Очень добрый ребенок, конечно, не сказал бы и не подумал бы ничего подобного; и изумление Колина, когда он все это услышал, было самое лучшее для истеричного мальчика, которому никто не смел противоречить и которого никто не смел обуздать.
Он лежал лицом вниз, колотя руками по подушке, и чуть не выскочил из кровати – так быстро он обернулся при звуках гневного детского голоса. Лицо у него было страшное, бледное, с красными пятнами, все распухшее; он давился и задыхался; но Мери не обращала на это ни малейшего внимания.
– Если ты еще раз крикнешь, – сказала она, – я тоже закричу. А я умею кричать громче, чем ты, и я тебя испугаю, испугаю!
Он действительно перестал кричать от изумления. Крик замер у него в горле. По лицу его катились слезы, и он весь дрожал.
– Я не… могу… перестать! – всхлипнул он. – Не могу!
– Можешь! – крикнула Мери. – У тебя истерика… истерика… истерика… – И она топала ногой при каждом слове.
– Я уже нащупал ком… – прохрипел Колин. – Я это знал. У меня вырастет горб, и потом я умру!
– Ничего ты не нащупал! – гневно сказала Мери. – И твоя гадкая спина вовсе не болит! У тебя только истерика! Перевернись, дай мне посмотреть!
Ей нравилось слово «истерика», и она сознавала, что оно действует на него. Он, вероятно, никогда не слыхивал такого слова, так же, как и Мери.
– Няня! – крикнула она. – Подите сюда и покажите мне его спину, сию минуту!
Сиделка, миссис Медлок и Марта столпились у двери, глядя на нее с полуоткрытыми ртами. У всех трех не раз вырывался вздох испуга. Сиделка сделала шаг вперед, как будто боялась чего-то. Колин весь дрожал и задыхался от рыданий.
– Он… пожалуй… не позволит мне, – сказала она тихо и нерешительно.
Колин услышал это и прошептал, захлебываясь от рыданий:
– Покажите… ей! Пусть… увидит.
Спина у него была такая худая, что можно было пересчитать все ребра и позвонки. Мери наклонилась и стала осматривать ее с серьезным озлобленным видом. С минуту в комнате царило молчание; даже Колин затаил дыхание, в то время как Мери смотрела на его спину с таким вниманием, как будто бы она была важным доктором из Лондона.
– Ни одного комка нет! – сказала она, наконец. – Ни даже с булавочную головку! Это только кости у тебя торчат, потому что ты такой худой. Ни одного комка нет, даже с булавочную головку! А если ты опять скажешь, что есть, я буду смеяться!
Никто, кроме Колина, не знал, какое действие произвела на него эта гневная детская речь. Если бы он когда-нибудь мог кому-нибудь рассказать про свои тайные опасения, если бы он когда-нибудь осмелился задать вопрос, если бы у него были друзья-ровесники и если бы он не лежал на спине в огромном пустынном доме, живя в атмосфере, полной страха, среди невежественных, тяготившихся им людей, он понял бы, что его страх и его болезнь были плодом его воображения. Но он лежал – часы, дни, месяцы, годы, – лежал и думал о себе, о своих болях, усталости. И теперь, когда рассерженная черствая девочка упрямо настаивала на том, что он вовсе не так болен, как ему кажется, ему действительно показалось, что она говорит правду.
– Я вовсе не знала, – вставила сиделка, – что ему казалось, будто у него на спине шишка. У него спина слабая, потому что он не хочет попробовать сесть. Я тоже могла бы сказать ему, что у него на спине нет никакой шишки.
Колин всхлипнул и слегка повернул голову, чтобы посмотреть на нее.
– Правда? Могла бы? – спросил он жалобно.
– Да, сэр.
– Вот тебе! – сказала Мери и тоже всхлипнула.
Колин снова спрятал лицо и с минуту лежал неподвижно, глубоко и нервно дыша; по лицу его струились крупные слезы и смачивали подушку. Эти слезы значили, что он испытывал странное, великое облегчение. Через некоторое время он снова обернулся, взглянул на сиделку и – странное дело! – заговорил с нею вовсе не как раджа.
– Как вы думаете… я буду жить… и вырасту большой?
Сиделка не отличалась ни умом, ни добротой, но сумела повторить слова лондонского доктора:
– Вероятно, если будете делать, что вам прикажут, не будете давать себе воли и будете подолгу на свежем воздухе.
Припадок Колина прошел; он ослабел и устал от плача, и это, вероятно, несколько смягчило его. Он протянул руку Мери, вспышка которой тоже прошла, вследствие чего она тоже смягчилась, ее рука тоже потянулась к нему, так что между ними произошло в некотором роде примирение.
– Я… я буду… выходить с тобой, Мери, – сказал он. – Я буду любить свежий воздух… если можно будет найти…
Он вовремя остановился, чтоб не сказать: «таинственный сад», и докончил:
– Я бы хотел выйти с тобой, если Дикон придет и повезет мое кресло. Мне так хочется видеть Дикона и его лису и ворона.
Сиделка поправила смятую постель, взбила подушки, потом подала Колину и Мери по чашке бульона. Миссис Медлок и Марта ушли; сиделке тоже, очевидно, хотелось уйти после того, как все было прибрано. Она была здоровая женщина и не любила, чтобы ее лишали сна; она зевнула и поглядела на Мери, которая придвинула свой большой табурет к кровати Колина и держала его за руку.
– Теперь иди к себе и выспись, – сказала она. – Он скоро уснет, если не слишком взволнован. А я сама лягу в смежной комнате.
– Хочешь, я спою тебе ту песенку, которой я научилась у моей айэ? – шепнула Мери Колину.
Его руки слабо пожали ее пальцы, и он умоляюще взглянул на нее своими усталыми глазами.
– О, да! – ответил он. – Это такая нежная песенка; я через минуту усну.
– Я его убаюкаю, – сказала Мери зевавшей сиделке. – Можете идти, если угодно.
Через минуту сиделки уже не было в комнате, и как только она вышла, Колин опять потянул руки к Мери.
– Я чуть было не сказал, – сказал он, – но вовремя остановился. Я не буду разговаривать и скоро усну… Но ты сказала прежде, что хотела рассказать мне много хорошего… Ты уже… как ты думаешь… узнала ли ты что-нибудь… как найти дорогу в таинственный сад?
– Д-да! – ответила она. – Кажется, узнала. И если ты теперь уснешь, я тебе завтра скажу.
У него задрожали руки.
– О, Мери! – воскликнул он. – О, Мери, если бы я только мог попасть туда, я бы остался в живых и вырос большой! Знаешь что… вместо того, чтобы петь мне песню айэ… можешь ты мне рассказать… совсем тихонько, как тогда, в первый день… как там, по-твоему, в этом саду! Я уверен, что это меня усыпит.
– Да, закрой глаза, – ответила Мери.
Он закрыл глаза и лежал неподвижно. Она взяла его руку и начала говорить очень медленно и очень тихим голосом:
– По-моему… сад был так давно запущен, что там все одичало и красиво переплелось… По-моему… розы все тянулись вверх… все вверх… и теперь свешиваются вниз с ветвей и стен… и расстилаются по земле… как странный серый туман. Некоторые умерли… но многие живы, и когда настанет лето, там будут настоящие фонтаны и занавесы из роз. По-моему… там из глубины земли пробиваются подснежники, лилии и ирисы… Теперь, когда настала весна, там, может быть…
Ее тихий голос успокаивал его; она заметила это и продолжала:
– Может быть, там в траве виднеются крокусы, пурпурные и золотистые… даже теперь. Может быть… листья уже распускаются; может быть, серый цвет уже исчезает, и все обволакивается зеленой дымкой… все вокруг… И птицы прилетают поглядеть на сад… потому что там тихо и безопасно. И… может быть… может быть… – закончила она очень медленно и тихо, – малиновка нашла себе друга… и вьет гнездо.
И Колин уснул.
Глава ХVIII
На следующее утро Мери, конечно, проснулась не рано. Она спала долго, потому что была утомлена; а когда Марта принесла ей завтрак, она рассказала ей, что Колин был совершенно спокоен, но болен, как всегда после припадков плача. Мери слушала и медленно ела.
– Он говорит: «Пусть Мери, пожалуйста, придет ко мне поскорее», – сказала Марта. – Странно даже, как он к тебе привязался! И задала же ты ему вчера ночью! Никто другой не посмел бы этого сделать. Бедный мальчик! Его так избаловали, что теперь уже нельзя помочь. Моя мать говорит, что хуже всего для ребенка, если ему никогда не позволяют делать по-своему или всегда позволяют; она говорит, что не знает, что хуже. Да и ты сама тоже была зла! А как я сегодня вошла к нему в комнату, он говорит: «Пожалуйста, попроси мисс Мери прийти ко мне, пожалуйста!» Подумай-ка, он говорит: «Пожалуйста!» Ты пойдешь?