Оценить:
 Рейтинг: 0

Этика эгоизма. «Нет ничего выше меня»

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Кто для того, чтобы существовать, должен рассчитывать на безволие других, тот – игрушка в руках этих других, как господин – игрушка в руках своего слуги. Если прекратится покорность, то неминуемо уничтожится и господство.

Моя собственная воля – губитель государства, поэтому оно клеймит ее как «своеволие». Собственная воля и государство – смертельно враждебные силы, между которыми невозможен «вечный мир». Пока государство утверждает себя, оно представляет собственную волю каждого отдельного лица, своего постоянно враждующего противника, как нечто неразумное, зловредное и т. д., и единичная воля поддается внушению и считает себя зловредной – да, она действительно такова уже потому, что позволяет себе это внушать, она еще не осознала своего собственного достоинства – и поэтому еще несовершенна, и ее можно опутать словами.

Всякое государство – деспотия, независимо от того, существует ли один деспот или их много, как в республике все властвуют, то есть один властвует над другим. Это происходит в том случае, если каждый данный закон, как выражение мнения и воли собрания, становится законом для единичного лица, которому он обязан повиноваться или по отношению к которому у него есть обязанность послушания. Если даже предположить тот случай, что каждый единичный человек в народе изъявил бы ту самую волю, и если таким образом осуществилась бы полная «всеобщая воля», дело нисколько не изменилось бы.

Разве моя воля, проявленная вчера, не связывала бы меня сегодня и позже? В этом случае моя воля застыла бы. Что может быть хуже постоянства? Мое создание, то есть какое-нибудь определенное выражение моей воли, стало бы моим повелителем. Я же, создатель, был бы стеснен в своей воле. А то, что я вчера был глупцом, я должен был бы оставаться им всю жизнь. Так в сфере государственной жизни я в лучшем случае становлюсь рабом самого себя. Потому, что я вчера обладал волей, я сегодня безволен, вчера самоволен, а сегодня несвободен.

Как это изменить? Только тем, что я не признаю никакой обязанности, то есть не свяжу себя или не позволю себя связывать. Если я не имею обязанностей, то и не знаю закона.

«Однако меня будут связывать!» Мою волю никто не может связать, и мое противодействие остается свободным.

«Но все пошло бы вверх дном, если бы каждый мог делать все, что он хочет!» Кто же говорит, что каждый может все делать? На то ты и существуешь, чтобы не допускать по отношению к себе всего, что угодно! Оберегай себя, и никто ничего тебе не сделает! Тот, кто хочет сломить твою волю, имеет дело с тобой: он – твой враг. Действуй против него как против такового. Если же за тобой стоят миллионы, то вы являетесь внушительной силой и одержите легкую победу. Но если вы и будете внушать уважение врагу как сила, однако же святыней, авторитетом вы оттого в его глазах не станете, если только он не жалкий трус. Почитать и уважать вас он нисколько не обязан, хотя и будет опасаться вашей силы.

* * *

Обычно государства классифицируют сообразно распределению в них высшей власти. Если она сосредоточена в одном лице – это монархия, если ею владеют все – демократия и т. д. И так все – дело в высшей власти! Власти по отношению к кому? По отношению к единичному и его «своеволию». Государство проявляет «власть» (насилие), единичному это не дозволено. Деятельность государства заключается в насилии; свое насилие оно называет «правом», насилие же каждой личности – «преступлением». Следовательно, преступлением называется насилие единичного лица, и только преступлением сокрушает он насилие государства, если он того мнения, что не государство выше его, а он выше государства.

Рискуя быть смешным, я мог бы дать вам благой совет не издавать законов, стесняющих мое саморазвитие, мою самодеятельность, мое самосозидание. Но я этого совета не даю. Если бы вы последовали этому совету, то были бы глупцами, я же потерял бы свою выгодную позицию. От вас я ничего не требую, ибо чего бы я ни потребовал, вы все равно будете и должны будете оставаться властными законодателями, так как ворона не может петь, а разбойник не может жить без грабежа.

Наоборот, я спрашиваю тех, которые хотят быть эгоистами: что они считают более эгоистичным – позволять, чтобы вы давали им законы и уважать эти, данные им законы или оказывать сопротивление и даже полное неповиновение? Добродушные люди полагают, что законы должны предписывать лишь то, что кажется народу вполне справедливым. Но что мне до того, что считается народом справедливым или правильным? Народ может быть против богохульника – и издается закон против богохульства. Из-за этого мне не богохульствовать? Разве этот закон может быть для меня больше, чем «приказание»? – спрашиваю я.

Все правительственные мудрецы исходят исключительно из того основоположения, что все право и вся власть принадлежат совокупности народа; никто из них не забывает ссылаться на совокупность, и деспот, так же как президент или всякого рода аристократическое правительство, действует и повелевает «именем государства». В их руках «государственная власть», совершенно безразлично, проявляет ли это государственное насилие народ как совокупность единичных лиц или только представители этой совокупности, многие, как при аристократическом строе, или один, как в монархиях. Всегда совокупность первенствует над единичным лицом и имеет силу, которая называется законной, то есть которая становится правом.

По отношению к святости государства единичное лицо – лишь сосуд бесчестия, в котором, как только он не признает святости государства, ничего не остается, кроме гордыни, злонамеренности, страсти к издевательству, легкомыслия и т. д. Священствующая надменность государственных слуг и подданных изобрела превосходные наказания против мирской «гордыни».

Умеренные либералы, в противоположность правительству, считающему, что всякая игра духа против государства наказуема, полагают, что нужно предоставить полную свободу действия капризу, сатире, юмору и т. д. и что гению нельзя указывать границ. Следовательно, если и не единичный человек, то по крайней мере гений должен быть свободен. Государство же или от его имени правительство вполне правильно говорит: кто не за меня, тот против меня. Остроумие, сатира и т. д., или, иначе говоря, изображение государственности в комическом виде, издавна подтачивало государство: оно не «невинно». И далее: где граница между преступной и невинной остротой?

При этом вопросе умеренные приходят в сильное смущение, и все сводится к просьбе, чтобы государство (правительство) не было так чувствительно, так обидчиво. Пусть оно не подозревает в «невинных» шутках злонамеренности, и вообще пусть оно будет немного более «терпимо». Преувеличенная чувствительность является, конечно, слабостью, и не обнаруживать ее, может быть, действительно похвально, но в военное время нельзя щадить чувства противников, и то, что может быть допущено в спокойных обстоятельствах, уже не разрешается после объявления осадного положения.

Так как благомыслящие либералы это отлично чувствуют, то они торопятся заявить, что при «покорности народа» никакой опасности не предвидится. Но правительство слишком умно, чтобы поддаться таким уверениям. Оно отлично знает, что все это только красивые слова, и потому не удовлетворится подобными «показными блюдами».

Людям, однако, нужно место для игры, ибо они ведь дети и не могут вести себя как солидные старики: «молодо-зелено».

Только о возможности поиграть и порезвиться и хлопочут люди, только этого домогаются. Требуют только, чтобы государство не брюзжало, как ворчливый папаша. Пусть оно лишь разрешит несколько ослиных процессий и балаганных представлений, какие разрешала даже церковь в Средние века. Но те времена, когда оно могло разрешать это без всякой опасности, миновали. Теперь дети, раз вырвавшись на волю и проведя хоть один час без розги, уже более не желают возвращаться в свои кельи, ибо теперь свобода не добавление к «казематной» жизни, не только освежающее отдохновение, свобода обратилась сейчас в противоположность всякому затворничеству.

Словом, государство теперь должно или ничего не допускать, или допустить все – и погибнуть, оно должно быть или очень чувствительным, или бесчувственным, как мертвец. Терпимость уже невозможна. Стоит государству дать палец, как тотчас же возьмут всю руку.

Тут уж не до «шуток»; и всякое шутовство, легкомысленное остроумие, юмор и т. д. превращаются в нечто весьма серьезное.

* * *

Государство допускает, чтобы граждане играли в свободу, но серьезно помышлять о свободе не разрешается: нельзя забывать о государстве. Человеку не дозволяется свободно общаться с другими людьми, вне «верховного надзора и посредничества». Я не смею делать все, что могу, я должен делать только то, что дозволяет государство, не смею осуществлять мои мысли, мою работу, вообще ничего моего.

Государство всегда занято тем, чтобы ограничивать, обуздывать, связывать, подчинять себе отдельного человека, делать его «подданным» чего-нибудь всеобщего. Оно может существовать лишь до тех пор, пока отдельный человек не станет всем во всем, оно – лишь ясно выраженная ограниченность моего я, мое ограничение, моя зависимость, мое порабощение. Никакое государство не стремится развить свободную деятельность отдельных людей – оно способствует лишь такой деятельности, которая связана с государственной целью. При посредстве государства не осуществляется также ничего совместного, как нельзя было бы, например, назвать ткань общей работой всех отдельных частей машины; наоборот, это – продукт работы целой машины как единицы, машинная работа.

Приблизительно так же действует и государственная машина: она приводит в движение колесики отдельных умов, ни один из которых не следует собственному побуждению. Всякую свободную деятельность государство старается затормозить и подавить своей цензурой, своим надзором, своей полицией, считая своим долгом так поступать, и таков действительно его долг – долг самосохранения.

Государство хочет непременно что-то сделать из людей, и потому в нем живут только сделанные люди; всякий, кто хочет быть самим собой, – враг государства и ставится им ни во что.

О свободе печати

Надо сказать и о свободе печати. Все плачутся на ее отсутствие – от чего, однако, следует освободить печать? Конечно, от какой-нибудь зависимости, закрепощения, прислужничества! Но освободиться от этого – дело каждого отдельного человека, и можно с уверенностью сказать, что если ты освободился от прислужничества, то и все, что ты сочинил и написал, будет принадлежать тебе, будет твоей собственностью, и тебе не придется ни думать, ни писать, как слуге какой-нибудь власти. Разве может верующий христианин высказать или напечатать нечто более свободное от христианской веры, чем он сам? Если я не могу или не смею написать что-нибудь, то, быть может, ближайшая вина лежит на мне. Как бы далеко это ни было на первый взгляд от истинной причины, все-таки так оно оказывается в действительности. Я допускаю, чтобы закон о печати провел границу, переступить которую мне не разрешается в моих писаниях под страхом наказания. Я сам, следовательно, ограничиваю себя.

Для того чтобы печать действительно была свободна, нужно было бы раньше всего освободить ее от насилия над ней именем закона. И для этого необходимо, чтобы я сам отрешился от повиновения закону.

Конечно, абсолютная свобода печати, как и всякая абсолютная свобода, – бессмыслица. Ее можно освободить от очень многого – но все-таки лишь от того, от чего и я сам свободен. Если мы освободимся от святого и станем нечестивыми и беззаконными, то и наши слова сделаются таковыми же.

Так как мы не можем освободиться от всякого гнета, то и наши писания не могут быть вполне свободны. Но мы можем сделать печать такой же свободной, как мы сами.

Она, следовательно, должна сделаться нашей собственностью, вместо того чтобы, как до сих пор, служить призраку.

При криках о свободе печати не вполне ясно понимают, чего хотят. Требуют, казалось бы, чтобы государство дало свободу, но в действительности, сами того не зная, хотят, чтобы печать освободилась от государства. Первое – петиция к государству, второе – возмущение против него. В противном случае, в виде ли просьбы о праве или даже в виде серьезного требования прав на свободу печати, государство рассматривается как дарующее, и тогда можно надеяться лишь на дар, допущение, пожалование. Конечно, возможно, что государство поступит безрассудно и пожалует требуемый дар, но можно побиться об заклад, что одаренные не сумеют воспользоваться даром, пока будут видеть в государстве истину: они не оскорбят эту «святыню» и призовут на помощь против всякого, кто осмелится это сделать, кару закона о печати.

Одним словом, печать не может быть освобождена от того, от чего я не освобожден.

* * *

Значит ли это, что я – противник свободы печати? Наоборот, я только утверждаю, что ее – свободу печати – никогда не получат, если ее будут домогаться, то есть если будут домогаться только неограниченного позволения. Молите, как нищие, чтобы вам дали это соизволение, все равно вы никогда его не дождетесь, ибо никто на свете не может вам его дать. Пока вы ждете соизволения на пользование печатью, то есть свободы печати, которую вам должны «дать», до тех пор вы предаетесь пустым надеждам и жалобам.

«Бессмыслица! Ты, высказывающий такие мысли в этой книге, сам можешь ее опубликовать только благодаря счастливой случайности или же какими-нибудь окольными путями; и все-таки ты борешься против того, чтобы до тех пор домогаться от государства дарования свободы, пока оно ее не даст?»

На такой вопрос писатель, быть может, ответил бы так (ибо дерзость таких людей доходит далеко): «Вникните в ваши слова! Что я делаю, чтобы добиться свободы печати для моей книги? Разве я испрашиваю позволения, а не действую как раз наоборот, то есть, не справляясь о законности, ищу удобного случая и пользуюсь им, абсолютно не обращая внимания на государство и его желания?

Я не могу не произнести этого страшного слова – я обманываю государство. И вы бессознательно делаете то же самое. Вы уговариваете государство с высоты ваших трибун, что оно должно уничтожить свою святость и неприкосновенность, подвергнуть себя нападкам писателей, и доказываете ему, что это не опасно. Но вы обманываете его: оно погибнет, если утратит свою неприкосновенность. Вам, конечно, государство могло бы дать свободу печати, как дала ее уже Англия: вы веруете в государство и не можете писать против государства, что бы вы ни говорили о необходимости реформ, об исправлении недостатков государственного строя.

Но что, если свободой слова воспользуется противник государства и объявит непримиримую войну церкви, государству, обычаям и всему «святому»? Вы бы стали раскаиваться – слишком поздно – в своей глупости, побудившей вас ходатайствовать за свободу печати перед государством или государственным правительством. Я же доказываю своим деянием следующее.

Во-первых, то, что свобода печати всегда непосредственно связана с «благоприятными случаями» и, следовательно, печать никогда не будет абсолютно свободна; во-вторых, то, что, кто хочет пользоваться ею, тот должен найти этот благоприятный случай и, где возможно, создать его, утверждая, наперекор государству, свою собственную выгоду и считая себя и свою волю выше воли государства и всякой иной «высшей власти». Не в государстве, а единственно наперекор государству может быть проведена свобода печати, и если она будет осуществлена, то не вследствие просьб, а как акт возмущения.

Всякая просьба и всякое ходатайство о свободе печати уже – сознательно или бессознательно – возмущение, и только филистерская половинчатость не хочет и не может в этом признаться себе, пока, к ужасу своему, не убедится в этом ясно и неопровержимо, увидав последствия. Испрошенная свобода печати кажется, конечно, вначале дружелюбной и благомыслящей, так как ей и в голову не приходит дойти до «дерзости»; постепенно, однако, сердце ее черствеет и приходит к убеждению, что все-таки свобода не есть свобода, если она остается на службе у государства, обычая или закона. Хоть она свободна от цензурного гнета, но все-таки еще не свободна от гнета закона.

Охваченная жаждой полной свободы, она неизбежно требует все большего и большего, пока не настанет момент, когда писатель говорит себе, наконец, следующее: я только тогда совершенно свободен, когда не должен справляться ни о чем; писательство только тогда свободно, когда оно мое собственное, когда никакая власть или авторитет, никакое верование, никакая боязнь не управляют мной; печать не только должна быть свободной – это слишком мало, – она должна сделаться моей собственной: печать должна сделаться моей собственностью – вот чего я хочу добиться».

* * *

«Но ведь свобода печати есть только дозволение печатать, а государство не позволит мне и не может мне позволить добровольно, чтобы я разрушил его посредством печати».

«Итак, вот как можно формулировать вышесказанное. Устранив недоразумения, вызванные неточным выражением: “свобода печати”. Свобода печати, которую требуют либералы, конечно, возможна в государстве; даже более того – она возможна только в государстве, ибо она есть дозволение, а, следовательно, необходимо, чтобы был тот, кто дозволяет, то есть государство. Но, будучи только дозволением, она должна иметь свои пределы – и именно в самом государстве; оно, конечно, будет дозволять лишь то, что не вредит ему как государству, и эти пределы будут определены в виде закона, обозначающего сущность и объем свободы печати. Что при этом одно государство дает большую свободу, чем другое, является лишь количественной разницей, но только она и интересует политических либералов».

Свобода печати, которой так добиваются, – дело народа, и прежде чем народ (государство) ею не будет обладать, до тех пор и я не могу ею воспользоваться. Но с точки зрения свободы печати как собственности моего я дело обстоит иначе. Если мой народ согласен обойтись без свободы печати, я все же возьму ее себе силой или хитростью: чтобы напечатать что-либо, я испрошу себе дозволения у… себя и у моей силы.

«Если печать – моя собственность, то мне так же мало нужно обращаться для напечатания чего-нибудь за разрешением к государству, как и для того, чтобы высморкаться. С того мгновения, как я для себя выше всего, с того мгновения и печать становится моей собственностью, ибо с этого мгновения прекращается значение государства, церкви, народа, общества и т. д., и только презрению, которое я питал к самому себе, обязаны они своим существованием, а с исчезновением его исчезают и они сами: они существуют лишь тогда, когда стоят надо мной, они существуют лишь как власть и могущество. Или, быть может, вы допускаете, что возможно государство, все обитатели которого не ставили бы его ни во что?»

«Печать принадлежит мне тогда, когда я сам принадлежу только себе, когда я собственник самого себя: эгоисту принадлежит весь мир, ибо эгоист не принадлежит и не подчиняется никакой власти в мире».

«При этом, однако, моя печать может еще не быть свободной, как, например, в данный момент. Но мир велик, и нужно уметь пробиваться в нем, как возможно. Если бы я хотел отказаться от печати как моей собственности, то я мог бы очень легко достигнуть, чтобы всюду печатали все, что ни напишет моя рука. Но я хочу утвердить мою собственность, и потому непременно должен отбиваться от своих врагов. “Но принял ли бы ты их разрешение, если бы оно было тебе дано?” Конечно, с удовольствием: их разрешение было бы доказательством, что я их обманул и повел на путь гибели. Мне важно не их разрешение – важны их глупость и поражение. Я не хлопочу об их разрешении, уговаривая себя, подобно политическим либералам, что мы можем ужиться один подле другого, более того, что мы якобы можем поддерживать друг друга, – нет, я добиваюсь того, чтобы они истекли кровью, дав мне разрешение, чтобы наконец исчезли дающие разрешения. Я поступаю, конечно, как сознательный враг, я пользуюсь своими преимуществами и пользуюсь их опрометчивостью».

«Только тогда печать принадлежит мне, когда я не признаю, прибегая к ее услугам, иных судей, кроме себя самого, то есть когда в моей писательской деятельности я не подчиняюсь ни нравственности, ни религии, ни уважению к законам государства и т. п., а исключительно себе самому и своему эгоизму!»

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3