– Чтой-то ты прячешься? – спросил Распутин.
– Так ведь уговор был, что никто не должен узнать.
– И то правда. Так я и словом никому не обмолвился. Даже тайных отпустил. Ну, лады, зараз оденусь.
Я вошел за ним в спальню, освещенную одной лампадкою у икон. Распутин зажег свечу. Кровать, как я заметил, была разостлана.
Верно, ожидая меня, он прилег. У кровати на сундуке лежали шуба и бобровая шапка. Рядом валенки с галошами.
Распутин надел шелковую рубашку, расшитую васильками. Опоясался малиновым шнурком. Черные бархатные шаровары и сапоги были с иголочки. Волосы прилизаны, борода расчесана с необычайным тщаньем. Когда он приблизился, от него пахнуло дешевым мылом. Видно было – к нашему вечеру он старался, прихорашивался.
– Ну что, Григорий Ефимыч, нам пора. За полночь уже.
– А цыгане? К цыганам поедем?
– Не знаю, может быть, – отвечал я.
– У тебя никого нынче? – спросил он с некоторой тревогой.
Я успокоил его, обещав, что неприятных людей он не увидит, а матушка в Крыму.
– Не люблю я твою матушку. Она меня, знаю, не терпит.
Ну, ясно, Лизаветина подружка. Обе клевещут на меня и козни строят. Царица сама мне сказала, что они врагини мои заклятые. Слышь, нынче вечером Протопопов у меня был, никуда, грит, не ходи. Убьют, грит, тебя. Грит, враги худое затеяли… Дудки! Не родились еще убивцы мои… Ладно, хватит балакать… Идем, что ль…
Я взял с сундука шубу и помог ему надеть ее.
Невыразимая жалость к этому человеку вдруг охватила меня. Цель не оправдывала средства столь низменные. Я почувствовал презрение к самому себе. Как мог я пойти на подобную гнусность? Как решился?
С ужасом посмотрел я на жертву. «Старец» был доверчив и спокоен. Где ж его хваленое ясновидение? И что толку прорицать и читать в чужих мыслях, если ловушки самому себе разглядеть не умеешь? Словно сама судьба ослепила его… чтобы свершилось правосудие…
И вдруг предстала предо мной жизнь Распутина во всей ее мерзости. И сомнений моих, и угрызений как не бывало. Вернулась твердая решимость довершить начатое.
Мы вышли на темную лестницу. Распутин закрыл дверь.
Снова послышался скрип засова. Мы очутились в кромешной тьме.
Пальцы его судорожно вцепились мне в руку.
– Так надежней идтить, – шепнул «старец», увлекая меня вниз по ступенькам.
Пальцы его больно сжимали мне кисть. Хотелось закричать и вырваться. В голове у меня помутилось. Не помню, что он сказал, что я ответил. Хотелось в тот миг одного: выйти скорей на волю, увидеть свет, не чувствовать больше этой страшной руки в своей.
На улице паника моя прошла. Я вновь обрел хладнокровие.
Мы сели в автомобиль и поехали.
Я оглянулся проверить, нет ли филеров. Никою. Всюду пусто.
Кружным путем добрались мы до Мойки и въехали во двор, подкатив к тому же крыльцу.
Войдя в дом, услыхал я голоса друзей и веселые куплеты. Крутили американскую пластинку. Распутин насторожился.
– Что это? – спросил он. – Праздник у вас, что ль, какой?
– Да нет, у жены гости, скоро уйдут. Пойдемте пока в столовую, выпьем чаю.
Спустились. Не успев войти, Распутин скинул шубу и с любопытством стал озираться. Особенно привлек его поставец с ящичками. «Старец» забавлялся как дитя, открывал и закрывал дверцы, рассматривал внутри и снаружи.
И последний раз попытался я уговорить его уехать из Петербурга. Отказ его решил его судьбу. Я предложил ему мина и чая. Увы, не захотел он ни того, ни другого. «Неужели почуял что-нибудь?» – подумал я. Как бы там ни было, живым ему отсюда не выйти.
Мы сели за стол и заговорили.
Обсудили общих знакомых, не забыли и Вырубову. Вспоминали, разумеется, Царское Село.
– А зачем, Григорий Ефимыч, – спросил и, – приезжал к вам Протопопов? Заговор подозревает?
– Ох, да, голубчик. Говорит, речь моя простая многим покоя не дает. Не по вкусу вельможам, что суконное рыло в калашный ряд лезет. Завидки их берут, вот и злятся, и пужают меня… А пущай их пужают, мне не страшно. Ничего они мне не могут. Я заговоренный. Меня уж скоко раз убить затевали, да Господь не давал. Кто на меня руку поднимет, тому самому не сдобровать.
Слова «старца» гулко-жутко звучали там, где ему предстояло принять смерть. Но я уж был спокоен. Он говорил, а я одно думал: заставить его выпить вина и съесть пирожные.
Наконец, переговорив свои любимые разговоры, Распутин попросил чаю. Я скорей налил ему чашку и придвинул печенье. Почему печенье, неотравленное?..
Только после того я предложил ему эклеры с цианистым калием. Он сперва отказался.
– Не хочу, – сказал он, – больно сладкие.
Однако взял один, потом еще один… Я смотрел с ужасом. Яд должен был подействовать тут же, но, к изумлению моему, Распутин продолжал разговаривать, как ни в чем не бывало.
Тогда я предложил ему наших домашних крымских вин. И опять Распутин отказался. Время шло. Я стал нервничать. Несмотря на отказ, я налил нам вина. Но, как только что с печеньем, так же бессознательно взял я неотравленные бокалы. Распутин передумал и бокал принял. Выпил он с удовольствием, облизнул губы и спросил, много ль у нас такого вина. Очень удивился, узнав, что бутылок полные погреба.
– Плесни-ка мадерцы, – сказал он. Я хотел было дать ему другой бокал, с ядом, но он остановил:
– Да в тот же лей.
– Это нельзя, Григорий Ефимыч, – возразил я. – Вина смешивать не положено.
– Мало что не положено. Лей, говорю…
Пришлось уступить.
Все ж я, словно нечаянно, уронил бокал и налил ему мадеры в отравленный. Распутин более не спорил.
Я стоял возле него и следил за каждым его движением, ожидая, что он вот-вот рухнет…
Но он пил, чмокал, смаковал вино, как настоящие знатоки. Ничто не изменилось в лице его. Временами он подносил руку к горлу, точно в глотке у него спазма. Вдруг он встал и сделал несколько шагов. На мой вопрос, что с ним, он ответил:
– А ничего. В горле щекотка.