Лето я провел в Архангельском. Видел животных, свое английское приобретенье. Отец был доволен ими, даже заказал мне еще трех коров и быка. Я тотчас телеграфировал в Лондон, как умел по-английски: «Please send me one man cow and three Jersey women» («Прошу прислать одну мужскую корову и трех женских»). Поняли меня правильно, судя по присланному заказу, но какой-то шутник-журналист раздобыл мою телеграмму, напечатал ее в английских газетах, и стал я посмешищем всех моих лондонских друзей.
Осень, как всегда, провели мы в Крыму. Время летело быстро. Я учил английский и душой был уже в Оксфорде.
В конце этого, 1909-го, года впервые встретил я Распутина.
Мы вернулись в Петербург. Рождество я собирался провести с родителями перед тем, как уехать в Оксфорд. В то время я давно уже водил дружбу с семейством Г., вернее, с младшей дочерью, страстной поклонницей «старца». Девица была слишком чиста и наивна и не могла еще понимать всей его низости. Это человек, уверяла она, редкой силы духа, он послан очищать и целить наши души, направлять наши мысли и действия. Я с сомненьем выслушивал ее дифирамбы. Ничего еще толком о нем не зная, я уж тогда предчувствовал надувательство. Тем не менее восторги барышни Г. разожгли мое любопытство. Я стал расспрашивать ее о боготворимом ею субъекте. По ее словам, он посланник неба и новый апостол. Слабости человеческие не имеют силы над ним. Грех ему неведом. Жизнь его – пост и молитва. И мне захотелось познакомиться с человеком столь замечательным. Вскоре я отправился на вечер к семейству Г., чтобы увидеть наконец знаменитого «старца».
Г. жили на Зимнем канале. Когда вошел я в гостиную, мать и дочь сидели у чайного стола с торжественными лицами, словно в ожиданье прибытия чудотворной иконы. Вскоре открылась дверь из прихожей, и в залу мелкими шажками вошел Распутин. Он приблизился ко мне и сказал: «Здравствуй, голубчик». И потянулся, будто бы облобызать. Я невольно отпрянул. Распутин злобно улыбнулся и подплыл к барышне Г., потом к матери, не чинясь прижал их к груди и расцеловал с видом отца и благодетеля. С первого взгляда что-то мне не понравилось в нем, даже и оттолкнуло. Он был среднего роста, худ, мускулист. Руки длинны чрезмерно. На лбу, у самых волос, кстати всклокоченных, шрам – след, как я выяснил позже, его сибирских разбоев. Лет ему казалось около сорока. На нем были кафтан, шаровары и высокие сапоги. Вид он имел простого крестьянина. Грубое лицо с нечесаной бородой, толстый нос, бегающие водянисто-серые глазки, нависшие брови. Манеры его поражали. Он изображал непринужденность, но чувствовалось, что втайне стесняется, даже трусит. И притом пристально следит за собеседником.
Распутин посидел недолго, вскочил и опять мелким шажком засеменил по гостиной, бормоча что-то бессвязное. Говорил он глухо и гугниво.
За чаем мы молчали, не сводя с Распутина глаз. Мадемуазель Г. смотрела восторженно, я – с любопытством.
Потом он подсел ко мне и глянул на меня испытующе. Меж нами завязалась беседа. Частил он скороговоркой, как пророк, озаренный свыше. Что ни слово, то цитата из Евангелия, но смысл Распутин перевирал, и оттого становилось совсем непонятно.
Пока говорил он, я внимательно его рассматривал. Было действительно что-то особенное в его простецком облике. На святого старец не походил. Лицо лукаво и похотливо, как у сатира. Более всего поразили меня глазки: выраженье их жутко, а сами они так близко к переносице и глубоко посажены, что издали их и не видно. Иногда и вблизи непонятно было, открыты они или закрыты, и если открыты, то впечатление, что не глядят они, а колят иглами. Взгляд был и пронизывающ, и тяжел одновременно. Слащавая улыбка не лучше. Сквозь личину чистоты проступала грязь. Он казался хитрым, злым, сладострастным. Мать и дочь Г. пожирали его глазами и ловили каждое слово.
Потом Распутин встал, глянул на нас притворно-кротко и сказал мне, кивнув на девицу: «Вот тебе верный друг! Слушайся ее, она будет твоей духовной женой. Голубушка тебя хвалила. Вы, как я погляжу, оба молодцы. Друг друга достойны. Ну, а ты, мой милый, далеко пойдешь, ой, далеко».
И он ушел. Уходя в свой черед, я чувствовал, что странный субъект этот произвел на меня неизгладимое впечатленье.
Днями позже я снова побывал у м-ль Г. Она сказала, что я понравился Распутину и он желает увидеться снова.
Вскоре я уехал в Англию. Новая жизнь ожидала меня.
После тяжкого переезда я остановился на ночь в Лондоне. Управляющий «Карлтона», не забывший куриную корриду, глянул на меня хмуро. А наутро я уже оказался в Оксфорде. Первый, кого я в колледже встретил, был Эрик Гамильтон. Он проводил меня до моей комнаты и сказал, что зайдет за мной, чтобы идти вместе обедать в столовую, где соберутся мои товарищи. Перед обедом лакей принес студенческую форму: черную блузу и квадратную шапочку с кисточкой сбоку. Форма мне понравилась, обед – нет. Однако было мне не до яств. Заботило другое. Я приступил к обустройству. Боковую комнатку я превратил в спальню. В углу повесил иконы, над кроватью – лампадку. Словом, как дома. Большая комната будет гостиной. На полках расставил книги, на столах – безделушки и фотографии. Взял на пользование фортепьяно, сходил накупил цветов. Холодные безликие комнаты стали милы и уютны. К вечеру гостиная была полна студентов. Пили, пели, болтали до утра. В считанные дни я со всеми перезнакомился. К наукам меня не тянуло. Хотелось узнать людей иной культуры, их характеры, нравы, обычаи. Оксфорд был лучшим для этого местом, потому что молодежь съезжалась сюда отовсюду. Мне казалось, что я совершаю кругосветное путешествие. Спорт мне тоже нравился, но не грубый: любил я псовую охоту, поло и плаванье.
Студенты, жившие в колледже, обязаны были возвращаться не позже полуночи. Следили за этим строго. Кто нарушал правило трижды за семестр, бывал исключен. В этом случае устраивались его похороны. Всем колледжем провожали его на вокзал под звуки похоронного марша. Во спасенье нарушителей я придумал связать из простыней веревку и спускать ее с крыши до земли. Опоздавший стучал мне в окно, я лез на крышу и скидывал ему веревку. Однажды ночью ко мне в окно постучали. Я бросился на крышу, скинул веревку и поднял… полицейского! Не вмешайся архиепископ Лондонский, выгнали б и меня из колледжа.
Чуть не выгнали еще раз – за опоздание мое собственное. В тот вечер, поужинав в ресторане, возвращались мы с товарищем на автомобиле из Лондона. Неслись что было мочи, ибо едва успевали в Оксфорд к сроку. Я особенно хотел успеть: на моем счету уже было два опозданья. Третье означало неизбежное исключение.
Автомобиль вел мой товарищ. Ехали вдоль железной дороги. В тумане товарищ наехал на ограду и пробил ее. От сильнейшего удара я вылетел на рельсы, потеряв сознанье. А очнувшись, увидел свет, приближавшийся с невероятной быстротой. Я еще не вполне пришел в себя, однако инстинктивно откатился с рельсов. Лондонский скорый пронесся, как смерч, воздушной волной отбросило меня на насыпь. Я встал цел и невредим. А вот товарищ мой, хоть и жив был, оказался в плачевном состоянии, с переломанными руками и ногами. Что при этом осталось от машины, и говорить нечего. Из будки путевого сторожа я вызвал по телефону карету скорой помощи, отвез товарища в оксфордскую больницу и вернулся в колледж с опозданьем на два часа. Ввиду извиняющих обстоятельств меня не выгнали.
С утра после ненавистного холодного душа и плотного завтрака – единственно съедобной еды – до обеда я сидел на занятиях, от полудня до священного пятичасового чая – спорт, потом расходились работать по комнатам. Вечерами собирались у меня болтать и музицировать за стаканчиком виски.
Так, здорово и весело провел я в Оксфорде первый год. Однако чудовищно страдал от холода. В спальне – никакого обогрева и стужа, почти как на улице. Вода в тазике для умывания замерзала, по утрам казалось, что бреду я в ледяном болоте.
На следующий год я воспользовался правом второкурсников жить в городе и снял простой неказистый домишко, однако очень быстро преобразил его. Двое приятелей, Жак де Бестеги и Луиджи Франкетти, поселились у меня. Фран-кетти прекрасно играл на фортепьяно. Мы с упоеньем слушали его ночи напролет. Из России привез я повара и автомобиль. Всей моей обслуги, помимо русского кашевара, – французский шофер и англичане: безупречный камердинер Артур Кипинг да муж с женой – жена ходила в экономках, муж занимался тремя моими лошадьми. Купил я скакуна для охоты и два пони для поло. Завел еще бульдога и красно-желто-синего попугая-самку. Попугаиху звали Мэри. Бульдога – Панч. Как все бульдоги, был он большой оригинал. Я заметил, что рисунок шашечкой, на мебели, на вещах ли, бесил его. Однажды, когда был я на примерке у своего портного Дэвиса, вошел в ателье пожилой элегантный джентльмен в клетчатом костюме. Не успел я и глазом моргнуть, как Панч бросился на него и оторвал ему брючину. В другой раз я привел знакомую даму к скорняку, и Панч напал на посетительницу с собольей муфтой, обмотанной шарфом в черно-белую клеточку. Он мгновенно выхватил муфту и помчался с добычей по Бонд-стрит. Вся мастерская, и я в том числе, кинулась в погоню. С трудом догнали мы его и отняли муфту и шарф. Они оказались почти целы. На каникулы я увез Панча в Россию, забыв, что по неумолимым английским законам ввоз собак в Англию без шестимесячного карантина запрещен. О карантине я и думать не желал и решил схитрить. Осенью проездом в Париже по дороге в Оксфорд я зашел к одной знакомой старой русской куртизанке, доживавшей свой век во Франции. Я попросил ее проводить меня в Лондон, переодевшись няней, с Панчем в пеленках и чепчике. Милая старушка охотно согласилась. Показалось ей страшновато, но весело. Наутро мы уехали, накормив «младенца» снотворным, чтобы угомонить его на время пути. Хитрость удалась. Никто ничего не заметил.
Летом дома случилось мне присутствовать на церемонии незабываемой. Речь шла о прославлении мощей блаженного Иосафа. Состоялось оно в тот год в Успенском соборе в Кремле. Великая княгиня Елизавета Федоровна просила меня сопровождать ее. Места, нам отведенные, позволяли видеть все отчетливо. Огромная толпа заполонила собор. Раку с мощами установили на хорах и повлекли к ней и под руки, и в носилках больных, желавших приложиться к святыне. На бесноватых было страшно смотреть. Чем ближе подходили они к ковчегу, тем ужасней кричали и корчились. Порой и несколько человек еле могли удержать их. Кричавшие заглушали песнопение, точно сам сатана хулил Господа их устами. Но, как только силою заставляли их коснуться мощей, они тотчас успокаивались. Некоторые становились совершенно нормальными. Я своими глазами видел случаи чудесного исцеленья.
14 сентября того же 1911 года в Киеве был убит премьер-министр Столыпин, великий государственный муж, преданный отечеству и царю. Яростный враг Распутина, он постоянно боролся с ним, вызывая к себе неприязнь царицы, для которой враг «старца» был врагом царю.
Я уж рассказывал в одной из глав о первом неудачном покушении на Столыпина в 1906 году. Меры, которые он принял с тех пор, улучшили и упорядочили многое. Он подготавливал закон о развитии крестьянской собственности и уничтожении общины, когда был убит револьверным выстрелом на театральном представлении в присутствии императора. Он рухнул на пол, смертельно раненный, но, собрав последние силы, приподнялся, протянул руку в сторону императорской ложи и благословил государя. Убийцей Столыпина был некто Богров, еврей, революционер и, как ни дико это звучит, агент 2-го отделения, да к тому ж близкий друг Распутина. Дело замяли в два счета, словно боялись каких-то разоблачений.
Смерть Столыпина была праздником всех врагов России и династии. Теперь уж злодеяньям не помешает никто. В разговорах со мной Дмитрий возмущался государевыми безразличием и полным непониманием важности положенья. Государыня как-то сказала ему: «Кто обижает нашего друга, обижает Господа, стало быть, нет ему Божьего благословения. Молитвы старца идут прямо на небо. Только им внемля, простит Господь».
В конце каникул я пожил недолго в Париже, где встретился с Жаком Бестеги. Последние вольные деньки веселились мы на славу.
О выпускных балах-маскарадах в парижской Высшей художественной школе знал я только понаслышке. Рассказы разожгли мое любопытство. Очередной выпускной вечер близился. Мы решили сходить. Вопрос с костюмами решился просто. В тот год обязателен был доисторический образ. Хватит одной леопардовой шкуры. И Бестеги, человек прижимистый, купил себе поддельного леопарда. В довершенье нахлобучил белокурый парик с двумя косицами и стал похож скорей на Валькирию, нежели на пещерного дикаря. Что до меня, я одолжил у Дягилева костюм Нижинского из балета «Дафнис и Хлоя»: настоящую леопардовую шкуру и большую соломенную шляпу аркадского пастуха, завязанную тесьмой вкруг шеи и спадавшую на спину.
Бал разочаровал меня. В жизни не видел я зрелища более мерзкого. Полуголая толпа колыхалась в духоте и вони телесных испарений. Нагота молодости и красоты чиста, уродства и старости – непристойна. А эти ряженые были пьяны и безобразны, распущены, иные даже, потеряв всякий стыд, совокуплялись на глазах у публики. В ужасе мы бежали с бала. Леопардовые шкуры с нас сорвали. Всей одежды осталось – на Жаке белокурый парик, на мне – аркадская шляпа.
В те же дни познакомился я с известной куртизанкой Эмильеной д'Алансон, равно красивой и умной, к тому ж острой на язык насмешницей. В ее особняке на авеню Виктора Гюго я стал завсегдатаем. В саду у нее была китайская беседка с изящнейшим декором и меблировкой. Рассеянный свет добавлял неги. Здесь Эмильена проводила почти все время, читая, куря опиум или сочиняя премилые стишки, которые охотно мне декламировала. Она умела окружить себя интересными людьми, умела принять, держась превосходно, как почти все тогдашние дамы полусвета. Их уму и манерам поучились бы нынешние великосветские львицы!
Приезжал я домой не только на каникулы. Порой меня вызывали депешей к матери, которая часто прихварывала. Однажды, когда были они с отцом в Берлине, с ней случился сильнейший нервный припадок. Отец, зная, что я один лишь могу успокоить ее, телеграфировал мне в Оксфорд, и я примчался.
Стояла адская жара. Матушка лежала в кровати под шубами в комнате с закрытыми окнами и есть наотрез отказывалась. Ее мучили дикие боли. Кричала она на всю гостиницу.
Мы знали, что болезнь ее чисто нервная, поэтому вызвали психиатра, светило среди берлинских докторов. Как только прибыл он, я провел его к матушке и, оставив их с глазу на глаз, вышел.
Вдруг из-за двери донесся смех. Так давно я не слышал, чтобы матушка смеялась, что на миг остолбенел. Потом приоткрыл дверь: ну да, смеется, открыто и весело. «Светило» сидело на стуле явно смущенное смехом пациентки.
– Умоляю, уведи его! – сказала мне она, заметив меня в дверях. – Не могу больше! Ну и умора!
Я проводил обратно оторопевшего доктора. Когда я вернулся к матушке, она и рта не дала мне раскрыть.
– Твоего врача самого лечить надо, – объявила она. – Он посмотрел на часы у меня над кроватью, и знаешь, что сказал? «Странно, – говорит, – вы заметили, что ваши часы остановились в тот же час, когда умер Фридрих Великий?»
Таким образом, визит психиатра все же пользу принес. Не мытьем, так катаньем.
И я покинул Берлин, оставив матушку уже в добром здравии. Загадочная история имела, однако, место, пока жил я в гостинице. Каждый вечер, возвратясь в номер, в спальне на подушке находил я красную розу. Без ключа войти никто не мог. Разве что горничная влюбилась в меня.
По возвращении в Англию получил я приглашение на костюмированный бал в Альберт-Холл. Времени имелось довольно, и, успев съездить в Россию на каникулы, я заказал в Петербурге русский костюм из золотой с красными цветами парчи XVI века. Вышло великолепно. Кафтан и шапка расшиты были брильянтами, оторочены соболями. Костюм произвел фурор. В тот вечер со мной перезнакомился весь Лондон, а назавтра фотографию мою напечатали все лондонские газеты. На балу я познакомился с молодым шотландцем Джеком Гордоном. Учился он также в Оксфорде, но в другом колледже. Он был очень хорош собой и смахивал на индусского принца. В высшем лондонском обществе его уже приняли. Обоих нас манила великосветская жизнь, и наняли мы на Керзон-стрит, 4, две сообщающиеся меж собой квартиры. Отделку с меблировкой заказал я двум мисс Фрит, ветхим, как мир, и приветливым старым барышням, хозяйкам мебельного магазина на Фулхем-Роуд. В широких юбках и кружевных чепчиках они, казалось, сошли со страниц диккенсовских романов. Все шло прекрасно, пока не заказал я им черный напольный ковер. Они, видно, приняли меня за дьявола. С тех пор, стоило мне войти в магазин, барышни прятались за ширму, и видел я, как над ней трепетали две кружевные макушки. На черный мой ковер пошла мода. Он даже развел супругов. Жена настелила его, а муж решил, что мрачно. «Ковер или я», – сказал он. И напрасно. Жена выбрала ковер.
Однажды мне телефонировала некая лондонская знаменитость, прося помочь ей на обеде, который давала она в «Ритце». Я согласился и расстарался вовсю, помогая принять гостей – цвет Лондона. Тонкие яства, лучшие вина, приятная беседа – успех, словом, полный. Но каково же было мое изумленье, когда на другой день получил я астрономический счет!
В те дни в Лондоне находился Дягилев с балетной труппой. Карсавиной, Павловой, Нижинскому рукоплескали в Ковент-Гардене. Многих артистов я знал лично, а с Анной Павловой и дружил. Я встречался с ней ранее в Петербурге, но тогда мал был еще оценить ее. В Лондоне я увидел ее в «Лебедином озере» и был потрясен. Я забыл Оксфорд, учебу, друзей. День и ночь думал я о бесплотном существе, волновавшем зал, зачарованный белыми перьями и кровавым сверкавшим сердцем рубина. Анна Павлова была в моих глазах не только великой балериной и красавицей, а еще и небесной посланницей! Жила она в лондонском пригороде, в красивом доме Айви-Хаус, куда хаживал я часто. Дружба была для нее священна. Из всех человеческих чувств она почитала ее благороднейшим. И доказала мне это за годы наших с ней частых встреч. Она понимала меня. «У тебя в одном глазу Бог, в другом – черт», – говорила она мне.
Оксфордские студенты явились к ней с просьбой выступить в университетском театре. Павлова собиралась вскоре в турне и не имела ни одного свободного вечера. Потому поначалу отказала, но, узнав, что оксфордцы – мои друзья, обещала, к ужасу своего импресарио, что-нибудь придумать. В назначенный день она приехала прямо ко мне со всей труппой. До спектакля ей хотелось отдохнуть, и я отвел ее к себе в спальню, а артистов вывел на прогулку по Оксфорду.
Когда вернулись мы, перед домом стоял автомобиль: приехали знакомые, чью дочь досужие языки прочили мне в невесты. Дочь и родители со смущенными лицами выходили обратно: войдя, они не нашли меня в гостиной, поднялись наверх и, заглянув в спальню, увидели на моей постели спящую Анну Павлову.
Вечером в оксфордском театре Павлову вызывали бессчетное количество раз.
В те дни на меня нашла странная хворь: казалось, заболел я глазами. В театре, в гостиной, на улице вдруг виделось мне все как в тумане. Туман повторялся, и я пошел к окулисту. Он осмотрел меня и заверил, что глаза у меня в порядке. Я успокоился, пока однажды туман этот не предстал мне совсем иным, грозным предзнаменованием.
Завели мы обычай раз в неделю в день охоты собираться у меня прежде на завтрак. Однажды на таком вот завтраке все тем же туманом в глазах у меня окутало товарища напротив. Двумя-тремя часами позже, перемахивая через препятствие, товарищ слетел с лошади и несколько дней находился между жизнью и смертью.
Вскоре друг родителей, будучи проездом в Оксфорде, зашел ко мне на обед. Сидя с ним за столом, я снова увидел в туманном облаке лицо его. Потом в письме к матушке я рассказал об этом и добавил, что теперь опасаюсь за жизнь их друга. Довольно быстро получил я от матушки вести: она сообщила мне о его смерти.
Эту историю я рассказал другому окулисту, встреченному в Лондоне в одном знакомом доме. Окулист отвечал, что не удивлен. Это, по его словам, случай так называемого двойного зренья. Подобное он наблюдал уже, в частности, в Шотландии.
Целый год потом я жил в страхе, что увижу в этом облаке дорогого мне человека. К счастью, сколь внезапно явилась эта глазная «хворь», столь внезапно исчезла.
Лондонское общество было в ту пору разделено на несколько кланов. Я посещал самый необывательский, где встречал художников и артистов. Манера обращенья была в нем довольно свободна. Из наиболее примечательных личностей круга – герцогиня Рэтлендская. Имела она сына и трех дочерей. С дочерьми я был очень дружен, особенно с Марджери и Дайаной. Одна – брюнетка, другая – блондинка, обе красавицы, умницы и большие выдумщицы. Одна лучше другой. Мне нравились обе.
Леди Райпон, знаменитая красотка времен царствования Эдуарда VII, была, несмотря на бремя лет, хороша вне возраста, как настоящая англичанка. Умная и остроумная, она блестяще могла поддержать беседу, предмет которой не знала совершенно. Было в ней и лукавство, но его она скрывала, держась ангелом. В роскошном своем именье Кумб-Корт под Лондоном она часто принимала и каждый прием умудрялась сделать особым, но таким именно, каким быть ему надлежало. Особы королевской фамилии встречались строжайшим этикетом; государственные мужи и ученые – достойно и корректно; артисты – без фамильярности утонченно. Лорд Райпон, любя скачки, светской жизни не любил и на жениных вечерах показывался мельком и редко. Появится голова его где-нибудь над ширмой и тотчас скроется. Дочь их, леди Джульетта Дафф, была в мать – хороша и всеми ценима.