Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Невинная кровь

Год написания книги
1980
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Моя старая нянька – вот обуза. И отец тоже. Не убивать же их за это.

– И что ты решила?

– Выйти за тебя, разумеется. Ты же свободен, правда? Или припрятал где-нибудь свою женушку, а я о ней просто не слышала?

– Жены у меня нет. Но, милая, дорогая, ты ведь говоришь несерьезно? Разве ты хочешь этого?

– Откуда мне знать, чего я хочу. Я уверена только в том, чего не хочу. И все-таки лучше бы нам пожениться.

Это была зауряднейшая, примитивнейшая ложь, а Морис пал ее наивной жертвой. Понятно, его сжигала первая и единственная любовь, которая, как известно, никому еще не помогала ясно думать. Поэты не зря называют страсть безумием. Уж его-то чувство явно было нездоровым, ибо умудрилось нарушить все: мыслительные процессы, отношение к реальности, даже аппетит, пищеварение и сон оказались расстроены. Неудивительно, что Пэлфри и не заметил, с какой головокружительной быстротой эта девушка выбрала его среди многих во время памятных выходных в Перудже, какой короткий срок пролетел между первым оценивающим взглядом через стол и разделенной на двоих постелью.

Одно верно: Хелена действительно знала только то, чего не хотела. Ее желания выглядели скромно и безобидно, а вот нежелания пугали мощной направленной страстью. Изумительно, как скоро молодые нашли тот дом на Кальдекот-Террас. Все остальные районы Лондона, казалось, вообще не подходили ей. Хампстед? Чересчур модно. Мейфэр? Слишком дорого. Бейсуотер – вульгарно, Белгрейвия – невыносимо чисто. Выбор ограничивало и ее категорическое нежелание даже думать о закладной. Сколько бы муж ни говорил ей о преимуществах и сниженных налогах, все напрасно. В девятнадцатом столетии граф однажды заложил Пеннингтон, на беду своих наследников. Нет уж, закладная – это слишком по-мещански. В конце концов молодые отыскали в районе Пимлико Кальдекот-Террас, и здесь возлюбленная подарила Пэлфри, хотя и походя, ненароком, четыре счастливейших года в его жизни. Ее и Орландо гибель научила Мориса всему, что он знал о страданиях. К счастью (как он думал теперь), преждевременное открытие не омрачило первые месяцы чистого горя. Ведь только через два года после женитьбы на Хильде, когда супруги обратились к врачам, чтобы выяснить причину своей бездетности, мистеру Пэлфри сообщили ужасную правду: он и жена не могут завести ребенка. Итак, все это время несчастный тосковал по женщине, которой никогда не существовало, и по сыну, которому не был отцом. Ну что ж, долг оплачен, причем с лихвой.

Правду сказать, кончина Орландо принесла страдальцу больше душевных мук, чем гибель самой Хелены. Наверное, их супружеское счастье всегда казалось ему незаслуженным, несбыточным, ускользающим, словно мечта, которую Морис почти не надеялся удержать. Некая часть его разума приняла потерю как неизбежность. Если вдуматься, смерть не могла разлучить их больше, чем это делала жизнь. Но мальчик – вот чей уход Пэлфри оплакивал со всей силой первозданной печали, которую не облечь в слова. Прекрасное, умное, счастливое дитя, его родное дитя – как оно могло умереть? Безутешный отец чувствовал себя частью вселенского братства скорби. Нет, он никогда не возлагал на мальчика необычайных надежд, не раздувал своих родительских амбиций. Только бы длилась эта красота, эта полная любви доброта, эта своеобразная, чуть неправильная грация – вот и все, чего Морис невольно просил у судьбы.

Именно из-за смерти Орландо Пэлфри женился на Хильде. Друзья считали их брак загадкой, которая, однако, решалась очень просто. Хильда единственная из окружения Мориса плакала по ушедшему мальчику. На следующий день после погребения (поместив останки жены и сына в семейной гробнице, он окончательно понял, что расстался с ними навек) девушка вошла в кабинет Пэлфри с утренними письмами. Мужчина до сих пор помнил, как она выглядела в тот день: белая блуза, точно у школьницы, тщательно выглаженная юбка – перед его глазами так и стоял отпечаток утюга на передней складке. Хильда замерла у порога, глядя на Мориса, и вдруг промолвила:

– Ваш мальчик… Ваш маленький…

Лицо ее напряглось, потом исказилось от горя, и по щекам покатились две слезы.

Хильда не часто видела Орландо с няней, когда та ненадолго приносила его в рабочий кабинет, и все же искренне плакала. Сослуживцы выражали соболезнования, отводя взгляды от страданий, которых не могли смягчить. Смерть – событие неблагопристойное. Сочувствие коллег носило привкус настороженности, как если бы Пэлфри страдал не очень приятной болезнью. А эта девушка почтила память Орландо невольными слезами.

И это стало началом. Затем было первое приглашение на обед, и походы в театр, и странное ухаживание, которое лишь усилило взаимное недопонимание между ними. Морис убедил себя, что Хильда поддается обучению, что у нее добрый и незамысловатый нрав, способный удовлетворить его собственные сложные запросы, и что за ласковым, покорным лицом скрывается разум, только и ждущий нежной заботы, чтобы расцвести. Кроме того, новая избранница разительно отличалась от Хелены. Впервые Пэлфри узнал, как лестно принимать, а не давать, быть любимым, а не любить самому. И вот, с неприличной, по мнению друзей, быстротой, пара очутилась в загсе. Бедняжка Хильда мечтала о белоснежном церковном обряде. Скромный обмен контрактами не соответствовал и представлениям ее родителей об истинном браке. Невеста перенесла унижение со стойкостью мученицы. Казалось, больше всего ее ранили подозрительные взгляды работницы загса, возомнившей, что молодая просто-напросто беременна.

Внезапно Морисом овладело беспокойство. Он подошел к высокому окну и посмотрел на площадь. Дождик уже прекратился, успев потрепать кроны платанов и усеять мягкую траву мокрыми листьями. Лето тихо ускользало прочь, словно могло понимать, что творится у зрителя на душе. Пэлфри всегда недолюбливал затишья между академическими годами: останки прошлого учебного периода едва-едва были убраны прочь, а следующий уже нависал над ним грозной тенью. Морис уже не помнил, когда восторг ученого заместило добросовестное исполнение долга, на смену которому в конце концов пришла заурядная скука. В последнее время он с тревогой замечал, что приближение нового учебного года вызывает в сердце даже не уныние, а нечто вроде досады и дурных предчувствий. Пэлфри уже не видел в студентах личностей, общался с ними лишь на уровне преподаватель – обучаемые, но и тогда между ними не возникало доверия. Стороны будто нечаянно поменялись ролями. Молодежь в неизменной своей униформе – джинсах и свитерах, громадных неуклюжих ботинках, в расстегнутых у ворота рубашках и грубых хлопчатобумажных куртках – следила за ним с дотошностью инквизиторов, ожидающих ошибки еретика. Впрочем, нынешнее поколение студентов ничем не отличалось от прошлых: испорченные, не слишком умные, даже не очень образованные, если под образованием понимать способность изящно и правильно писать на собственном языке и ясно мыслить, они едва скрывали гнев людей, захвативших для себя довольно привилегий для того, чтобы осознать, как мало благ им, в сущности, достанется в жизни, и не желали учиться, ибо уже твердо решили, чему собираются верить.

Со временем Пэлфри становился все более желчным, придирался к любым мелочам. К примеру, его раздражало, как обучаемые сокращают свои имена. Ну что это за Билл, Берт, Майк, Джефф, Стив? Порой преподавателя так и подмывало спросить: неужто приверженность марксистским идеям несовместима с двусложными прозваниями? А их убогий словарь! На последних семинарах, посвященных правам малолетних граждан, студенты постоянно толковали о каких-то «ребятах». Морис же методично и строго к месту употреблял термины «подростки» или «дети». Группу это бесило. И все-таки, не в силах удержаться, он выговаривал студентам, будто нашкодившим третьеклашкам: «В ваших работах я исправил кое-какие грамматические и орфографические ошибки. Считайте меня буржуазным педантом, однако тому, кто намерен учинить общественный переворот, придется убеждать не только наивных невежд, но и образованных, ученых людей. Для этой цели не помешает выработать собственный стиль вместо жутковатой смеси социологического жаргона и словаря, скорее подходящего троечникам из школы для особо одаренных. Между прочим, прилагательное «непристойный» означает «распутный», «неприличный», «грязный» и вряд ли подходит для описания политики правительства, отказавшегося воплотить в жизнь закон о льготах для неполных семей, какого бы порицания ни заслуживал подобный шаг».

Майк Бил, главный подстрекатель группы, получив свое последнее эссе, пробормотал нечто неразборчивое. Кажется, это были слова «урод недорезанный», хотя непохоже: ругательства Майка неизменно включали в себя что-нибудь связанное с фашистами. Теперь Бил уже окончил второй курс. Если повезет, к новой осени он оставит учебу и получит от местных властей какую-нибудь социальную работу, где, без сомнения, примется вбивать в головы юным бунтарям, что иногда мелкий грабеж с применением насилия – всего лишь ответ бедноты на тиранию капиталистов и стимул для владельцев недвижимости, подыскивающих отговорки, чтобы не платить ренту. Но его место займут другие, и старая академическая машина продолжит скрипеть как ни в чем не бывало. Самое забавное в том, что, в сущности, Морис и Майк придерживались одних и тех же взглядов. Социалист и социолог, Пэлфри чувствовал себя старым воином, давно разуверившимся в идее, за которую борется, однако знать, что идет сражение, и знать свою сторону на поле боя – для него уже было достаточно. И потом, не отступать же после стольких лет!

Он сунул в портфель несколько писем, которые нашел поутру на столе. Одно было от члена парламента, социалиста, желающего заручиться поддержкой на всеобщих выборах в начале октября. Не будет ли Морис так любезен принять участие в партийных теледебатах? Пожалуй, почему бы нет; «ящик» сам по себе освящает личность, попавшую в кадр, дарует известность, а с ней, разумеется, и доверие. Второе письмо содержало очередной призыв подать заявку на кафедру социальной работы в северном отделении университета. Ясно, почему они так носятся с этой кафедрой. В последнее время было много назначений вне поля соцработы. Те, кто возмущался, не понимали одного: главную роль играет качество академической работы и научных исследований, а не предмет, за который взялся кандидат. Учитывая современную борьбу за кафедры, социологам придется предъявить академическую респектабельность вместо того, чтобы гоняться за дешевым и нелепым профессионализмом. Пэлфри все больше раздражала болезненная чувствительность коллег, их неуверенность, вечные жалобы на общество, требующее, чтобы они немедленно исцелили все его недуги, тогда как Морис мечтал излечиться от своего собственного.

Он отложил еще несколько бумаг и запер ящик стола. Вспомнилось, что вечером на ужин зайдут Клегорны. Клегорн был опекуном нового фонда, исследующего причины подросткового бунтарства и способы борьбы с ними, а одна из бывших студенток Мориса как раз подыскивала подобную работу. Вот почему полезно давать ужины почаще: тогда и приглашение «нужного» человека не выглядит явной попыткой к нему подольститься. Закрывая за собой дверь, Пэлфри подумал без особого любопытства, куда это Филиппа могла уйти так рано и не забудет ли вечером украсить цветами стол.

4

Наконец она вернулась на Ливерпуль-стрит и провела остаток дня, гуляя по городу. Дождь почти уже перестал, и только легкая изморось покалывала разгоряченное лицо Филиппы ледяными иголками. Хотя мостовая сверкала, точно после сильного ливня, и в сточных канавах собралось несколько мелких луж, тяжелых и серых, точно створоженное молоко, дом шестьдесят восьмой выглядел так же, как и в любой скучный летний вечер. Со стороны это возвращение не отличалось от прочих. В кухне, как обычно, горел яркий свет, остальные комнаты были погружены в полумрак, не считая огня, что мерцал из коридора сквозь элегантную фрамугу парадной двери.

Кухня располагалась на нижнем этаже, окнами на улицу, столовая же выходила двустворчатыми стеклянными дверями в сад. Всю верхнюю часть дома занимала гостиная. Оттуда тоже можно было спуститься к саду по изящным литым ступенькам. Летними вечерами семья пила кофе во внутреннем дворике, сидя на стульях под смоковницей. Огороженный сад в три десятка футов длиной наполняли ароматы роз. Выкрашенные в белый цвет кадки с геранью кроваво багровели в предзакатные часы и бледнели, когда во дворике зажигались огни.

В кухне свет никогда не выключался, однако Хильда и не думала задергивать занавески. Возможно, ей не приходило в голову, что для внешнего мира она – точно актриса под лучами сценических прожекторов. Филиппа присела на корточки, обхватив перила, и принялась подсматривать за ней. Супруга Мориса уже начала колдовать над ужином. Готовила она с особой торжественностью, словно верховная жрица, исполняющая священный обряд. Устремив в поваренную книгу немигающий, оценивающий взгляд художника, который примеряется к модели, Хильда быстро коснулась ладонью каждого из продуктов, разложенных заранее, словно дары для благословения. Ежедневно она вычищала и тщательно убирала весь дом, но так, будто бы тот не имел к ней никакого отношения. И только здесь, в организованной путанице кухни, она ощущала себя в своей стихии. Отсюда, из-под двойной защиты зарешеченных окон и зубчатой ограды над ними, миссис Пэлфри взирала на мир – и видела лишь обрывочный поток чьих-то спешащих ног. Ее светлые длинные волосы, обычно распущенные по плечам, на сей раз были убраны со лба двумя пластмассовыми гребенками. В неизменном белоснежном фартуке она казалась юной и беззащитной, точно школьница на практическом экзамене или новая кухарка перед первым ответственным ужином. Кстати, служанку Хильда напоминала не потому, что сама готовила, – многие богатейшие дамы от скуки делали то же, это стало модным ремеслом, едва ли не культом. Должно быть, дело в ее вечно смятенных глазах, которые словно ждали – да нет, почти напрашивались на упрек и тем самым придавали сходство с женщиной, зарабатывающей на жизнь прилежным трудом.

Филиппа совсем забыла о званом ужине. Ага, теперь ясно, что будет на первое. Шесть больших, красивых артишоков возлежали посреди стола, ожидая, когда их опустят в кастрюлю. Залитая светом двойной флуоресцентной лампы, кухня выглядела родной и знакомой, словно картинка на стене в детской. Плетеное кресло с потрепанной лоскутной подушкой стояло в одиночестве. Второе так и не потребовалось: ни Морис, ни Филиппа не имели привычки отдыхать на кухне, пока Хильда готовила. На полке теснились помятые книги рецептов в засаленных обложках. Рядом с настенным телефоном висел календарь с крикливой голубой фотографией гавани Бриксхэма[8 - Бриксхэм расположен на юго-западном побережье Великобритании; небольшой живописный городок, раскинувшийся на холмах, окружающих гавань, которая является одним из основных рыболовецких портов и курортных мест.]. Работал переносной черно-белый телевизор: цветной находился в гостиной. Девушка не могла припомнить, чтобы миссис Пэлфри когда-нибудь сидела там. Да и зачем? Ведь это была не ее гостиная. Все в ней напоминало о прежней жене Мориса или соответствовало его личному вкусу.

Филиппа не слышала, чтобы приемный отец хоть раз заговорил о Хелене, однако подозревала, что чувства Хильды или неисцеленные сердечные раны здесь ни при чем. Она давным-давно поняла: Морис не из тех, кто выплескивает эмоции наружу, делится своей внутренней жизнью с другими. Время от времени Филиппа вяло интересовалась личностью Хелены, окруженной из-за ранней смерти печальным очарованием и благородством. Лишь однажды девушке довелось найти ее портрет. Это случилось на распродаже в Оксфорде, устроенной в помощь благотворительной организации «Оксфам». Кто-то из родителей пожертвовал целую стопку старых светских журналов. Они расходились особенно быстро. Люди охотно тратили один или два пенни ради мимолетных радостей ностальгии. Пролистывая глянцевые страницы, покупатели довольно хихикали: «Смотри-ка, Молли и Джон в Хенлей-на-Темзе. Бог мой, неужели мы носили такие юбки?»

Копаясь в журналах на лотке, Филиппа с изумлением наткнулась на лицо Мориса. До боли знакомый, он смущенно и бессмысленно улыбался, как человек, захваченный врасплох вспышкой камеры и не успевший выбрать для себя нужное выражение. Фото сделали на свадьбе. Подпись гласила: «Мистер Морис Пэлфри и леди Хелена Пэлфри беседуют с сэром Джорджем и леди Скотт-Харрис». Но молодые ни с кем не беседовали; они просто глазели в объектив с бокалами шампанского в руках, словно готовились произнести тост в честь краткого мига их новой жизни, увековеченного с помощью эфемерных точек газетной фотографии. Леди Хелена Пэлфри с улыбкой возвышалась над мужем в широкополой шляпе и удивительно короткой юбке. Темные локоны обрамляли уже не юное, костистое, почти страдальческое лицо с густыми бровями.

Филиппа оставила вырезку себе, спрятала в одной из книг и хранила почти год. Иногда она доставала портрет при свете лампы в своей спальне и долго, пристально вглядывалась, силясь разгадать тайну этой женщины, их любви, если та когда-нибудь существовала, их разделенной жизни с Морисом. В конце концов разочаровалась, порвала фото и спустила клочки в унитаз.

И вот теперь с таким же вниманием Филиппа всматривалась через решетки в живую жену приемного отца. Та склонилась над столом и аккуратно разворачивала узкие полоски мясного филе. Похоже, гостей ожидала телятина под винно-грибным соусом. Клегорны непременно похвалят угощение – куда они денутся. Девушка где-то читала, что последняя война окончательно убила сдержанность англичан в отношении пищи. Теперь большинство женщин и порой даже мужчины восхищались блюдами, любопытствовали, обменивались рецептами. Правда, в случае Хильды комплименты становились неумеренными, натянутыми, неискренними чуть ли не до тошноты. Гости будто бы считали своим долгом успокоить, а то и утешить хозяйку, хоть как-то повысить ее самооценку. За все время их брака друзья и знакомые мужа обращались с ней так, словно кухня была ее единственной страстью, первой и последней темой, которая могла ее затронуть. И вот, пожалуй, этим и кончилось.

На улице послышались шаги. Она поднялась и резко вздрогнула: как затекли ноги! Голова закружилась, пришлось ухватиться за длинные шипы ограды, чтобы не упасть. Только сейчас Филиппа вспомнила, что семь часов бродила по улицам, паркам, церквам и лондонской набережной, но ни разу не остановилась перекусить. Превозмогая слабость и боль, она поднялась по ступеням и повернула ключ в замке парадной двери.

Она миновала прихожую с двойными витражными панелями и, очутившись в перламутровой тиши холла, вдохнула знакомый запах лаванды и свежей краски – слабый, еле уловимый, почти что плод воображения. Полированные перила из бледного красного дерева, опираясь на элегантные балюстрады, полукругом уходили кверху и увлекали взгляд к витражам лестничной площадки. Обе панели продолжали тему, заданную еще в холле: справа – женщина в гирлянде из цветов осыпала землю спелыми плодами осени, слева – седой, как сама зима, старец с тяжелым посохом нес вязанку хвороста. В прежние времена неловкий эстетизм и старомодный шарм сих творений заслужили бы одну лишь презрительную ухмылку; Морис и теперь недолюбливал витражи, однако и в страшном сне не расстался бы с ними, зная с точностью до фунта их огромную стоимость. Зато часть холла была обставлена по его личному вкусу и предпочтениям первой жены. Низенькую полку блестящего белого дерева украшали исторические групповые статуэтки из Стаффордшира[9 - Керамисты Стаффордшира славились поливной керамикой в народном стиле и тонкостенным фаянсом, который назывался «трубчатые глины».]: вот бледный, чуть удлиненный Нельсон в начищенных до блеска ботинках умирает на руках у своего адъютанта Харди; вот Веллингтон с фельдмаршальским жезлом взгромоздился на боевого коня по кличке Копенгаген; Виктория и Альберт[10 - Самая большая любовная интрига девятнадцатого столетия – история любви и недолгого брака королевы Виктории и принца Альберта Саксен-Кобургского.] красуются на фоне здания Великой Выставки[11 - По распоряжению принца Альберта доходы от Великой Выставки 1851 года пошли на строительство новых музеев, библиотек, школ и выставочных залов.] со своими белокурыми, ангелоподобными детками; маяк высится над бурным морем из шершавых волн, и Грейс Дарлинг[12 - Дарлинг, Грейс (1815–1842) – дочь смотрителя маяка, вместе с отцом прославившаяся спасением людей с затонувшего судна в 1838 г. После ее смерти Вордсворт написал в ее честь поэму «Грейс Дарлинг».] налегает на весла. Прямо над полкой висели, казалось бы, безо всякой связи со скульптурами, произведения японских художников восемнадцатого века в изогнутых рамках из розового дерева: Нобукацу, Кикугава, Токохуми. Впрочем, они не разрушали главной идеи – сочетания силы с изяществом. И к тому же подобно стаффордширским поделкам, с которых Филиппе уже в ранние годы доверяли смахивать пыль, эти свирепые воины с кривыми мечами, бледные луны среди цветущих кустарников, нежно-розовые женщины с узкими глазами в светло-зеленых кимоно были неотъемлемой частью ее детства. Неужели они знакомы каких-то десять лет? Где же тогда коридоры иные – забытые, но приходящие к ней в ночных кошмарах? Где черные панели, длинные грязные плащи на дверных крючках, пропахшие капустой и рыбой, где сжимающий сердце ужас чуланчика под лестничной клеткой?

Девушка не раздеваясь прошла на кухню. Хильда вынесла из кладовой коробку с яйцами.

– Хорошо, что ты дома, – обронила она, не взглянув на приемную дочь. – На ужин придут Клегорны. Поможешь со столом и цветами, дорогая?

Девушка ничего не ответила. Ее охватило какое-то странное онемение чувств; гнев улетучился, осталась лишь слабость. Может, оно и к лучшему: лишний раз не сорвется, не дрогнет голос. Да, теперь она полностью овладела собой. Филиппа притворила дверь и закрыла ее своим телом, как бы отрезала приемной матери путь к отступлению. Когда, не получив ответа, Хильда удивленно подняла глаза, девушка проговорила:

– Почему вы скрыли, что моя мать – убийца?

Все-таки надо было получше держать себя в руках. Филиппу едва не пробрал нервный хохот, когда женщина в фартуке беззвучно захлопала ртом и широко раскрыла глаза, точно само воплощение ужаса; руки ее раздались в стороны, и яйца, как при замедленной съемке, полетели на пол. Одно, естественно, выпало из упаковки. Из расколотой скорлупы вытек целый желток и застыл крохотным куполом посреди дрожащей клейкой лужицы.

Филиппа невольно шагнула вперед.

– Не наступай! Не наступай! – взвизгнула Хильда.

А сама со стоном схватила тряпку и, опустившись на колени, принялась размазывать желтое пятно по черно-белым плиткам.

– Скоро придут Клегорны, – бормотала она, – а у меня до сих пор не накрыто. Я знала, что ты докопаешься. Я его предупреждала. Кто тебе сказал? Где ты пропадала весь день?

– Для начала я потребовала свидетельство о рождении, на которое уже имею право. Затем наведалась на Банкрофт-Гарденс, сорок один. Хозяев не было; мне все рассказали соседи. Потом я долго гуляла по городу, а теперь вот вернулась домой. Вернее, пришла сюда.

По-прежнему оттирая плитки от грязи, миссис Пэлфри яростно выпалила:

– Не хочу говорить об этом, по крайней мере сейчас! На ужин придут Клегорны. Это важно для твоего отца.

– Не вижу, что здесь такого. Если они от него чего-то хотят, значит, вряд ли станут ругать твою стряпню. А если папаша вздумал нагреть на них руки… Зачем тратить время на людей, расположение которых зависит от того, где вкуснее телятина: у нас или в какой-нибудь забегаловке в Дордони… Послушай, – терпеливо продолжала девушка после паузы, – поговорим обо мне. Почему вы не сказали?

– Разве же можно? Такие ужасы! Они ведь убили ту девочку. Сначала изнасиловали, потом прикончили. Двенадцатилетнюю! Зачем тебе было знать? Разве ты виновата? И думать не хочу! Кошмар, настоящий кошмар! Не обо всем же можно говорить при детях! Это слишком жестоко.

– Жестоко? Я бы все равно узнала!

Хильда вскинулась и чуть ли не прокричала, защищаясь:

– Да, жестоко и неправильно! Сейчас ты вон какая спокойная. Большая выросла. У тебя была собственная жизнь, сложился свой характер. Прошлое тебе уже не навредит. Если б ты взаправду переживала – не говорила бы так. Вижу, вижу, ты взвинчена и злишься, а все-таки боли не чувствуешь. Для тебя это как бы нереально. Ты – посторонний зритель на этом спектакле. Думаешь, я не видела, как ты подсматривала из сада? Вот так и всю жизнь. Тебе же плевать, что она сделала с той малышкой. Великолепную Филиппу это не трогает. И ничто другое – тоже.

Девушка изумленно уставилась на приемную мать, сбитая с толку внезапным приступом ее сообразительности. Потом воскликнула:

– Но я хочу, чтоб меня это трогало! Хочу что-то чувствовать!

«Так и будет, – пролетело у нее в голове. – Я просто не успела поверить. Все мое прошлое – только миф. Надо смириться, привыкнуть к новой точке зрения. Потребуется время. Потом я опять вернусь к придуманной сказке, к тому таинственному отцу, что шагал рядом со мной по лужайке Пеннингтона. Чужакам Дактонам уже не занять его место в моем сердце».

Хильда полоскала тряпку под краном и бормотала сквозь плеск воды:
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10