– О, но она есть, и она серьезная, славный Тауш! Понимаешь, они умеют хорошо и красиво разговаривать – не как другие звери, а как люди, и даже лучше, я бы сказал, потому что не встречал никогда философа, который знал бы так много, или отшельника, который был бы таким набожным. Но вот уже три дня они молчат и просто глядят в пустоту.
– Откуда они, досточтимый Унге Цифэр? – спросил Тауш. – Я таких тварей впервые вижу.
– Они из моих родных краев. Их осталось мало, и очень редко они попадаются кому-то на глаза. Исцели их, прошу! – взмолился хозяин.
– А коли не смогу?
– Коли не сможешь, не страшно, славный Тауш. Завтра ты уедешь со своими братьями, как будто ничего не случилось.
– А если мы уедем прямо этим вечером?
– Ох, как ты можешь так со мной поступать? Я оторван от своего народа, от таких, как я, но мы все – гостеприимные хозяева. Я лишь об одном тебя прошу: не отнимай у меня то, что мне принадлежит, и позволь принять вас, как положено.
– Позволю, мастер Унге Цифэр, но знай: зверей твоих я исцелить не в силах, потому что даже не знаю, больны ли они на самом деле.
– Больны, Тауш, я же тебе говорю.
– Ты можешь говорить, что хочешь, но я-то ничего не чувствую, – возразил Тауш. – Из них ничто не исходит ко мне, от меня ничто в них не проникает; как если бы я стоял подле двух валунов на ходулях. Могу пальцами двигать сколько угодно, но эти создания не исцелятся, потому не могут заболеть, а заболеть не могут, потому что смерть не познали. Смерть же они не познали, потому что не познали жизни. Нету в них жизни, Унге Цифэр. Этих тварей, Унге Цифэр, не существует, и ты об этом прекрасно знаешь.
И, сказав это, Тауш вышел из загона и отправился к Бартоломеусу, который, хорошенько напившись, все еще был в саду за особняком – пожирал плацинды с тыквой. Эх, что сказать, славный мой пилигрим, очень я в те времена любил тыкву…
– Уже ночь, брат, – сказал Тауш. – Ложись спать, а то ведь мы на рассвете отправимся в путь.
Он сказал это громким голосом, чтобы все услышали. Взял Бартоломеуса и повел в их комнаты, а там отвесил брату две пощечины и вылил на голову кувшин воды.
– Очнись, Бартоломеус, – сказал святой. – Мы не будем тут ночевать.
И тогда он поведал брату все, о чем говорил с Унге Цифэром, и как тот смердел, и про хижину возле леса, и про зверей из хлева, одновременно мертвых и живых. И еще кое-что он сказал:
– Бартоломеус, когда я собрался выйти из хлева, этот негодяй Унге Цифэр на миг повернулся ко мне спиной, и у него на затылке я заметил складки кожи, а в них – глаз, который смотрел наружу. Как у владык добра есть свои разведчики, Бартоломеус, так и у владык зла. Нас ждали, нас заманили; они знали, что мы идем по следу Миазматического карнавала, и то, что окопалось на этой ферме, просто хочет нас остановить.
Бартоломеус, вспомнив про бойню в лесу, тотчас же протрезвел, как будто кто-то незримый очистил его кровь от алкоголя, и вместе с Таушем разложили они на кроватях подушки и всякое тряпье, да прикрыли одеялами, как будто легли спать, а сами тайком выбрались из комнаты. Была уже глубокая ночь, и даже луна над фермой светила неохотно, будто милостыню подавала. Они спрятались за густым боскетом в саду и в фальшивом лунном свете стали наблюдать за особняком и окрестностями. Не прошло много времени, и вот что случилось: открылась дверь, и через нее просочились три силуэта; потом из особняка вышел четвертый, пересек сад и направился в лес – туда, где стояла повозка Тауша и Бартоломеуса, в которой лежал безучастный Данко. А трое – судя по походке, одним из них был слуга Пурой, гнусный червяк – тихонько вошли в комнату братьев. Время шло, тишину не нарушал ни один звук, злодеи подкрадывались тихо, как смерть во сне. Со стороны леса приблизился Унге Цифэр, которого теперь лживая луна озаряла целиком – его туго натянутая кожа блестела от пота, и сам он выглядел ожившим пугалом, но при этом нес Данко в руках, а бедный Данко сжимал голову коня, и казалось, что безучастный человек, которого несет Унге Цифэр, весит не больше перышка, а конская голова, которую он прижимает к груди – не больше песчинки. Они вошли в хижину на краю леса, а по другую сторону сада трое слуг во главе с паршивым хромцом Пуроем уже узнала про уловку братьев и принялась разыскивать в особняке хозяина – видимо, чтобы сообщить ему о своей неудаче.
Тауш и Бартоломеус выбрались из укрытия и побежали к хижине. Оказавшись рядом, распахнули дверь – и на них излилась жуткая вонь, а Унге Цифэр оказался прямо на пороге, но один; Данко исчез вместе с гнилой головой коня. Не успел Унге Цифэр ничего сказать, как братья накинулись на него с кулаками и пинками, оттащили за хижину, чтобы никто не увидел. Заткнули рот и принялись колотить, но их кулаки с каждым ударом погружались в плоть, как во что-то мягкое.
– Ты с ними в сговоре, – кричал Тауш, – у вас с той брюхатой и ее дружком один гнилой замысел на всех!
И бил его Тауш, и Бартоломеус следовал примеру брата. Унге Цифэр уже не пытался издать ни звука, как будто то, что сидело в нем, распрощалось с жизнью, но он еще не умер. Тауш это почуял, поэтому перевернул его спиной кверху и раздвинул кудрявые локоны на затылке. Отыскал дыру между складками кожи (изнутри слабо повеяло теплом), сунул в нее пальцы и раздвинул. Оболочка треснула, и Тауш увидел под нею скелет, как будто сделанный из смолы и нутряного жира, горячий и сальный кокон, и, потрогав пальцем зеленовато-желтую кожицу, узрел сотни глаз размером с детский кулачок, которые шевелились и трепетали. Тауш поискал в зарослях сломанную ветку. Ткнул концом в тварь, что лежала у его ног, и из лопнувшего кокона пахнуло блевотиной и дерьмом.
– Быстро вытащи оттуда Данко! – велел Тауш, ковыряя веткой оболочку, и Бартоломеус так и сделал – побежал, выбил дверь, но не нашел Данко в хижине, там была лишь вонь, и в углу – открытый колодец, ведущий в недра земли. Бартоломеус даже заглянуть в него не посмел, но вышел наружу и, обойдя хижину, вернулся к Таушу, который стоял, онемев и не шевелясь, над растерзанным телом Унге Цифэра. Посреди кокона, в самой сердцевине их «хозяина», обнаружился человек – какой-то незнакомый мужчина, весь обожженный неведомыми жидкостями и оплавленный, как свечка, то бишь мертвый. Но Тауш не был в ужасе, он просто стоял молча и неподвижно, внимательно, словно в поисках чего-то, вглядываясь в рисунки, образованные ожогами, плотью и раковинами, и лицо его исказилось от отвращения, снизошел на него ужас: на шаг он приблизился к чуждому миру, и что-то в голове у него вспыхнуло, словно его собственная душа вдруг стала хворостом, а Унге Цифэр – ветром, раздувающим пожар. Бартоломеус встряхнул брата, умоляя прийти в себя.
– Данко пропал, его бросили в колодец. Тауш, не оставляй меня тут одного!
Потом в саду раздался шум: Пурой и его подручные с вилами и топорами отправились на охоту за святым, и Бартоломеус, схватив Тауша за руку, убежал вместе с ним вглубь леса. Оглядываясь в поисках преследователей, Бартоломеус видел, отчего бежать с Таушем так легко: святой не бежал, его ноги даже не касались земли, он летел над нею, как перышко, а брат Бартоломеус был его ветром.
И вот так началась, дорогой путник, первая скырба Тауша, святого Гайстерштата и Мандрагоры.
Глава одиннадцатая
Только на рассвете братья вышли из укрытия. Где-то далеко раздавалось петушиное пение, Бартоломеус вытер Тауша от росы; трухлявый пень послужил им надежным укрытием, и Пурой с двумя подручными не нашел братьев. Вытерев как следует святого, Бартоломеус ласково пригладил ему волосы и сказал:
– Тауш, брат мой, мы опять спаслись. Что это было за существо, мой святой друг? Ведь оно точно не из нашего мира.
Но увидев, что Тауш не говорит, не зная, слышит ли он, чувствует ли и о чем думает, Бартоломеус взял его на руки и отнес в село, где недавно пели петухи, приветствуя новый день. Он не остановился, пока не дошел до колодца, где попил воды и умылся, а потом добрался до другого конца села, где усадил Тауша под деревом на обочине. Вернулся, чтобы столковаться с кем-нибудь из жителей и заполучить лошадь и какую-нибудь повозку попроще. Сделал ученик, что сумел, и получилось – вернулся Бартоломеус верхом на старой кляче, которая тащила жалкое подобие повозки, кое-как сколоченное из кучи досок. Тауш, как оказалось, продолжал глядеть в пустоту, глаза у него вытаращились, как у повешенного, и сидел он, съежившись, почти не дыша – словом, выглядел так же, как и когда Бартоломеус его оставил. Тот же поцеловал святого в лоб – как брата по крови, а не по вере – и уложил в повозку.
Ехали они долго, до самого вечера, из страха и по незнанию объезжая села и ярмарки, ибо Бартоломеус чувствовал себя одиноким и покинутым, и не мог никак защитить своего брата. Когда ночь обрушилась, словно серп на пшеницу, Бартоломеус остановил повозку под открытым небом, обнял Тауша и заснул. Ночь была нелегкая, путник, ибо Бартоломеус (то бишь я, да) прошел сквозь огонь и воду, и дурные сны тревожили его покой один за другим. Один я помню, а остальные забыл. Привиделось мне, что я лежу рядом с Таушем в повозке, и тут наступает заря. Я встаю и решаю, что пора ехать дальше, как вдруг вижу, что Тауш с ног до головы покрыт всевозможными букашками-таракашками; я крикнул и руками замахал, прогоняя летучих и ползучих гадов с тела моего друга, и когда я по нему ладонью хлопнул, прогоняя насекомых, она ушла глубоко – и все они внезапно взлетели или разбежались, а там, где должен был лежать Тауш, осталось пустое место. Я очень испугался и проснулся – ну, Бартоломеус проснулся, весьма испуганный, что потерял брата, ведь больше у него в жизни ничегошеньки не осталось. Но не переживай, пилигрим, Тауш лежал себе, где лежал, так что наша история тут не закончится, не сегодня. Он лежал в той же позе, в какой я его оставил, когда обуял меня сон – с вытаращенными глазами, неподвижный словно кукла, охваченный скырбой.
Так было и на следующий день, до ночи, когда они снова остановились под открытым небом, под ясной полной луной, и Бартоломеуса опять навестили ночные духи, шепча во сне о том, что он хотел и не хотел услышать. Лишь на третий день Тауш открыл рот и попросил Бартоломеуса остановиться. Тот так и сделал, и очень обрадовался, что Тауш не сошел с ума и вернулся в мир живых. Тауш спустился и отошел на обочину, где справил нужду за все три дня, что провел в неподвижности. Попросил поесть и попить, тоже за три дня. Потом сел рядом с Бартоломеусом, и братья отправились в путь. Бартоломеус, снедаемый любопытством, не сдержался и спросил, где же святой был столько времени.
– Повсюду, – ответил Тауш, не глядя на него.
– И что же ты видел?
Святой ответил, что видел все.
– А меня видел? – спросил Бартоломеус.
– Нет, – прозвучало в ответ, – тебя там не было.
И вот так, в печали, ехали они вдвоем в края неведомые, где ждали их гниль и всякие ужасы, но братья набрались мужества от пережитого, и покой дороги лишь раз был потревожен, когда Бартоломеус, видя, что Тауш все время смотрит в сторону, спросил:
– Что такое, святой мой брат? Что ты там видишь?
– Вижу двух учеников из Деревянной обители Мошу-Таче, – сказал Тауш. – Едут они, как мы, не опережают и не отстают.
– А кто они, Тауш?
– Это Бартоломеус и Тауш, последние ученики творца миров, и объяла их печаль.
– А Данко с ними, святой? Данко Ферус?
– Не знаю, – ответил Тауш. – Не видать его.
И на этом замолчал, а потом вновь наступила ночь.
Глава двенадцатая
Вкаждой деревне ученики спрашивали про Миазматический странствующий карнавал. Одни говорили, что знают про него, и показывали то туда, то сюда, на дороги через лес и окраинные тропы; другие знали, но молчали; третьи не знали и не желали знать, а тем, кто не знал, но хотел узнать, лучше было бы поберечься. Тауш и Бартоломеус останавливались у добрых людей, которые кормили их и позволяли ночевать в хлеве или на чердаке; у вероломных людей, которые попытались украсть у них последнее тряпье. Ехали они все дальше и дальше, с печалью узнавая, что на достаточно большом расстоянии от Гайстерштата все меньше людей слышали про обитель Мошу-Таче, а когда добрались до местечка, где как будто бы вообще никто не знал про их родные края – мало того, над ними насмеялись и прогнали, точно псов бешеных, – оба очень сильно расстроились. А потом повеселели: ведь это к лучшему, да, пилигрим? Пускай тайное остается тайным, а видимое спрячет его еще лучше. Чем сильней они удалялись от дома, тем больше Мошу-Таче и его ученики превращались в миф и погружались в забвение. И вот в один из тех дней блужданий, ближе к вечеру, они подъехали к трактиру, решив в кои-то веки поесть и выпить у теплого очага, а потом – поспать в мягкой постели.
Трактир стоял на перекрестке, и я уверен, за время своих странствий ты, пилигрим, таких повидал немало: они полны блуждающих душ, от торговцев, что надолго покинули родной дом в поисках честных заработков, до ворюг бездомных, коим легкие деньги подавай, короче, у каждого свой жребий, у живого и мертвого, старого и молодого, мужчины и женщины, человека и зверя. Но было там тепло, в очаге полыхал огромный огненный муравейник, стояли длинные столы с едой и кувшинами, большими да малыми, сновали туда-сюда полураздетые девицы с глиняными мисками, и музыканты мучили инструменты, надеясь, что кто-нибудь бросит им «клык» или «коготь» из милости. Был и второй этаж – двери гостевых комнат утопали во тьме, поскольку туда попадал лишь слабый отблеск света.
Братья остановились на пороге, и тотчас же перед ними возникла смуглянка с полуобнаженной грудью, спрашивая, как здоровье и не желают ли они за счет заведения капельку чего-нибудь укрепляющего – просто так, в качестве приветствия; ты и сам знаешь, пилигрим, как ушлые торговцы заманивают нас в свои сети. Ученики взяли хлеба и брынзы, яблок и пива, сколько позволил кошель, в который на протяжении недель они собирали то «клыки», то «когти»: кому выстроили стену, кому вылечили скотину, не теряя бдительности и никому не доверяя, ибо под маской Человека всегда мог скрываться не’Человек. Начали они трапезничать, не поднимая глаз, думая о своем, не замечая ни музыки, что звучала вокруг, ни шума и гама, поднятого пьяными, ни молчания тех, кому было что скрывать – своих собратьев по блужданию впотьмах.
На брынзу святого села муха – сперва одна, за ней другая, третья… Тауш ни одну из них не прогнал; Бартоломеус с набитым ртом мотнул головой – дескать, глянь! Мух вокруг Тауша летало все больше. Святой кивнул: знаю, вижу, не тревожься. Одна из трактирных служанок подбежала к Таушу и, размахивая платочком, попыталась разогнать насекомых.
– Ой-ой, – говорила она, – простите великодушно! Обычно их тут нету. Мы же травки особые разбросали – гляньте, под столом. И мухи не летают.
И она продолжала махать.