* * *
Цвейг слал восторженные письма Иде Демель, жене Рихарда Демеля, одного из самых яростных добровольцев войны среди немецких поэтов, который в первые дни войны отличился не только в боях, но за письменным столом, своими необычайно пламенными, националистическими боевыми стихами. «Даже если бы великие и вековые усилия нашего народа закончились разрушением государства, – писал Цвейг фрау Демель, – одни только эти строки оправдали бы и наши тревоги, и наши страдания».
К несчастью, другая сторона тоже ответила стихами. Девятого ноября Цвейг сделал запись в дневнике о «маленькой катастрофе в моем существовании». Его учитель, его отец, его идеал, его великий бельгийский друг Верхарн разразился строками, которые немецкие и австрийские газеты перепечатывали как страшилку. Это были первые стихи бельгийца, переведенные на немецкий язык не Стефаном Цвейгом. Цвейг, зная о намерении Верхарна писать о войне, умолял его, через их общего друга Ромена Роллана, «передавать в стихах, а значит, и потомкам только факты, чью достоверность он может подтвердить». Но Верхарн превратил самые ужасные слухи о зверствах немцев в лирические истины. Изнасилованные девственницы, отрезанные женские груди, отрубленные ступни детей в карманах немецких солдат. Такие образы пьянили поэта, воспевавшего жизнь, которым восхищался Цвейг.
Какое печальное солнце, свидетель о Фландрии,
О женщинах в огне, о городах в пепле,
О долгих ужасах и мгновенных злодействах,
Коих алчет и жаждет германский садист.
Стефан Цвейг был потрясен: кому он отдал свою любовь, пред кем благоговел? Эти строки написаны тем самым человеком, который олицетворял для него все лучшее в Европе и который учил его тому, «что лишь совершенный человек может стать великим поэтом». В отчаянии Цвейг спрашивал себя, не были ли ложью его переводы, его стихи, вся его жизнь.
Худшее в этом стихотворении о Бельгии – обвинение в варварстве. Утверждение, будто немцы ведут эту войну неблагородными, варварскими средствами. Тогда как война, считал Стефан Цвейг, – это прежде всего доблесть и готовность жертвовать собой ради достойной и полезной цели. И враг должен вести себя подобным же образом. «Для меня, будь я офицером, величайшим счастьем было бы выступить против культурного врага», – писал он, сын венского текстильщика, своему немецкому издателю Киппенбергу[9 - Имеется в виду Антон Киппенберг (1874–1950), владелец издательства Insel-Verlag в Лейпциге, где вышло большинство произведений Цвейга.]. У Цвейга было очень романтическое представление о войне. Всадник с изысканными манерами и саблей наголо, которому противостоит цивилизованный противник, например французы.
В эти месяцы он завидовал не только победам немцев, но прежде всего их врагам. Цвейг хотел бы воевать, но не против России, не против варваров, славян, врагов цивилизации. В письме к своему немецкому издателю он также дал ясно понять, за кого ему не хотелось бы воевать: за форпосты Дунайской монархии, которые в первые месяцы войны оказались в наибольшей опасности. Приграничные с Россией районы, где люди говорили на польском, русском или идише. Безвестные, далекие и злосчастные территории Востока. Цвейг писал Киппенбергу: «Теперь вам, должно быть, ясно, почему ни один австрийский интеллектуал не пошел добровольцем на фронт, а те, кто по долгу службы обязан был это сделать, хлопотали о переводе – нас ничто не связывает с теми землями, как вы сами понимаете. Броды для меня совсем не то же, что Инстербург[10 - Инстербург – город в Восточной Пруссии, ныне Черняховск в Калининградской области.]; судьба первого оставила меня равнодушным, судьба второго взволновала, когда я узнал, что он был оставлен! Есть только одна высшая связь; язык – наш дом в высшем смысле этого слова».
* * *
Да, на Броды Стефану Цвейгу было наплевать. Он их никогда не видел. Вряд ли кто в Вене тех лет вообще знал что-нибудь об этом заштатном галицийском городке на окраине Дунайской монархии. А если и знал, то лишь как синоним убожества, место, где жили ортодоксальные восточные евреи, бедные родственники ассимилированных почтенных западных евреев Вены. Броды были далеко. В Вене никто не хотел воевать за Броды – ни интеллектуалы, ни тем более Стефан Цвейг.
В этом маленьком приграничном местечке, оказавшемся в водовороте начавшейся войны, проживало менее двадцати тысяч человек. Три четверти составляли евреи. Когда-то Броды были процветающим вольным торговым городом, куда приезжали купцы из России, Польши и Австрии, но с тех пор как в 1879 году открыли железную дорогу Одесса – Лемберг (Львов) и поезда перестали останавливаться в Бродах, город словно отрезали от мира и забыли. Вот как вспоминал о нем один молодой писатель:
«Дома царил мир. Врагами были только ближайшие соседи. Пьяницы снова мирились. А конкуренты не причиняли друг другу вреда. Они отыгрывались на клиентах и покупателях. Все давали в долг всем. Все были должны друг другу. Никто никого ни в чем не мог упрекнуть.
О политических партиях знать не знали. Никто не делал различий между национальностями, ибо все говорили на всех языках. Евреев узнавали исключительно по их костюму и заносчивости. Иногда случались маленькие погромы, но в вихре событий они быстро забывались. Убитых евреев хоронили, а ограбленные божились, что не понесли никаких убытков».
Этот писатель был честолюбивый, талантливый еврей с коротко стриженными темными волосами, оттопыренными ушами, небесно-синими глазами и скептическим взглядом. При первой же возможности он бежал из Бродов.
Он был очень прилежным гимназистом и свои слова любил подкреплять категоричным «это факт», а потому к его имени Муня[11 - Производное от Моисей.] очень скоро прилепилось дружеское прозвище Муня-Факт. Он воспитывался матерью Марией и жил в семье деда Иехиэля Грюбеля в доме богатого портного Кальмана Баллона на улице Гольдгассе. Своего отца он не знал. Известно было только, что еще до рождения сына тот уехал по делам и не вернулся. Одни говорили, что он тронулся умом. Другие – что его довел до белой горячки и свел в могилу зеленый змий.
Настоящее имя Муни – Йозеф Рот. В 1913 году он добрался до Лемберга, столицы Галиции, где поступил в университет, но уже через шесть месяцев подался в Вену. Его манили и одновременно пугали масштаб и великолепие австрийской столицы. Одна из первых прогулок привела его к дому писателя, которым он восхищался, которого хотел поблагодарить за книги и хотя бы мельком повидать или по крайней мере увидеть, где он живет. Так 1913 году[12 - У автора неточность. Рот перевелся в Венский университет в 1914 году.] Йозеф Рот очутился перед квартирой Стефана Цвейга. У него не хватило духу позвонить. Потоптавшись перед запертой дверью, он повернул восвояси, не повидав своего кумира.
* * *
Летом 1914 года Йозеф Рот проводил каникулы в Галиции, дома в Бродах и в Лемберге. Весть об убийстве австрийского престолонаследника настигла его в кафе, где он сидел с другом Сомой Моргенштерном[13 - Соломон Моргенштерн (1890–1976) – журналист Frankfurter Zeitung, автор книги «Бегство и конец Йозефа Рота» (своеобразный ответ на роман Й. Рота «Бегство без конца»).], рассказывая ему о своей учебе, о Вене. Они предчувствовали, что грядет война, для них она означала войну против России. И победу над Россией. Они жаждали поражения России. Они были еще детьми, когда в 1905 году Россия проиграла войну Японии. Тогда они ликовали. И теперь не сомневались, что победа будет за ними. Правда, лично их все это затрагивало мало.
Весело болтая о надвигающейся войне, они зашли в лучший во Львове еврейский трактир «Зенгут». Рот, выросший без отца, расспрашивал об отце Сомы Моргенштерна: как сильно он его любил и хотел ли, чтобы сын изучал право? Вдруг в трактир вошел старик, завсегдатай, борода клином. Рот завороженно смотрел на него. Любопытно, каким Моргенштерн видит себя в старости. Но тот еще не задумывался об этом. Да и вообще, мужчины в его семье подолгу не заживались. Однако Рот об этом думал часто и много. Он не сомневается, что доживет до глубокой старости. Своему изумленному другу он признался: «И вот каким я себя вижу: я худой старик. На мне что-то вроде черной мантии с длинными рукавами, которые почти полностью закрывают руки. Осень, я гуляю по саду, плету коварные заговоры против врагов. Против моих врагов и против моих друзей». Эту историю он впервые поведал Соме. Но будет рассказывать ее снова и снова, всю жизнь: он старик, с длинными рукавами и злыми кознями.
Когда началась война, Моргенштерн и Рот вновь встретились, на этот раз в Вене. Венская газета Neue Freie Presse вышла с заголовком «ЛЕМБЕРГ ПО-ПРЕЖНЕМУ НАШ!». Это стало их своеобразным паролем на следующие несколько лет. «Лемберг по-прежнему наш», – говорили они при встрече друг другу даже после того, как Австрия навсегда потеряла этот город. Как и Броды, и всю великую империю. Вчерашний мир.
В это время Стефан Цвейг, окруженный друзьями, отдыхал у моря и смеялся над миром, пока вдруг не разверзлась перед ним бездна, и он в отчаянии вскочил в последний уходивший домой поезд. Неурочный отъезд, возвращение на равнину, спешное и нежданное для того, кто, подобно Гансу Касторпу[14 - Главный герой романа «Волшебная гора» Томаса Манна.], не читает газет, а если и читает, не воспринимает их всерьез.
И через много лет Цвейг все еще с тоской вспоминает это лето своей жизни, когда каждый считал, что он «призван ввергнуть свое крохотное “я” в эту воспламененную массу, чтобы очиститься от всякого себялюбия. Все различия сословий, языков, классов, религий были затоплены в это одно мгновение выплеснувшимся чувством братства. Незнакомые заговаривали друг с другом на улице, люди, годами избегавшие друг друга, пожимали руки, повсюду были оживленные лица. Каждый в отдельности переживал возвеличивание собственного “я”, он уже больше не был изолированным человеком, как раньше, он был растворен в массе, он был народ, и его личность – личность, которую обычно не замечали, – обрела значимость»[15 - Цвейг. Вчерашний мир. С. 211.].
* * *
И снова июль. Новое лето в Остенде.
Все те же фонари, на которых теперь Стефану Цвейгу хотелось повеситься. И море все то же: просторный длинный пляж, широкая набережная, затейливо изогнутое казино с большой террасой, бистро с мраморными столиками, деревянные кабинки на песке. На столиках бистро лежат газеты, но мальчишки-газетчики уже не выкрикивают грозные заголовки, над которыми могли бы потешаться австрийские туристы. На пляже оживленно, сезон только начался, знойно, кажется, вся бельгийская молодежь собралась этим летом на «королеве приморских курортов», как именуют это место в рекламных буклетах. Усыпанная кондитерскими белая набережная у Северного моря. Июль 1936 года, Остенде.
* * *
Стефан Цвейг вспоминает последнее беспечное время, вспоминает мир, который, как верилось, будет существовать всегда, мир незыблемый, вечный. Вспоминает и господина в кепке в царстве бунтующих мертвых масс, в царстве мертвых масок.
Но Остенде – это еще и память о внезапно нахлынувшей силе, энергии, о новом начале, выбросившем его, подобно катапульте, из привычного благополучия, о совершенно неожиданной возможности нового мира и доселе не испытанного чувства общности. Вот почему, несмотря на великую разруху, которая началась тогда и продолжается этим летом, Остенде навсегда связан для него с надеждой на нежданное обновление всего мира. Каким воодушевленным, юным, дерзновенным был Стефан Цвейг тогда, в 1914 году!
С того лета минуло двадцать два года. За эти годы он стал мировой литературной знаменитостью. Его имя известно за рубежом так же, как имя Томаса Манна, и вряд ли кто из немецких писателей продал в мире книг больше, чем он. Его романы, исторические биографии и «Звездные часы человечества» стали мировыми бестселлерами. Он – любимое дитя Фортуны, владелец маленького желтого замка в Зальцбурге, в лесу, на горе Капуцинов, возвышающегося над городом; он переписывается практически со всеми великими умами Европы и женат на своей любимой Фридерике фон Винтерниц. Но этим новым летом он изо всех сил пытается обрести точку опоры.
Ни политика, ни религия, ни настоящее, ни окружавший его мир Цвейга не волновали. История – совсем иное дело! В мире, где жили Мария Стюарт, Мария-Антуанетта, Жозеф Фуше, он знал все исторические и политические подробности, знал механизм власти и мировой истории, которую излагал в своих книгах как историю отдельных людей, историю могущественных людей. А иногда и как историю бессильных людей, призванных в некую исключительную мировую секунду изменить ход истории. Все это не имело никакого отношения ни к нему, ни к сегодняшнему миру.
Только в последние годы он начал проецировать себя на исторические фигуры, а настоящее – на исторические события.
Два года назад он опубликовал книгу о гуманисте Эразме Роттердамском, и только что вышла монография «Кастеллио против Кальвина» с подзаголовком «Совесть против насилия». Эразм и Кастеллио – герои, в которых он описывает и себя, и свои идеалы: совесть, а не насилие, гуманизм, космополитизм, терпимость и разум. В жизни и учении Эразма Роттердамского Цвейг видит прежде всего искусство «смягчать конфликты, проявляя добрую волю и понимание». В Кастеллио, противнике Кальвина, он видит великого антиидеолога, который отвергал террор и нетерпимость и боролся с ними своим пером, пока, обессилев в долгой борьбе, не умер, так и не добившись победы. Цвейга обескураживает то, что его призывы к терпимости и взаимопониманию наталкиваются в последнее время на нетерпимость и непонимание, особенно в эмигрантских кругах.
Тем не менее это годы твердых решений и столь же твердой решимости. Стефан Цвейг по-прежнему пишет из мира и о мире, который больше не существует. Его идеал никому не нужен, он неосуществим, смешон и опасен. Его аналогии более неприложимы к настоящему, в котором врагу принадлежит вся власть. Что толку в толерантности там, где ты сам и все, ради чего ты живешь и пишешь, в любой момент может быть стерто в порошок?
«Молчите или боритесь», – написал ему Йозеф Рот. Цвейг не желал бороться. В первые годы после прихода к власти национал-социалистов в Германии он предпочел молчать. Даже после того, как на Опернплац в Берлине сожгли его книги. Молчал – чтобы продолжать спокойно работать и спокойно жить. И, пожалуй, чтобы его книги продолжали продавать в Германии, а он, как прежде, мог влиять на умы своих читателей. Какое-то время так и было. В начале нацистского правления книги Цвейга еще доступны немецким читателям.
Конец этому пришел летом 1936 года. Его немецкому издателю Антону Киппенбергу запретили публиковать его книги, однако Цвейг пока еще воздерживается переходить в какое-либо немецкоязычное эмигрантское издательство, в Querido или Allert de Lange, перебазировавшиеся в Ам-стердам. Он обратил свой взор к маленькому австрийскому издательству Герберта Райхнера, который, хотя и был евреем, успешно поставлял книги в нацистскую Германию, за что и получил от эмигрантов, в том числе и Йозефа Рота, презренное прозвище Schutzjude Гитлера[16 - Согласно регламенту, введенному в 1756 году Фридрихом Великим, евреи, проживавшие в Пруссии, делились на две категории: Geduldete Juden («терпимые евреи») и Schutzjude («покровительствуемые евреи»).] – еврея, готового к любому компромиссу, лишь бы продолжать вести дела с Германией. Но для Цвейга Райхнер оставался осколком Австрии, связующей нитью с его старой родиной. Сам он на родине практически не бывал. После того как в феврале 1934 года полиция провела обыск в его доме на горе Капуцинов, заподозрив в хранении оружия Республиканского шуцбунда[17 - Republikanischer Schutzbund (нем.) – военизированная организация Социал-демократической партии Австрии, созданная в 1923 году и действовавшая до 1936 года.], Австрия для него была потеряна. Этот обыск он счел не только надругательством над его книгами, его деятельностью, всецело посвященной ненасилию, – это было вторжение государства в его святая святых, в заповедное пространство его творчества.
Теперь дом – не более чем груз воспоминаний, музей его былой жизни. Еще когда он жил в нем, над ним уже витало что-то вроде музейной ауры. Цвейг коллекционировал антикварные вещи, особенно старинные книги, рукописи, ноты. У него были автографы Бальзака и Мопассана, Ницше, Толстого, Достоевского, Гёте, Густава Малера, Моцарта и почти всех крупнейших современных писателей. У каждого из них он выпрашивал либо рукописный фрагмент, либо рассказ и таким образом приобрел оригиналы «Возвращения из Аида» Генриха Манна, сказки «Июль» Германа Гессе, пьесы «Крик жизни» Артура Шницлера, стихов Оскара Уайльда и Уолта Уитмена, Рихарда Демеля, Поля Клоделя и Гуго фон Гофмансталя, пьес Ведекинда и Гауптмана, «Песни любви и смерти корнета Кристофа Рильке» Райнера Марии Рильке, которая начинается так:
Скакать, скакать, скакать, сквозь день, сквозь ночь, сквозь день.
Скакать, скакать, скакать.
И отвага устала, и тоска велика. Никаких уже гор, и редко – деревья. И ничто не решится привстать. У заболоченных родников, в жажде теснятся чужие хибарки. Ни башни. И всегда одна и та же картина. Пары глаз для нее слишком много[18 - Цит. по: Рильке Р. М. Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке // Собр. соч. В 3 т. Т. 3. М.: Престиж Бук, 2012. С. 39.].
Все, что было важно для Стефана Цвейга в сфере духа, в сфере литературы и музыки, хранили рукописи их творцов. Это – реликвии мира, к которому он причастен, в котором живет и о котором продолжает писать. Он страстно почитал и боготворил искусство других. Искусство, европейская культура – его религия.
Свой алтарь, письменный стол Людвига ван Бетховена, он взял с собой в Лондон, где Фридерика в начале года обустроила для него новую квартиру. Да, он сохранил бетховенский письменный стол, и страницу из «Фауста» Гёте, и его стихотворение «Фиалка» с нотами, написанными рукой Моцарта. Это жестокое, скорбное стихотворение, противопоставленное романтической «Дикой розе», заканчивается строками:
Но девушка цветка – увы! —
Не углядела средь травы,
Поник наш цветик кроткий.
Но, увядая, все твердил:
«Как счастлив я, что смерть испил
У ног, у ног,
У милых ног ее»[19 - Перевод Н. Вильмонта.].
С остальной частью собранных автографов он расстался, продав коллекционеру Мартину Бодмеру в Цюрихе.
В 1925 году Стефан Цвейг написал рассказ о слепом старике, владельце одной из редчайших в мире коллекций гравюр и рисунков, который теперь, в разоренной инфляцией Германии, ослепший и обедневший, гордо перебирает лист за листом свою коллекцию, свое сокровище, восседая перед домочадцами, подсовывающими ему каждый день новые листы. Но его несчастная семья, впав в крайнюю нужду, давно продала коллекцию, о чем старик не догадывается. Однажды из Берлина приезжает антиквар, и семья умоляет его не выдавать их. И вот слепой коллекционер показывает незнакомцу свою гордость и радость. Все листы чистые, каждый проданный экспонат семья заменяла пустышкой, вставленной в паспарту. Слепой ничего об этом не знает; его гордость, его уверенность в том, что он обладает этими богатствами, были незыблемы все эти годы. «Так лилась битых два часа эта шумная торжествующая речь. Не могу описать вам ужас, который я испытывал, рассматривая вместе с ним сотни две пустых листов бумаги или жалких репродукций, которые в памяти не подозревающего о трагедии старика сохранились в качестве подлинных с такой изумительной отчетливостью, что он безошибочно, в тончайших подробностях описывал и расхваливал каждый лист. Незримая коллекция, давно разлетевшаяся по всем направлениям, восставала во всей полноте перед духовным взором слепого, так трогательно обманутого; отчетливость его видения действовала так захватывающе, что я почти поверил в существование всех этих гравюр»[20 - Цвейг С. Незримая коллекция // Собр. соч. В 10 т. Т. 2. М.: Терра, 1996. С. 42–43.].
Коллекция Цвейга развеяна по ветру. Он знает, что впереди у него годы скитаний и даже новая квартира в Лондоне не станет его новым домом. Он хочет быть свободным, хотя бы немного свободным в этом мире уз и оков.
* * *