даже по 40 коп. за рубль сбываются эти векселя темным личностям под строгим секретом. Хороший товар, господа присяжные, не так сбывают. На хороший товар есть и хороший покупатель, неси лишь на базар свое сокровище. Но если товар краденый, воровской, низкопробный, тогда беда с ним показаться на бирже. Такой товар сбывают из-под полы, в темных закоулках, темным, промышляющим покупкою краденого людям. И не то ли мы видим? Кому сбыты векселя? Какие-то могилевские и минские евреи; какие-то Израильсоны, Фриденсоны, Моясы, Мейеры, Эпштейны, Россиянские выползли из своих нор, скупили и ждут минуты запустить свои жадные до чужого руки в чужое добро. Уж по одному этому видна доброкачественность векселей. Эти люди напоминают мне червей: их не видать на свежем куске мяса, на свежем, только что созрелом плоде. Но они кишат на всем разлагающемся и гнилом. Как по чутью бегут они на нечистое дело; но их нет там, где идет честная и открытая сделка, а такой сделки не могло выйти из кельи игуменьи Митрофании.
Изобличает игуменью и сумма векселей, и вид их. Когда пошли поразившие своею неожиданностью слухи о векселях Солодовникова, мой веритель приобрел вексель в 2 тысячи рублей. Домашняя экспертиза утвердила нас в мысли о подлоге. Но враг казался сильным, надо было собирать данные. Пока шла эта подготовительная работа, печать огласила слухи. Тогда игуменья печатно, совершенно ясно заявляет, что у нее векселей только на 200 тысяч рублей. Ни о каких других векселях, ни о каких обязательствах нет и помину. Между тем проходит месяц, и сумма векселей растет до 460 тысяч рублей, являются сверх того расписки. Не ясно ли после той статьи, которую здесь читали, что все документы, кроме 200 тысяч рублей, сфабрикованы уже после? Но если она была способна к подделке после статьи, то разве до статьи она была не способна на то же? Изучив векселя, вы заметили, что они делятся на две группы: векселя черные и векселя, писанные рыжими чернилами. Последние имеют ту особенность, что писаны все в фамилии Солодовникова с начала строки, а первые имеют особенность ту, что фамилия Солодовникова начинается и с начала, и с середины, и с конца строки. Вот эти-то черные векселя и суть векселя второй группы, позднейшие; они появились тогда, когда, по обозрению образчиков первой группы в моем доме, было сказано ее посланному (Толбузину), что форма подписи Солодовникова сомнительна и изобличает сколку с одного векселя. Цвет чернил текста совпадает с цветом чернил подписи. Игуменья здесь дала объяснение странное до смешного: она рассказала, что Солодовников привозил ей пузырек чернил и такой же прислал с Досифеей. Я не стану оспаривать то, чему невозможно поверить, но лучше вам напомню, что весь этот рассказ и свидетельство Досифеи явились уже тогда, как экспертиза предварительного следствия изобличила руку игуменьи в тексте и сходство чернил текста и подписи. Сознавшись в писании текста, игуменья утверждала, что Солодовников привозил ей бланки, подписанные дома, а она у себя вписывала текст, но сходство чернил изобличило единовременность текста и подписи. Надо было выйти из затруднения, и игуменья придумала историю с пузырьками, а Досифея явилась поддерживать игуменью. Насколько ловко и умно это объяснение и сколько в нем правды – на это мне не нужно обращать вашего внимания. Оно само себя обличает.
Когда завязалась борьба, игуменья начала обнародовать целый ряд подтвердительных документов, написанных покойным Солодовниковым. Особенность их состояла в том, что покойный необыкновенно предусмотрительно оспаривал те возражения, которые после него сделали наследники. Так родилось сомнение, денежные ли это документы? Солодовников из гроба отвечает, что документы его денежны и спору не подлежат. Усомнились, мог ли 18 декабря 1870 года он их выдать; явилось письмо от 19 декабря, где он пишет: «Вчера я написал векселей на 79 тысяч рублей, да вечером на 26 тысяч рублей на Махалина». Сомневались, что 18 числа могли быть выданы векселя Серебряному, а позднее Трахтенбергу; игуменья представила письмо, где Солодовников предупреждает наследников, что Серебряного и Трахтенберга векселя особые от Махалинских. Говорили, что в книгах векселя не записаны; Митрофания вынула письмо Солодовникова, где он просит Махалинские векселя не смешивать с фирмскими. (Между тем фирмских векселей у Солодовникова 30 лет никому не выдавалось, по свидетельству представителей фирм, с кем он вел дела, допрошенных на суде.) Поднялся решительный спор о подлоге; она выдвинула ряд писем и подписок, где покойный утверждает, что его подпись действительна. Между тем игуменья сама созналась, что векселя на 200 тысяч рублей привезены ей таким образом, что 27 декабря она получила 79 тысяч рублей, 28 декабря – 42 тысячи рублей, 29 декабря – 79 тысяч рублей, 3 января с Досифеей – 200 тысяч рублей и 5 января – 60 тысяч рублей. Она созналась, что ей привозили бланки, а не векселя. Если же так, то письмо 19 декабря о том, что 18-го были написаны векселя на Махалина на 79 тысяч и на 26 тысяч рублей – ложно. Оно писано, очевидно, еще тогда, когда она думала поддерживать объяснение, что векселя были ей вручены готовыми на имя Махалина. А раз она созналась, что ей привезены бланки, то подобного письма М. Солодовников ей писать не мог. Затем, если бы 18 декабря он ей написал на 79 тысяч и на 26 тысяч рублей, то отчего 27 декабря он привез ей лишь на 79 тысяч рублей, а 26 тысяч с добавлением еще 16 тысяч лишь на другой день? Ложными являются и все письма, где Солодовников ей пишет, что векселя на имя Махалина он написал (их прочтено было несколько в виде писем и удостоверений). Если она сама созналась, что векселей он не писал, то отсюда ясно, что этот ряд писем составлен ею в тот период мысли, когда она думала доказывать, что векселя Солодовников привез ей готовыми.
Есть ряд удостоверений (адвокат изложил их вкратце), где Солодовников утверждает, что он по векселям получил деньги с Махалина сполна. Теперь игуменья и Махалин сознают, что Солодовников денег не получал. Очевидно, что этот ряд удостоверений относится к тому периоду мысли игуменьи, когда она предполагала, что спор ограничится гражданским процессом о безденежности.
Удостоверение, что векселя Махалина не фирмские и с ними не должны быть смешиваемы, не могло выйти от Солодовникова. Ему, главе своего торгового дома, лучше всех было известно, что на фирму нет векселей. Ясно, что это удостоверение писал тот, кто боялся спора с этой стороны, но книг торгового дома не знал. Солодовников не мог написать подобного бессмысленного удостоверения. Наконец, количество удостоверений (на 640 тысяч рублей) не совпадало с цифрой векселей. Есть удостоверения (например, Башиловское), данные не только раньше составления векселей, но раньше выдачи бланков. Оно помечено 30 декабря. Между тем векселя, кроме 200 тысяч рублей, на которые уже имеются удостоверения 27, 28 и 29 декабря, даны лишь, по словам игуменьи, 3 января следующего года.
Кроме удостоверений, игуменья дала следствию груды писем по тем же предметам. Глядя на них, изумляешься, неужели у Солодовникова, заплатившего 250 тысяч рублей за хлопоты о своей свободе, боявшегося ареста, вдруг с 27 декабря по 6 января нет другого дела, кроме того, что возить к игуменье векселя да по два раза с ней о том в один и тот же день переписываться? Особенно интересно письмо от 5 января 1871 года. Оно надписано: «Секретно. 5 января рокового для меня 1871 года».
Прочитав его, адвокат продолжал: 5 января – начало года. В это время Солодовников еще не был арестован. Он еще не знал, что если его арестует следователь, то удержит ли эту меру суд. Ему было еще неизвестно, предадут ли его суду, будет ли он жив или мертв. Поэтому вперед обзывать этот год роковым он не мог. Только тот, кто знал, когда писал это письмо, что 7 января Солодовникова арестовали, что этот арест продолжался до 3 октября, что в это время Солодовникова предали суду, что в этот год он помер, мог заклеймить этот год именем рокового. 5 января Солодовников, не будучи пророком, не мог всего этого знать; представившая это письмо к делу в 1873 году игуменья знала все события 1871 года в жизни Солодовникова и могла обозвать этот год роковым.
Смелость подлогов игуменьи – кажущаяся, внешняя. В самом же деле это грубый и далеко не умный подлог. С механической стороны он легко обнаружен экспертизой; с внутренней, с точки зрения содержания, он сам себя выдает с головой.
Вы видите, что женщина решилась на подлог в 200 тысяч рублей. О нем заговорили. Она огласила сумму векселей, но их подделка кидалась в глаза. Тогда она вздумала пустить новую серию векселей, высшего сорта, вразрез с собственным заявлением о 200 тысячах рублей. Но векселя были слабы; и вот она начинает закреплять их удостоверениями. Пришла ей мысль, что будут оспаривать денежность; она составила удостоверения по этому поводу. Могут возразить торговыми книгами; она их противополагает фирмским документам. Но червь сомнения ее душит, никакие удостоверения саму ее не могут убедить в подлинности ей известного подлога, и она, громоздя удостоверение на удостоверение, создала кучу противоречивых бумаг. Но всего этого мало. Она пишет расписки, вписывает их между строками в старые монастырские книги, в чем здесь наивно сознается, заменяет одну расписку другой, заканчивает дело подлогом в 580 тысяч рублей распиской, о которой в начале 1872 года, когда она переговаривалась с наследниками Солодовникова, не упомянула и с которой копии не прислала (потому что ее в это время еще и составлено не было).
Господа присяжные заседатели! Вместе с игуменьей Владычного Серпуховского монастыря Митрофанией, в миру баронессой Розен, по настоящему делу предан суду временно-серпуховской 2-й гильдии купец Алексей Платонович Махалин, защиту которого я принял на себя. Эти два лица, столь различные между собой по происхождению, общественному положению и деятельности, в настоящее время одинаково ждут вашего приговора. Несмотря на такую разницу между ними, по мнению представителей обвинения, их соединила вместе одна и та же злая цель, во имя которой они совершают ряд преступлений. Если верить словам обвинения, то по настоящему делу мы видим пред собою такую массу подлогов и обманов, что самое смелое воображение отказывается верить подобной дерзости преступления: нам считают подложные документы десятками, нам говорят о сотнях тысяч рублей, приобретенных путем обмана и подлогов. И среди такой обстановки нам указывают на робкую, лишенную всякой энергии и самостоятельности личность купца Махалина, которого называют соучастником игуменьи Митрофании в том длинном ряде преступлений, которые ей приписываются. Происходившее перед вами, гг. присяжные, судебное следствие дало достаточный материал для определения значения и деятельности каждого из лиц, участвующих в настоящем процессе. Вы помните, что имя подсудимого Махалина упоминается по двум делам: Медынцевой и Солодовникова; но вы, вероятно, не забыли также и те обстоятельства, при которых имя это упоминается: Махалин провожает Медынцеву, Махалин берет билеты на железной дороге, Махалин отвозит приглашения, Махалин по приказу пишет векселя, Махалин по приказу ставит бланки на векселях и т. п., – одним словом, если брать мерилом для оценки человеческой деятельности не одно только безмолвное, покорное исполнение чужих приказаний, то, как видите, Махалину вместе с другим подсудимым, Красных, в настоящем процессе должен быть отведен едва ли не самый скромный уголок.
Начало знакомства Махалина с игуменьей Митрофанией было чисто случайное. В 1869 году он берет в аренду у Серпуховского монастыря принадлежащий монастырю мыловаренный завод, и с этих-то пор начинаются отношения его к игуменье Митрофании, которая вовлекла его незаметно в тот род деятельности, в каком является он в настоящем процессе. Он попал к игуменье Митрофании в самый разгар ее деятельности: оканчивались работы по Серпуховскому монастырю, начиналось устройство общин сестер милосердия, Петербургской и Псковской, полагалось основание общине Московской. Здесь я позволю себе, гг. присяжные, обратиться к этой стороне деятельности игуменьи Митрофании, в которой принял участие и подсудимый Махалин. Что бы ни говорили противники наши, как бы ни старалось обвинение чернить имя игуменьи Митрофании, но к этой стороне ее деятельности нельзя не отнестись с глубоким уважением; здесь она стоит выше всякого упрека, вне всякого порицания. Явившись игуменьей в Серпуховской монастырь, она тотчас же начинает его переделку и перестройку, заводит в нем мастерские, учреждает школу, больницу. Та почтенная монахиня, которая 43 года провела в этом монастыре и истину слов которой едва ли кто-либо может заподозрить, говорила здесь на суде, что с поступлением Митрофании игуменьей в Серпуховской монастырь он стал неузнаваем в сравнении с тем, что был прежде. Если русский человек, проходя мимо этого монастыря, осеняет себя крестом, как говорил нам один из представителей интересов гражданского истца, он осеняет себя недаром; не биржа в этом монастыре, как говорили нам, в нем – дом Божий; в нем школа, где учатся дети; в нем больница, в которой бедный люд получает бесплатно медицинскую помощь. Останутся ли те же стены общины или придется их строить выше, как указывал тот же поверенный гражданского истца, но за этими стенами жили и живут собранные игуменьей Митрофанией бедные дети, бесприютные сироты; там подается и готовится к подаянию помощь страждущему человечеству. И все это дело рук игуменьи Митрофании, над всем этим работает неутомимая труженица – игуменья Митрофания. Но не одно только суровое чувство долга связывает ее в этой работе с ее подчиненными; нет, ее деятельность проникнута любовью, и, в свою очередь, она пользуется неподдельною любовью тех, которые ее окружают. Припомните, например, рассказ священника Скороходова о том, как прощались с игуменьей Митрофанией в Петербургской общине, когда, по словам этого свидетеля, «проливались потоки слез». Нам говорили здесь о том что деятельность игуменьи носит светский характер, что деятельность эта не соответствует строгому уставу монашеской жизни, но при этом забывали об одном: монастырь XIX столетия – не тот монастырь, что был прежде. Было такое время, когда люди, проникнутые сознанием ничтожества всего земного, бросали семьи, общество, бежали в пустыни и там в подвигах умерщвления плоти искали спасения своей души. Наше время совсем иное: теперь монах, чтобы не быть тунеядцем, должен идти в мир; монастырь, чтобы не стать бесплодным учреждением, должен принимать участие в общественной деятельности. И игуменья Митрофания поняла это: она заводит монастырскую школу, мастерские, больницу, под сенью монастырского покрова устраивает общины сестер милосердия; в этом велика ее заслуга! Недаром великий иерарх русский митрополит Филарет ценил такую ее деятельность, недаром же он почтил ее особенным своим вниманием! Здесь, гг. присяжные, поверенный гражданского истца говорил вам, что игуменья преступила те заповеди, которые Господь даровал своему народу с вершин дымящегося Синая; но не забудьте, что тот же Господь простил даже разбойника и даровал ему Царство небесное. Пусть же те дела добра, которые совершила игуменья Митрофания, будут перед вами лучшими ходатаями за нее, и за них многое должно быть прощено…
Я сказал вам, господа присяжные, что подсудимый Махалин очутился именно среди этой деятельности игуменьи Митрофании, на которую я вам только что указывал. Невольно вовлеченный в такого рода деятельность, он доверился игуменье вполне и безусловно. Да и как было не верить? Уже с одной внешней стороны высокий сан игуменьи, знатность происхождения, близость ко Двору – все это не могло не влиять обаятельно на такого простого человека, каков Махалин; с другой стороны, самый род деятельности, для которой требовали его услуг, не мог также, конечно, не оставаться без влияния на него. Ему указывали на женщину, говоря, что она лишена своего состояния, поругана своим мужем, изгнана из своего дома, и просили помочь этой несчастной женщине; он видел перед собой общины для призрения сирот, попечения для больных и раненых, и для таких благих целей просили его ничтожных услуг, в которых он не видел ничего противозаконного. Если другие жертвовали на такое дело капиталы, десятки тысяч рублей, то Махалин считал себя в нравственном смысле не вправе отказать в такой незначительной услуге, как, например, написание векселя на его имя или выставление им своего бланка. Ослепленный величием сана и общественного положения, подавленный энергией и массой деятельности игуменьи, Махалин видел во всех своих услугах только одну благую цель и доверился игуменье Митрофании безусловно. Рассматривая обстоятельства настоящего дела, невольно поражаешься этой безусловной его верою, доходящею иногда почти до самоотвержения, его преданностью, которая не знала границ. Никогда никакие планы не выходили из головы Махалина; вся деятельность его состояла в исполнении только того, что ему приказывали, но никогда не возникло у него даже малейшей тени подозрения в том, чтоб игуменья могла требовать от него чего-либо противозаконного. Представляя в таких чертах личность Махалина и его деятельность, я далек от преувеличения: за меня говорят факты, имеющиеся в деле. Каково же было разочарование Махалина, когда ему вдруг объявили, что все, им сделанное по просьбе игуменьи, есть ряд обманов и подлогов, что оказанные им услуги суть преступления; когда те лица, по просьбе которых и для которых он думал делать добро, явились его же обвинителями! Началось следствие. Махалин был призван к допросу, взят под стражу, предан суду, и вот теперь, убитый горем, измученный физически и нравственно, он ждет вашего приговора. Как-то странно даже видеть, гг. присяжные, на скамье подсудимых человека, обвиняемого в участии в целом ряде тяжелых преступлений, о котором в течение всего процесса на суде никто не сказал ни одного дурного слова! А между тем обвинительная власть приписывает ему преступное участие в деле Медынцевой и в деле Солодовникова. По первому из этих дел его обвиняют в написании текстов на двух векселях, взятых обманным будто бы образом у Медынцевой; сверх того, он обвиняется также в получении денег по вымышленному обязательству Медынцевой на имя доктора Трахтенберга и по счету портнихи Игнатовой. Приступая к разбору этих объяснений, я прежде всего остановлю ваше внимание, гг. присяжные, на показании, данном по этому делу самим лицом потерпевшим – Медынцевой. Когда идет речь о причинении кому-либо имущественного вреда путем обмана, то здесь, конечно, нельзя не придавать большого значения показанию лица потерпевшего о том, кого считает оно виновником нанесенного ему ущерба. Вот почему в качестве защитника Махалина я на суде обратился к Медынцевой с вопросом, считает ли она, чтобы подсудимый Махалин хотел себе когда-либо присвоить ее состояние, на что получил с ее стороны отрицательный ответ. Продолжая затем далее свои показания, Медынцева на мой вопрос о том, имеет ли она какую-либо претензию по настоящему делу к Махалину, отвечала категорически на своем оригинальном языке: «никакой безысключительно». Уж одно такое заявление могло бы избавить, конечно, защиту от представления дальнейших доказательств в пользу подсудимого; но, желая убедить вас еще более в его невиновности, я считаю своим долгом в кратких чертах рассмотреть те данные, на которые указал вам обвинитель, как на доказательства к обвинению Махалина. По первому из обвинений вы вспомните, что сама Медынцева утверждает, что в мае 1871 года в квартире доктора Трахтенберга, где, по ее словам, она подписала те «экземпляры», в которых обвинительная власть видит вексельные бланки и бланки для других документов, Махалина не было, что подтверждают и другие свидетели; сама Медынцева об этих подписях в то время, по ее словам, ни Махалину, ни кому-либо другому не говорила. Махалин, со своей стороны, объясняет, что тексты векселей, под которыми оказались подписи Медынцевой, были им написаны ранее, именно в декабре 1869 года, по просьбе игуменьи для ее родственниц Смирновых, и по случаю оказавшейся ненадобности остались у игуменьи Митрофании. Она сама подтверждает этот факт, и в деле нет никаких дальнейших доказательств, которые опровергали бы показания Махалина. Таким образом, в этом факте не видно положительно никакого преступления. Равно также бланки Махалина на векселях, писанных на имя других лиц, где значатся бланки Медынцевой, поставлены им после бланковых надписей тех лиц, на имя коих векселя были писаны, и нет никакого основания предполагать, что Махалин знал об обманном взятии этих векселей, тем более что даже та Харламова, на имя которой написаны два векселя, суду не предана. Если обвинение не представляет вам никаких доказательств виновности, то, конечно, вы не можете обвинять человека, потому что всегда всякий предполагается невиновным, пока противное не будет доказано. Что касается затем до расписки в сумме 5 тысяч рублей за купленные будто бы у доктора Трахтенберга драгоценности, то вы, конечно, не забыли, что на расписке этой имеется дважды подпись Медынцевой: под самим текстом расписки и еще внизу страницы, где Медынцева признает долг ее подлежащим уплате. Сверх того, Медынцева подписывает удостоверение опекунам также с признанием этого долга; Трахтенберг дает Махалину доверенность, в которой просит его получить с Медынцевой деньги по расписке. При таких условиях действует Махалин, притом ему весьма легко могло быть известно, что у Медынцевой было описано много бриллиантов, и ничего не было странного, если у Трахтенберга оказались расписки ее о покупке драгоценностей. Махалин видел перед собой тот несомненный факт, что Медынцева признает долг. Хотя Медынцева здесь на суде и отвергла существование этой покупки и долга, но я имею сильное основание сомневаться в том чистосердечии показания Медынцевой, о котором вам уже говорили много. Медынцева, как признает сам ее поверенный, женщина такого свойства, что постоянно находится под чьим-либо влиянием, да это мы видим и из всего дела. И вот благодаря именно тому или другому влиянию она действует так или иначе. Ей сказали, чтоб она говорила, что не подписывала ни одной бумаги иначе как по приказанию игуменьи Митрофании, – она так и говорит; ей сказали, чтоб она не признавала никаких денежных обязательств, – она так и делает. Доказательством несправедливости ее показаний в этом отношении служат факты, относящиеся к счету портнихи Анастасии Игнатовой, о котором речь будет впереди. Во всяком случае, Махалин утверждает, что он, расписавшись три раза в получении денег по расписке Трахтенберга, ни разу ни единой копейки не получал. Зная, каково участие Махалина в деле Медынцевой и каково его положение было вообще, едва ли мы можем сомневаться в справедливости его показаний в этом случае; тем более что даже свидетель Толбузин, менее всего расположенный показывать в пользу защиты, и тот говорит, что о получении Махалиным таких сумм, как 5 тысяч рублей из опекунского управления Медынцевой, он никогда не слыхивал.
Сказанное мною по поводу расписки доктора Трахтенберга еще с большей силой может быть отнесено к счету портнихи Игнатовой. И здесь-то, господа присяжные, видна та неправдивость показаний Медынцевой, о которой я упомянул выше. Это единственный случай по делу, когда при подписании Медынцевой документа присутствует лицо, расположенное в пользу Медынцевой, так как Игнатова – племянница того Михаила Ефимова, с которым Медынцева находится в самых близких отношениях, и ее, конечно, никак нельзя заподозрить в желании дать показание не в пользу Медынцевой. Между тем свидетельница эта положительно утверждает в прочтенном за неявкой по болезни на суд показании ее, что сама Медынцева при ней подписала счет на сумму 1 тысячу 500 рублей и просила подписать ее, Игнатову, указывая на свое бедное положение. Если бы при этом было какое-либо выманивание или принуждение Медынцевой с чьей-либо стороны, то, конечно, Игнатова не преминула бы рассказать об этом. Нельзя не обратить при этом внимания также и на то, что счет Игнатовой подписан дважды Медынцевой, и ее собственной рукой написано несколько строк о признании этого счета вполне верным; а между тем в настоящее время Медынцева отвергает его. Вот почему, гг. присяжные, при обсуждении вопроса об обмане или при обсуждении такой личности, как Медынцева, вы должны провести строгую границу между советом и принуждением. Личность эта, как вы видите, легко подчиняется совету каждого, имеющего над ней влияние; но между советом и принуждением или обманом огромная разница, и немыслимо обвинять кого-либо за дачу совета, которому по собственному согласию последовало известное лицо, быть может, иногда даже и не в свою пользу. Махалин, по словам той же Игнатовой, по просьбе Медынцевой расписывается в получении денег по счету, и мне кажется, что в этом случае скорее следовало бы если обвинять, то Игнатову, удостоверившую правильность счета, а не Махалина, подписавшего получение по нем денег и не получившего на самом деле, так же, как и по расписке Трахтенберга, ни копейки. Таким образом, беспристрастное рассмотрение фактов, относящихся по делу Медынцевой к подсудимому Махалину, мне кажется, должно привести нас к тому убеждению, что в этом деле со стороны Махалина не совершено никаких преступных деяний, за которые он мог бы подлежать наказанию. В заключение, гг. присяжные, я считаю нужным еще раз напомнить вам заявление самой Медынцевой на суде, что к Махалину она никакой претензии по настоящему делу не имеет, и полагаю, что заявление это служит еще лучшим доказательством его невиновности.
Не менее шаткие и недостаточные улики против Махалина приводятся обвинительной властью и по делу Солодовникова. Если из свидетельских показаний на суде не выяснились личные отношения покойного Солодовникова к подсудимому, так как из приказчиков Солодовникова один только Простаков показал, что видел Махалина раза два у Михаила Герасимовича Солодовникова, а остальные отказались даже от простого знакомства с ним, то мы, с другой стороны, в деле имеем несомненные доказательства того, что Махалин находился в самых лучших отношениях к покойному Солодовникову и пользовался его доверием. Так, мы знаем, что Солодовников открыл Махалину кредит у своего мясника Лощенова по покупке сала для Серпуховского мыловаренного завода, который был на аренде у Махалина. Мы видим также самое убедительное доказательство доверия Солодовникова к подсудимому Махалину в таком факте, как вручение ему на 75 тысяч рублей облигаций, чтоб отвезти их в Петербург адвокату Серебряному за ходатайство по скопческому делу. Согласитесь сами, что нужно считать человека очень честным и иметь к нему большое доверие, чтобы поручить ему такую сумму, и притом еще без всякой расписки. Само собой разумеется, что Махалину, как человеку, бывшему при постройке общины и знавшему, насколько Солодовников был заинтересован этим учреждением, слышавшему от игуменьи и от самого Солодовникова о значительных пожертвованиях последнего, не показалось ничего странного, когда он был позван игуменьей для того, чтобы поставить бланки на данных Солодовниковым на его имя, Махалина, векселях. В самом деле, если Солодовников дает Серебряному с лишком 200 тысяч рублей, то почему же было ввиду преклонной старости не сделать ему пожертвования для общины, в судьбе которой он принимал живейшее участие, когда больше некому было оставлять состояние, так как брат больной и богатый человек, а невестку он, как известно, не любил? Последнее Махалину было, конечно, известно, и сделанное пожертвование нисколько не могло казаться ему удивительным, тем более что Махалин даже и не знал в то время всей цифры пожертвования. Внешний вид векселей равным образом не мог возбуждать в нем подозрения. В обвинительном акте ставилось Махалину в вину то обстоятельство, что при следствии он показал, что почерк руки, которым написаны тексты векселей, ему неизвестен, тогда как они писаны, по собственному ее признанию, игуменьей Митрофанией. Но вы, господа присяжные, слышали, что почерк, которым написаны тексты векселей Солодовникова, настолько не похож на обыкновенный почерк письма игуменьи Митрофании, что даже часть экспертов показали, что они не могут положительно сказать, чтобы тексты были писаны рукою игуменьи, и сам обвинитель признал на суде подобное несходство. Можно ли после этого ставить в вину Махалину, что он, знавший, конечно, только обыкновенный почерк игуменьи, не признал в текстах векселей Солодовникова ее руки? Точно так же и относительно подписей Солодовникова на векселях эксперты, выразившие мнение, что подписи эти сделаны не Солодовниковым, высказали, что подделка весьма искусна, сделана рукой опытной, и только внимательное рассмотрение привело их к убеждению в подложности подписей. Но Махалин не каллиграф, он не мог исследовать ни почерка, ни букву за буквой, и в его глазах подписи Солодовникова не представляли никаких сомнений в подлинности. Насколько сказанное мною справедливо, вы, гг. присяжные, можете судить сами, так как вы лично обозревали векселя. Кроме того, отсутствие какой-либо корыстной цели не возбуждало, конечно, в Махалине чувства более строгого, критического отношения к векселям. Если б ему предстояло что-нибудь получать по ним или ответствовать каким-либо образом самому, то, естественно, он отнесся бы к ним внимательнее. Но игуменья просила его только сделать безоборотные бланковые надписи на векселях, которые его ставили по вексельному праву вне всякой ответственности за платеж, и более ничего. Прибавьте к этому то доверие, которое Махалин питал к игуменье Митрофании, и вы, гг. присяжные, поймете всю правдоподобность его рассказа о том, что у него не явилось ни малейшего сомнения в подлинности векселей, что он посмотрел два-три векселя, а затем на остальных делал бланковые надписи, даже не читая самого текста векселей.
Затем по делу является вполне доказанным, что Махалин из этих векселей лично для себя не извлек никакой пользы. Единственный эпизод, где при продаже векселей Солодовникова упоминается имя Махалина, есть сделка с Башиловым, на которую обвинительный акт указывает как на преступное получение Махалиным денег по подложным векселям. Башилов был спрошен на суде и здесь он объяснил, что, покупая векселя, он был убежден, что продажа их совершается для игуменьи. Махалин утверждает даже, что все его участие в этой сделке ограничилось лишь написанием расписок Башилову по просьбе игуменьи. Как бы то ни было, верить ли показанию Махалина, что он не брал вовсе денег от Башилова, или показанию Башилова, что он передавал игуменье деньги через Махалина, во всяком случае, мы имеем перед собою тот несомненный факт, что вся сумма, полученная с Башилова, поступила к игуменье Митрофании, а у Махалина не осталось ничего. Я говорю о расписках, представленных к делу Башиловым, на которых имеются собственноручные надписи игуменьи Митрофании с приложением печати в том, что всю сумму, за которую проданы были векселя, она, игуменья, от Махалина получила сполна. Никто, конечно, гг. присяжные, не станет делать подлог для того только, чтобы сделать его, никто не совершает подобного преступления из одного удовольствия совершить его. Тот, кто сознательно делает подлог, бесспорно имеет в виду воспользоваться плодами своего преступления. А между тем мы видим, что Махалин по векселям Солодовникова никогда ничего для себя не получал, и это-то отсутствие всякой корыстной цели служит неопровержимым доказательством его невиновности по делу Солодовникова. Смешно даже сказать, что человек, ставящий бланки на векселях на 480 тысяч рублей, участвующий в обманах Медынцевой, по словам обвинения, на десятки тысяч рублей, по собственному его показанию, получает по обоим делам всего 40 рублей от Солодовникова на дорогу, так что если б он, везя 75 тысяч рублей, захотел дозволить себе роскошь проехать в первом классе курьерского поезда из Москвы в Петербург и обратно, то ему пришлось бы приплатить еще за проезд свои деньги. Таковы все доказанные обвинением выгоды, которые Махалин получил для себя от дел Медынцевой и Солодовникова! Что же, спрашивается, привело его на скамью подсудимых? Я полагаю, господа присяжные, что привлечение Махалина к суду объясняется прежде всего свойством настоящего процесса, обусловленного положением и деятельностью лица, стоящего во главе подсудимых по делу игуменьи Митрофании. Подобно тому, как падение какого-либо огромного здания влечет за собой обыкновенно массу мелких обломков, так и падение какой-либо высоко стоящей выдающейся личности увлекает за собою всегда других незначительных лиц, стоявших близ нее. Обширная и разнообразная деятельность не может не затрагивать массы мелких интересов лиц второстепенных, и здесь уже не всегда бывает возможно строго разобрать и отделить деятельность каждого из них. Вот почему эти лица обыкновенно остаются не одними только простыми зрителями падения. Не существует ни одного большого уголовного процесса, где бы не было такого рода подсудимых, которые по большей части выходят из суда оправданными, потому что они и попадают на скамью подсудимых именно благодаря лишь близости к другим лицам, более высоко стоящим. Так было и в настоящем деле. За преданием суду игуменьи Митрофании последовало предание суду Махалина, и этот маленький человек должен был разделить участь той, подле которой его поставила несчастная судьба. К этому присоединилось еще, господа присяжные, и личное качество Махалина, которое я назову благородством и которое, быть может, иные назовут недогадливостью. Когда разнесся слух, что игуменья Митрофания арестована и против нее возбуждено уголовное преследование, тотчас же явился ряд личностей, которые поспешили забежать вперед и предложить свои услуги против нее. История падения игуменьи Митрофании, признаюсь, во многом напоминает мне известный рассказ об умирающем льве, которого все звери боялись при его жизни, но, прослышав о приближающейся кончине его, даже осел, и тот счел себя вправе явиться, чтобы лягнуть уже бессильного в то время льва. Тут, гг. присяжные, было широкое поле для такого рода деятельности! К тому же многим приходилось спасать самих себя, и в этом случае вопрос о разборчивости в средствах казался для них излишним. И эти лица достигли своей цели: они получили свою награду, они купили свою свободу ценой предательства или клеветы. Но не таков Махалин. Он так честен, что не захотел быть доносчиком и достаточно уважал себя для того, чтобы не унизиться клеветою. Он не хотел освобождать себя, явясь в роли, в какой явился здесь перед нами на суде один из свидетелей, вызванных со стороны обвинения. Этот свидетель, гг. присяжные, который, как вы помните, для вида писал себе задним числом расписку от имени Медынцевой в 6 тысяч рублей, для вида ставил бланк на вексель Медынцевой, для вида сам себе определил вознаграждение в 15 тысяч рублей по делу Медынцевой, для вида ездил устраивать ссылку лакея Медынцевой в Сибирь на поселение, и для вида все в одно и то же время являлся с советами к игуменье Митрофании против Медынцевой и к Медынцевой против игуменьи. Это тот свидетель, который, как вы слышали, пришел в одной изношенной одежде к игуменье Митрофании, приютившей его и давшей ему средства к жизни, и который не имел настолько чувства, не скажу благодарности, но даже простого приличия, что имел дерзость явиться здесь на суде и публично свидетельствовать против своей благодетельницы! Это тот, наконец, свидетель, слыша показания которого, вам, вероятно, самим уже приходил в голову вопрос: почему же не он сидит на скамье подсудимых, а Махалин?.. Я уверен, гг. присяжные, что вы отметили уже деятельность Махалина по настоящему делу и дали надлежащую оценку его нравственной личности. Неужели в самом деле можно ставить в вину человеку то, что человек этот, не одаренный ни силой воли, ни особенною силой ума, подчинился влиянию другого, энергичного и сильного умом человека и, преклоняясь перед ним, доверился ему вполне и безусловно? Неужели можно карать человека за то, что он слишком много верил и слишком мало думал? Какова бы ни была судьба игуменьи Митрофании, но я полагаю, что едва ли у кого-либо найдется слово осуждения против Махалина. Такого рода люди не несут с собою смелых замыслов ума; но то глубокое чувство, которым обыкновенно бывает отмечена их жизнь, невольно ставит все наши симпатии на их сторону. Обращаясь к вам, гг. присяжные, с просьбой о признании Махалина невиновным, я пользуюсь не одним только формальным правом защиты просить об оправдании подсудимого; нет, эта просьба моя исходит из убеждения в полнейшей невиновности Махалина в тех преступлениях, в которых его обвиняют по настоящему делу. И если, господа присяжные, ваша совесть, та совесть, во имя которой вы призваны произнести ваш приговор по настоящему делу, помимо внешних признаков невиновности, даст хотя какую-нибудь цену чувству глубокой преданности и тому высокому благородству, о которых я говорил вам, то я остаюсь в твердой уверенности, что просьба моя не останется напрасною и что ваш приговор о Махалине будет его полное оправдание.
Речь в защиту Н. А. Лукашевича
(обвинение в убийстве мачехи)
Вы, вероятно, помните, господа присяжные заседатели, что в конце обвинительного акта говорится о том, какое вы будете дело рассматривать, о каком преступлении идет речь, что там вам прочитали ст. 1455. Если вы обратитесь к Уложению и посмотрите, что, собственно, в 1 части ст. 1455 заключается, какое там преступление имеется в виду, то увидите страшные слова «умышленное убийство».
Мы полагали, что с этим обвинением нам бороться не придется, и после судебного следствия, по-видимому, с этой стороны для нас был выигрыш дела.
Но только что произнесенная прокурором речь закончена тем же обвинением – обвинением в умышленном убийстве.
Конечно, для того чтобы судить, насколько данные обвинения подготовляют к подобному приговору, надо выяснить, что за деяние, в котором обвиняют нас? Нет ли в этом отношении между нами какого-нибудь разномыслия?
Но относительно умышленного убийства ни у одного народа не была разномыслия. Умышленное убийство – это самое страшное зло, на какое только способна злая воля человека, умышленного убийцы. Я не знаю такого заблуждающегося века, я не знаю такого заблуждающегося человечества или отдельного народа, где бы на умышленного убийцу смотрели иначе. На него везде идет гнев законодателя, раздражение общества, строгий приговор суда.
И совершенно понятно. Ведь умышленный убийца – это человек, который умеет заставить в себе замолчать то естественное чувство отвращения, которое возбуждается у человека при мысли о крови, о страданиях, о смерти. Ведь умышленный убийца – это человек, которому ничего не значат стоны, просьбы и мольбы жертвы, которую он разит. Умышленный убийца – это человек, которому ничего не значит разбить те скрижали, которые имеются в сердце всякого человека и на которых написано: «не убий». Поэтому нет выше кары, как кара, преследующая подобное деяние, нет выше зла, как зло – умышленное убийство.
Но ввиду этого законодатель, суд и тысячелетняя мудрость веков давно уже выработали положение, в виде математической истины, не допускающей никакого возражения, что не всякое убийство следует считать умышленным убийством, что между убийством умышленным и убийством при других условиях может быть величайшая разница, и законодатель отвел для другого убийства название запальчивого.
Запальчивое убийство – другое дело. Здесь человек не имеет времени побороться с нравственными запросами, которые мешают ему исполнить известное зло. Запальчивое убийство необыкновенно быстро проявляется, мысль необыкновенно быстро переходит в действие, так сказать, разум и совесть не успевают догнать той решимости, сила которой вызывается причинами, не всегда лежащими в самом подсудимом. В самом поступке запальчивого убийцы видно бывает, от каких причин произошло убийство: произошло ли оно от внешних причин – страха, ужаса или от причин внутренних – мести, ревности и т. п.
Мало того, запальчивым убийцей иногда бывает человек, который вовремя не мог остеречься от того зла, на которое нечаянно напал. Здесь возможны даже мотивы нравственные, мотивы похвальные. Нередко убийство совершают ввиду того, что человек раздражен силой неправды тех, против которых убийца в минуту запальчивости направляет свою преступную руку.
Многие страны, которые опередили нас своим юридическим опытом, страны, которые более нас имели примеров, более думали над вопросами права, давно выработали у себя образцовый суд, которым мы владеем только несколько лет, – многие страны с давнего времени признали между этими двумя родами убийства такую разницу, что эти два преступления существенно отделены одно от другого. В то время когда первое рассматривается как тяжкое преступление, и суд над умышленным убийцей совершается при помощи представителей общественной совести, которые всегда призываются в самых важных делах, – запальчивые преступления во многих странах рассматриваются как такие деяния, которые не колеблют сильно общественный порядок; этого рода дела разрешают судьи в малом составе, потому что здесь нет уже такой кары, которая идет на преступника умышленного.
Наш закон в этом отношении составляет некоторое исключение. Правда, и он уступил требованиям справедливости: наш закон смотрит на запальчивое убийство, как на такое преступление, которое наказывается слабее; этот род убийства рассматривается как преступление низшего порядка. Но эта разница не выражена в такой существенной форме, как это сделано в других странах. У нас запальчивых убийц приводят сюда, рассматривают вопрос об их участи при вашем участии, а вы, господа присяжные заседатели, уже по опыту знаете, что вас призывают на дела самые важные: где одни коронные судьи затрудняются разрешить вопрос о виновности, там законодатель призывает на помощь голос общественной совести.
Объяснить подобного рода аномалию в нашем уголовном процессе очень легко: наше Уложение отстало от нашего процесса. В то время как мы пользуемся теперь судом самой последней выработки, судом, который может поспорить с судебными учреждениями стран более культурных, наше Уложение на несколько лет старее.
Но старость не везде достойна уважения. В нашем Уложении еще осталось много такого, что не подходит к требованиям науки и нуждается в усиленной работе серьезной мысли. Наше Уложение написано в то время, когда о новых судебных учреждениях не было и помину, когда судебный процесс составлял канцелярское производство, от которого общество было совершенно удалено; когда судебные дела решались руками слишком не подготовленными, когда, по русской пословице, работа делалась топором там, где нужен искусный резец. В то время учение такого рода, которое бы различало убийство умышленное и запальчивое, умело бы отнести данное, деяние к той или другой категории, – такое учение казалось не под силу, – не под силу тем, кто редактировал Уложение и творил суд и расправу.
Вот почему законодатель дал несколько более общую форму понятию о запальчивом убийстве и не обособил это преступление такими резкими признаками, по которым оно существенно отличалось бы от преступлений тяжких. Вот почему разрешение вопроса о том, к какой категории отнести то или другое деяние, передано суду с участием представителей общественной совести.
Но ввиду строгости закона, ввиду важности преступления, называемого убийством в запальчивости, недостаточно было бы остановиться только на том, не подходит ли настоящее деяние к этой категории: это противоречило бы и тем данным, которые дало нам судебное следствие.
Вот почему я должен сказать, что одним спором о том, к какому из двух видов убийств относится настоящее деяние, я не могу ограничиться: задача моя не будет выполнена, обязанности мои будут нарушены. Я должен идти далее, и сам законодатель дает мне для этого средство.
Законодатель знает еще случай убийства, – это случай, когда от моих насильственных действий последовала чья-либо смерть, и хотя в моем намерении и не было мысли нанести ее. Здесь законодатель принимает во внимание, что все-таки моя рука была причиной смерти, убийства человека, хотя мысль и не шла за этим. Такое деяние законодатель рассматривает более снисходительно, и раз признают, что, причиняя смерть, преступник не имел умысла, законодатель рассматривает это деяние как менее наказуемое, более терпимое, причем рассуждает так: здесь рука была в несогласии с головой.
Но так как за грех, который совершила рука, за неимением возможности наказать преступную руку, пощадить голову и душу, наказывают человека в целой его личности, а не какой-либо отдельный член организма, то поневоле приходится рассматривать это деяние как более слабое, которое является продуктом лишь одной руки, без всякого участия головы.
Вот третья форма преследования со стороны законодателя за деяния, производящие насильственную смерть.
Тем не менее, законодатель не мог остановиться и на этом. Правда, с большой трудностью, с большой борьбой шаг за шагом уступая требованиям науки и опыта, законодатель должен был признать, что совершаются убийства нередко в таком состоянии, когда суду человеческому нет места, когда обвинению нет основания. Это – убийства, совершаемые в таком состоянии человеческого духа, когда воля и разум оставляют человека.
В прежнее время трудно соглашались на подобного рода суждения. В летописях старых уголовных судилищ записаны отвратительные протоколы, рассказывающие о колесовании и других тяжких наказаниях, которым подвергались сумасшедшие и безумные за то, что в сумасшествии и безумии совершали те или другие деяния.