– Ты тоже храбрый?
– Чего?
– Все говорят, что я храбрая.
Ее веки задрожали. И я ответил честно:
– Не надо быть храброй. Если тебе страшно, то бойся. Все уцелевшие только так и делают.
– А ты ее боишься? Тетку с папкой?
Я закурил и молча кивнул.
– И я, – сказала девочка.
Они с Роликом уже собрались к себе в палату. Я не понял, что произошло. Возможно, что-то внутри меня треснуло, так что туда пробился свет. Или оттуда. Я не злодей, даже я понимаю, что раку следовало бы соблюдать возрастные ограничения. И я открыл рот и сказал:
– Не сегодня. Я постою и послежу, чтобы сегодня она не пришла.
И тут девочка улыбнулась.
На другое утро я все еще сидел на полу коридора. И слышал, как мама с девочкой играют в новую игру. Мама спрашивала «Кого ты позовешь на следующий день рождения?», хотя никакого следующего не предвиделось. А девочка подыгрывала ей, перечисляя имена всех, кого любит. В пять лет это длинный список. В то утро в него попал и я.
Я эгоист, ты это быстро усвоил. Твоя мама как-то кричала на меня, что я просто уникум, для меня есть только те, кто выше меня и от кого мне что-то надо, и те, кто ниже меня и кого я топчу ногами. Она была права, и я продолжал в том же духе, пока выше меня не осталось никого.
Но где предел моему эгоизму? Ты знаешь, я куплю и продам что угодно, но переступить через труп? Смогу ли я убить?
У меня был брат. Я тебе про это не говорил. Он умер, когда мы родились. Может, место на земле полагалось только одному из нас, а я хотел попасть туда сильнее, чем он. Я переступил через брата еще в утробе матери. Я уже тогда был победителем.
Она и там была, в роддоме, эта женщина с папкой. Я видел фотографии, когда мать выпивала по ночам и засыпала, слишком пьяная, чтобы их спрятать. Женщина виднелась на каждом снимке, стояла не в фокусе у окна, шла смазанная по коридору. В один из дней перед родами она стояла с моими родителями в очереди на заправке. Мама была на сносях. Папа на этом снимке смеется. Я вообще не помню, чтобы он когда-то смеялся. Он только улыбался.
В пять лет я увидел женщину с папкой у железной дороги. Я уже собрался перейти через пути, когда она подскочила с другой стороны и что-то закричала. Я остановился как вкопанный. В следующую секунду появился поезд, он с ревом промчался мимо, так близко, что я кубарем отлетел в сторону. Когда поезд прошел, ее уже не было.
В пятнадцать, когда я играл с лучшим другом на скалах у Куллаберга, на полпути наверх мы встретили женщину в сером свитере. Она пробормотала: «Осторожнее, в дождь на скалах очень опасно». Я сообразил, кто это, только когда она уже исчезла. Дождь пошел уже через полчаса, и мой лучший друг сорвался со скалы. Когда его хоронили, дождь все еще шел и кончаться явно не собирался. Женщину я увидел, когда вышел из церкви Святой Марии, она стояла на площади под зонтом, но дождь все равно лупил по ее щекам, как это бывает только в Хельсингборге.
Когда папа заболел, я видел ее перед его дверью в хосписе, в последнюю ночь. Я вышел из туалета, она меня не заметила. Все в том же старом свитере, она что-то черкнула в папке черным карандашом. Потом зашла в его палату и больше не выходила. Утром папа умер.
Когда заболела мама, я работал за границей. Мы поговорили по телефону, она прошептала слабым-преслабым голосом: «Доктор сказал, что все нормально». Чтобы я не переживал, что она умирает слишком мучительно. Родители всегда хотели, чтобы все было как обычно, с тех пор как умер мой брат, им хотелось только одного – быть как все. Может, я потому и стал исключительным – из чистого противоречия. Ночью мамы не стало. Я попросил оценщика осмотреть квартиру и имущество, он прислал фотографии. На одной из них, сделанной в спальне, на полу виднелся черный карандаш. Когда я приехал домой, его уже не было. Мамины тапочки стояли в прихожей, к подошвам пристали катышки серой шерсти.
С тобой мне не повезло. Считается, это отцы должны учить сыновей уму-разуму, но ты меня разочаровал.
Прошлой осенью ты позвонил в день моего рождения, мне исполнилось сорок пять. А тебе только-только стукнуло двадцать. Ты сказал, что получил работу в старом клубе «Тиволи». Городские власти передвинули все здание на другую сторону площади Хамнторгет, чтобы освободить место для будущих кондоминиумов. «Кондоминиумов» ты выговорил с презрением, потому что мы такие разные. Там, где ты видишь историю, я – развитие, где ты ностальгию, я – слабость. Я мог бы дать тебе работу, я дал бы тебе сотню работ, но ты стал барменом «Винил-бара» – в развалюхе, которая начала рушиться еще четыре поколения тому назад, когда служила морским вокзалом. Я спросил тебя напрямик, доволен ли ты. Ты ответил: «Мне этого достаточно, папа. Достаточно». Потому что ты знал, как я ненавижу эту фразу. Ты всегда был из тех, кому всего достаточно. Ты даже не понимаешь, какое это благо.
Позвонить тебя, видимо, заставила мама, думаю, она подозревала, что я болен, но ты пригласил меня к себе в бар. Ты сказал, у вас там подают датские бутерброды, ты помнил, что я всегда брал их на пароме, когда мы с тобой ездили на Рождество в Данию. Твоя мама пилила меня, чтобы я устраивал тебе что-нибудь запоминающееся хотя бы раз в год, думаю, ты в курсе. А я не умел сидеть на месте и разговаривать. Мне нужно было куда-то двигаться, а в машине тебя укачивало. Так что паром устраивал нас обоих, мне нравилось уезжать на нем, а тебе – возвращаться. Я любил оставить все позади. А ты – стоять на палубе и смотреть, как из-за горизонта показывается Хельсингборг. Дорога домой, силуэт давнего знакомого. Ты его обожал.
Прошлой осенью я сидел в машине на Хамнторгет и смотрел на тебя в баре через окно. Ты разливал напитки и веселил публику. Я не решился войти, я боялся тебе сказать, что у меня рак. Твоего сострадания я бы не выдержал. И разумеется, я был пьян, так что вспомнил крыльцо твоей мамы, на котором ты столько раз сидел и ждал меня, когда я обещал прийти и не приходил. Я вспомнил, сколько раз я растрачивал твое время. Вспомнил датский паром на Рождество, всегда ранним утром, чтобы мы успели домой вовремя и у меня остался бы целый день, чтобы пить. Последний раз мы ездили, когда тебе было четырнадцать, я научил тебя играть в покер в одном подвальчике в Хельсингёре и показал, как определять лузеров: это слабые мужчины с крепкой выпивкой. Научил тебя, как можно поживиться за счет тех, кто не разбирается в игре. Ты выиграл шестьсот крон. Я хотел продолжить, но ты посмотрел на меня умоляюще и сказал: «Шестисот достаточно, папа».
По пути на паром ты зашел в ювелирный и купил на эти деньги серьги. У меня ушел год на то, чтобы понять: сережки ты купил не девчонке, которую собрался склеить. А маме. Больше ты в покер не играл.
Мне не повезло с тобой. Я хотел сделать тебя жестким. А ты вырос добрым.
Вчера поздно вечером женщина с папкой появилась в больничном коридоре. Заметив меня, она остановилась. Я убегать не стал. Я вспомнил все ситуации, при которых ее видел. Когда она забрала брата. Когда забрала моего лучшего друга. Моих родителей. И решил больше не бояться, по крайней мере это последнее, что в моей власти.
– Я знаю, кто ты, – произнес я недрогнувшим голосом. – Ты смерть.
Женщина нахмурила лоб, оскорбившись до глубины души.
– Я не смерть, – буркнула она. – Моя профессия ЭТО НЕ Я.
Я сдулся. Признаюсь честно. Это было совсем не то, чего ожидаешь услышать в подобной ситуации.
Брови женщины опустились, и она повторила:
– Я не смерть. Мое дело – доставка и отгрузка.
– Я… – начал я.
Но она перебила:
– Ты настолько занят собой, что воображаешь, будто я всю жизнь за тобой гоняюсь. А я за тобой просто приглядывала. Вот же нашла себе любимчика из всех придурков… – Она потерла виски.
– Лю… бимчика? – переспросил я, заикаясь. Она потянулась вперед и коснулась моего плеча. Ледяные пальцы нырнули в мой нагрудный карман и достали сигарету. Она зажгла ее, вцепившись в папку. Дело было, видимо, просто в табачном дыме, но по ее щеке сползла одинокая слеза, когда моя собеседница прошептала:
– Иметь любимчиков у нас запрещено. Это делает нас общественно опасными. Но иногда… иногда и у нас на работе случаются плохие дни. Когда я забирала твоего брата, ты так кричал, что я оглянулась и нечаянно посмотрела тебе в глаза. В принципе нам не положено.
– Ты, что ли, знала, – спросил я севшим голосом, – кем я стану, чего достигну, – ты это знала? И поэтому забрала брата, а не меня?
Она покачала головой:
– Все устроено иначе. Мы не знаем будущего, мы просто работаем. Но с тобой я совершила ошибку. Я заглянула тебе в глаза и почувствовала… боль. Чувствовать боль нам не полагается.
– Это я убил брата? – всхлипнул я.
– Нет, – сказала она.
Я рыдал:
– Почему ты тогда его забрала? Почему ты забираешь всех, кого я люблю?
Она осторожно коснулась моих волос. Прошептала:
– Это не мы решаем, кому уходить, а кому оставаться. Потому нам и не положено чувствовать боль.
Когда врач сообщил мне диагноз, я не испытал потрясения, а просто подвел баланс. Всего, что я построил, всех следов, какие по себе оставил. Слабые люди говорят про таких, как я: «Он богат, но СЧАСТЛИВ ли?» Словно для этого есть надежное мерило. Счастье – это чувство, присущее детям и животным, оно лишено биологического смысла. Счастливые люди ничего не создают, в их мире нет ни живописи, ни музыки, ни небоскребов, ни открытий, ни инноваций. Все вожди, все ваши герои – они все одержимые. А счастливые одержимыми не бывают, они не кладут жизнь на борьбу с болезнями или на то, чтобы поднять в воздух самолет. Счастливцы не оставляют следов. Они живут, чтобы жить, они на земле не более чем потребители. Не то что я.
Но что-то произошло. Я шел по берегу Роо наутро после диагноза и увидел двух собак – они забежали в море и играли с волнами. И я подумал: «Вот ты бывал таким счастливым, как они, – хотя бы раз? Ты вообще на это способен? Ну и зачем тогда всё?»
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: