– Сайаго и другие, – сказал он. – И все, как я: узурпировали честь, которой не заслуживали, вместе со службой, которую не умели нести. Некоторые добивались только власти, а большинство и того меньше: должности.
Ласара разозлилась.
– А вы знаете, что о вас говорят? – спросила она его.
Омеро испуганно вмешался:
– Это ложь.
– И ложь, и не ложь, – сказал президент с небесным спокойствием. – Когда речь идет о президенте, самая страшная хула может в одно и то же время быть и тем и другим: и правдой, и ложью.
Все время изгнания он жил на Мартинике, не имея никаких контактов с внешним миром, кроме скудных сообщений из официальной газеты, зарабатывая на жизнь уроками испанского и латыни в казенном лицее и переводами, которые ему иногда давал Эме Сезер. В августе жара стояла невыносимая, и он оставался в спальне, в гамаке, до полудня, читая под ровный гул вентилятора. Жена кормила вольных птиц даже в самое жаркое время дня, защищаясь от солнца лишь широкополой соломенной шляпой, украшенной искусственными фруктами и цветами из органди. Но когда жара спадала, приятно было посидеть в прохладе на террасе; он, не двигаясь, глядел в море, тонувшее в сумерках, а она, в рваной шляпе и перстнях с крупными камнями на каждом пальце, откинувшись в плетеной качалке, смотрела, как мимо проходят суда со всего света. «Этот идет в Пуэрто-Санто, – говорила она. – А этот так перегружен бананами из Пуэрто-Санто, что еле тащится». Она и мысли не допускала, что мимо могло пройти судно не из ее родных краев. Он был глух ко всему, хотя в конце концов ей удалось лучше его забыть все: она вообще потеряла память. Так они сидели, пока оглушительный закат не угасал, и тогда им приходилось спасаться в доме от одолевавших москитов. В один из таких августов президент, читавший газету, вдруг подскочил от изумления:
– Что за черт! Я умер в Эсториле!
Жена, забывшаяся в тяжелой дремоте, испугалась. Шесть строк на пятой странице газеты, которая издавалась рядом, за углом, в которой иногда публиковались его переводы и директор которой время от времени навещал их. И в этой газете пишут, что он умер в Лиссабоне, в Эсториле, быть может, единственном месте на свете, где ему не хотелось бы умереть. Жена его умерла год спустя, одолеваемая последним оставшимся у нее к тому времени воспоминанием – об их единственном сыне, который участвовал в свержении отца и впоследствии был расстрелян своими сообщниками.
Президент вздохнул.
– Вот такие мы, и от этого нам не уйти, – сказал он. – Континент, зачатый отбросами всего мира без проблеска любви: дети – плоды насилия, скотского или воровского, ненавистного соития врагов с врагами.
Он поглядел прямо в африканские глаза Ласары, безжалостно сверлившие его, и попробовал покорить ее на свой испытанный лад – красноречием.
– Слово «метизация», смешение или скрещивание, означает смешение слез с пущенной кровью. Чего можно ждать от такого настоя?
Ласара пригвоздила его к месту убийственным молчанием. Однако ближе к полуночи сумела пересилить себя и вежливо поцеловала его на прощание. Президент не позволил Омеро провожать его до гостиницы, однако не сумел воспротивиться, чтобы тот помог ему найти такси. Возвратившись, Омеро увидел, что жена вне себя от ярости.
– И правильно его свалили, – сказала она. – Потрясающий сукин сын.
Несмотря на все усилия Омеро успокоить ее, они провели ужасную бессонную ночь. Ласара признала, что красивее его мужчины она не видела, что он сногсшибательно обольстителен и обладает всеми статями самца-производителя. «И даже такой, как сейчас, старый и измочаленный, в постели он, наверное, еще тигр», – сказала она. Однако, по ее мнению, этот дар Господен он размотал на притворство. Невыносимо было слушать его хвастовство: он, мол, самый плохой президент в своей стране. А как он выставлял себя аскетом, она-то убеждена, что он – хозяин половины сахарных заводов на Мартинике. И лицемерно лгал, будто презирает власть, видно же: все отдаст, лишь бы хоть на миг вернуть президентство, чтобы заставить своих врагов землю грызть.
– И все это, – заключила она, – только затем, чтобы увидеть нас у своих ног.
– А что ему от этого? – спросил Омеро.
– Ничего, – сказала она. – Просто кокетство – это порок, который не насыщается ничем.
Ярость ее была столь велика, что Омеро невыносимо было оставаться с ней в постели, и он, закутавшись в одеяло, пошел досыпать на софу в гостиную. Ласара перед рассветом тоже поднялась с постели, совершенно голая, как привыкла спать и ходить по дому, и затянула долгий, однотонный монолог сама с собой. И настал момент: она вычеркнула из памяти человечества этот нежеланный ужин целиком, без следа. А рано утром возвратила одолженные вещи их хозяевам, сменила новые занавески на старые, поставила мебель на свои места, и дом снова приобрел достойный и бедный вид, какой имел до вчерашнего вечера. А под конец сорвала со стен газетные вырезки, фотографии, флажки ненавистной предвыборной кампании и отправила все это в помойное ведро с завершающим криком:
– К чертям собачьим!
Неделю спустя после ужина Омеро у выхода из клиники увидел президента – тот ждал его и попросил пойти с ним в гостиницу. Они преодолели три очень высоких этажа и поднялись в мансарду с единственным слуховым окном, глядевшим в пепельно-серое небо; на проволоке, протянутой через всю комнату, сушилось белье. Половину помещения занимала двуспальная кровать, кроме нее в комнате были стул, умывальник, портативное биде и простенький шкаф с мутным зеркалом. Президент заметил, какое впечатление все это произвело на Омеро.
– Это та самая берлога, в которой я провел свои студенческие годы, – сказал он, словно извиняясь. – Я снял ее заранее, еще находясь в Фор-де-Франс.
Он достал из бархатной сумки и разложил на постели последние остатки своих запасов: несколько золотых браслетов, украшенных драгоценными камнями, тройной длины жемчужное ожерелье и еще два золотых, с камнями; три медальки с изображением святых и золотые цепочки к ним; золотые серьги с изумрудами, еще одни – с бриллиантами и другие – с рубинами; две ладанки и медальон, одиннадцать перстней с разнообразными камнями и бриллиантовую диадему, которая вполне могла принадлежать королеве. Потом из отдельного футляра он вынул три пары серебряных запонок, две пары золотых, и соответственно каждой паре – булавки для галстука, и еще карманные часы, оправленные в белое золото. И наконец, из коробки для туфель достал шесть своих орденов: два золотых, один серебряный, остальные – так, железки.
– Вот все, что у меня осталось, – сказал он.
Ничего не поделаешь, приходилось продавать для оплаты лечения, и он хотел, чтобы Омеро помог ему, соблюдая при этом величайшую тайну. Но Омеро полагал, что не может выполнить просьбу без магазинных счетов на все эти вещи.
Президент объяснил, что это – вещи его жены, унаследованные ею от бабки еще с колониальных времен, которая, в свою очередь, получила в наследство пакет акций золотых рудников в Колумбии. Часы, запонки, заколки для галстука были его собственные. Награды, разумеется, ранее никому не принадлежали.
– Не думаю, чтобы у кого-нибудь могли быть счета на такие вещи, – сказал он.
Омеро был непреклонен.
– В таком случае, – рассудил президент, – мне не остается другого выхода, как сделать все самому.
Он принялся собирать драгоценности с хорошо рассчитанным спокойствием.
– Умоляю, дорогой Омеро, простите меня, нет бедности страшнее, чем у бедного президента, – сказал он. – Выжить – и то неприлично.
В это мгновение Омеро увидел его глазами сердца и сдался.
В тот вечер Ласара вернулась домой поздно. Еще с порога она увидела сверкающие в ртутном свете гостиной драгоценности и помертвела, словно увидела скорпиона в постели.
– Не дури, парень, – сказала она испуганно. – Зачем здесь эти штуки?
Объяснения Омеро встревожили ее еще больше. Она села и принялась изучать драгоценности, одну за другой, тщательно, словно ювелир. Наконец вздохнула. «Наверное, целое состояние». И уперлась взглядом в Омеро, силясь разобраться, – она совсем запуталась.
– Черт, – сказала она. – Как узнать, правда ли все, что говорит этот человек?
– А почему не правда? – сказал Омеро. – Только что своими глазами видел: он сам стирает белье и сушит в комнате, точь-в-точь как мы – на проволоке.
– От жадности, – сказала Ласара.
– Или от бедности, – сказал Омеро.
Ласара снова принялась рассматривать драгоценности, но уже не так внимательно – и была сражена. Итак, на следующий день, облачившись в лучшее свое платье, надев на себя самые дорогие, на ее взгляд, украшения и по перстню на каждый палец, даже на большой, а на каждую руку – столько браслетов, сколько поместилось, она отправилась продавать драгоценности. «Посмотрим, кто попросит торговые счета у Ласары Дэвис», – кичливо заявила она, выходя из дому, и рассмеялась. Она намеренно выбрала ювелирную лавку скорее модную, чем респектабельную, ибо знала, что там продают и покупают, не задавая лишних вопросов, и вошла в нее, испытывая страх, – однако вошла твердым шагом.
Худой и бледный приказчик, одетый по форме, встретил ее церемонно, поцеловал руку и приготовился служить чем может. Внутри было светлее, чем днем, от зеркал и ярких огней вся лавка казалась сплошным бриллиантом. Ласара, почти не глянув на приказчика из опасения, что он раскроет ее игру, проследовала в глубину лавки.
Продавец предложил ей сесть у одного из трех бюро в стиле Людовика XV, которые служили индивидуальными прилавками, и расстелил перед ней белоснежно-чистую салфетку. А сам сел напротив и стал ждать.
– Чем могу служить?
Она сняла перстни, браслеты, ожерелья, серьги – все, что было на ней, и разложила на прилавке в шахматном порядке. Она хочет только одного, сказала Ласара, знать истинную цену этих вещей.
Ювелир вставил в левый глаз монокль и принялся в полном молчании изучать драгоценности. Наконец, все еще продолжая рассматривать их, спросил:
– Вы сами – откуда?
Этого вопроса Ласара не ожидала.
– О, сеньор, – вздохнула она. – Издалека.
– Я так и думал, – сказал он.