Оценить:
 Рейтинг: 0

Кто они такие

Год написания книги
2020
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Жизнь жестока и внезапна. Закон – это лишь одна из форм местной власти. И не только в виде рейдов, которые здесь не редкость, но и как в тот раз, когда какого-то брателлу, переходившего дорогу, сбила полицейская тачка – это был тупо несчастный случай, но раньше всех на место прибыла бригада спецназа в серебристом «мерсе», ребята в бронежилетах, державшие пальцы на курках МП5, и только потом прибыла «Скорая».

И здесь почти никто не обращается в полицию – особенно когда дело касается избиений, похищений или ограблений, – типа, если ты толкаешь крэк или герыч на районе и пара чуваков приходят к тебе и грабят, врезав пушкой по башке, может, даже попытав утюгом или горячим чайником, ты не звонишь в полицию. Они и не почешутся, узнав, кто ты такой, чем занимаешься, потому что в их глазах ты отказался от права на защиту, встав на преступный путь. А кроме того, ты должен дать сдачи, должен отомстить, и даже если не сможешь вернуть лавэ или хавку, хотя бы защитишь свое имя. И, по-любому, не смей стучать. Никто из нас не доверяет федам, и если ты просто заговоришь с ними, ты уже стукач, а стукач – это мишень, и ты волей-неволей становишься жертвой. Сколько раз я видел на районе, как кого-нибудь избивают или пыряют, как его избитого в мясо поднимает с пола пацанва или друган сажает в своего коня и везет в больницу, а если кого не сильно побили, он просто идет в укромное место, приводит себя в порядок, мажет раны антисептиком, лепит пластыри и перевязывает футболкой, если не задеты важные органы или артерии, а затем заглушает боль шмалью и бухлом, копя в себе гнев. И поскольку к федам никто ни ногой, то и дело кого-то отлавливают и требуют выкуп у старших братьев, которых хотят пощипать, скажем, успешных толкачей, которые поднимают лавэ, но не выпендриваются, чтобы их грабили едоки, так что похищают их младших братьев, и приходится платить выкуп, так или иначе, и я знаю нескольких людей, с кем такое было, и ни один не доложил об этом, ни разу.

На автобусной остановке у Южного Килберна одно время висели постеры с рекламой Операции Трезубец, разъяснявшие, как контактировать с полицией анонимно. Был даже один постер с каким-то брателлой в луже крови, тянувшим руку к пушке, а над ним надпись крупными белыми буквами: «Молодой, Талантливый и Мертвый». Таких обращений не увидишь в богатых районах или в Центральном Лондоне, только в трущобах. Представь. Видеть такое дерьмо каждое утро, пока ждешь автобус в школу. До того как я стал жить в башнях, я проезжал мимо них на 31-м автобусе от родителей, рядом с Вестбурн-парком. Мне было интересно, что за жизнь у местных, что творится за этими окнами в массивных зданиях, сколько там разных историй. Чем живут эти люди? Кажется, такое место должно быть шумным и бурлить энергией, но это не так. Снаружи видишь только бетон, похожий на тихий пульс, размеренно стучащий в тишине, и окна, неразличимые между собой, грязные и пустые.

Маска

Возможно, дом – это не место, а просто неизбывное состояние.

Джеймс Болдуин, «Комната Джованни»

В семнадцать лет у меня была такая африканская маска, подарок друга семьи. Он привез ее из Конго, она была вырезана из какого-то темного дерева, с рельефными волосами в виде пальмовых листьев и прорезями рта и узких глаз; я не мог понять, сонные они, или грустные, или еще какие. Я ее поставил на книжную полку у себя в спальне, но всякий раз, как заходила мама, она говорила: мне она не нравится, зачем она тебе, она, наверно, проклята.

Пальцы у мамы вечно испачканы масляной краской. Она обкусывает ногти до самого мяса и пытается навести порядок, срывая лоскуты кожи, пока не пойдет кровь.

Я вырос в квартире, заваленной картинами и рисунками. Они не просто висели на стенах, но и стояли без рам за дверями, за диваном, загромождали мамину спальню и ее сознание. Отец, сколько я его помню, спал на диване, потому что их с мамой спальня была каморкой, хотя когда-то там стояла двуспальная кровать, но в какой-то момент ее сменила односпальная, и там же были шифоньер и комод, общий с отцом, а оставшееся место занимали мамины книги и бумаги, и наши с братом распашонки – она не решалась выбросить их. Я никогда не ласкался к ней в детстве, даже до того, как у нас начались проблемы, поэтому она называла меня «sassolino», что значит «камешек» по-итальянски, словно я был голышом, который она подобрала на берегу и положила в карман. Мама иногда кому-нибудь рассказывает, как она взяла меня шестилетнего в Национальную галерею. Мы провели там несколько часов; фактически мы там слонялись до самого закрытия. Она рассказывает, что я ходил от картины к картине и рассуждал о них, а за мной толпой ходили люди. Думаю, в последней части она преувеличивает, ведь она была так рада, что ее ребенок врубается в искусство. Помню, больше всего мне нравились такие большие батальные сцены, полные рыцарей, увлеченно убивающих друг друга.

Короче, мне было семнадцать. Я пришел домой после колледжа и не увидел маску. Я все перерыл и наконец нашел ее засунутой в раскуроченную вытяжку у себя в спальне. Она была ужасно исцарапана, в дерево въелись белила, а резные волосы забивала грязь и кирпичный порошок. Я пошел к маме в комнату и сказал, это ты засунула мою маску в вытяжку? И она сказала, да, и я сказал, зачем ты это сделала? А она сказала, просто захотела, она мне не нравится, а я сказал, нельзя причинять вред чьим-то вещам, а она сказала, еще как можно, и я сказал, хорошо, лады, взял и выбил ее вытяжку, и всю расхреначил, так что стало видно кирпичи за ней, и тогда я сказал, теперь мы квиты. Мама стала беситься, так что я сказал, ну нахуй, я сегодня перееду в Южный Килберн. Незадолго до того дядя Т сказал мне, у него в квартире освободилась комната, и я мог бы снимать ее, так что я знал, куда податься.

По-любому, мне пора было сваливать. У меня уже было несколько приводов, в том числе за оскорбление полиции прямо у нас под окнами, когда меня стопанули и я попытался смыться, поскольку при мне было перо и дурь. К тому же, хотя с отцом я всегда был ближе, чем с матерью, я отдалился от него, когда он забрал у меня нож-бабочку, едва я наловчился махать и финтить им по-всякому. На тот момент я ощущал себя дома у родаков только в плане воспоминаний и знакомого пространства. Моя кровать была моей, и деревянный стульчик рядом, и мои книги на полках, и диски, и шмотки в шкафу – все это было моим. Но в остальном мне там было некомфортно, хотя бы потому, что в гостиной все время играл на скрипке мой брат, Дэнни, часов по семь-восемь в день, так как он перестал ходить в школу, получив аттестат зрелости, чтобы строить карьеру скрипача, и мама говорила, гостиная должна быть его, но даже если Дэнни не играл по вечерам, нам с ним не разрешали оттягиваться и смотреть телек – мама сразу выключала его и говорила, встав перед экраном, что нам пора спать, даже если было только часов девять вечера или типа того. Повсюду валялись книги и старые газеты, и неоткрытые письма, и поломанные стулья, и старые игрушки, которые мама собирала не пойми зачем, – она это называла своим искусством, и эти груды только разрастались – зуб даю, у нас было, типа, три стола, сплошь заваленных ее бумагами, и их нельзя было трогать. А еще мне нельзя было слушать музыку у себя в комнате, если не в наушниках, потому что родаки терпеть не могли рэп или грайм, да что угодно, во что я врубался. Один раз, после очередной нашей ссоры, мама вошла ко мне в комнату, взяла все мои диски с рэпом, разломала их и бросила в ведро. На следующий день, пока я был в школе, она сорвала со стен у меня в спальне все постеры – Мобба Дипа, и Фокси Браун, и других рэперов, – после чего моя спальня стала, по сути, просто комнатой, где я спал. К тому же моя дверь была поломана – выбита вся верхняя панель, – так что закрывай не закрывай, без разницы. Но панель выбил я сам.

У меня в комнате висело такое баскетбольное мини-кольцо с эмблемой «Шарлотт-хорнетс», которое когда-то мне купила мама в Италии, на каникулах, и как-то раз, после ссоры, она сорвала его со стены, а потом взяла резиновый мячик и проткнула моим перочинным ножиком, так что мячик пшикнул и сдулся, и мама сказала, теперь видишь, видишь, что бывает, когда не слушаешь мать. Я прямо выпал в осадок и стал плакать жгучими сердитыми слезами, как маленький, а мама скорчила жалобную мину и такая, давай, поплачь, бедняжка, тебе должно быть стыдно, и тогда я стал фигачить по двери – бам-бам-бам – и выбил всю панель, от чего мне стало только хуже, ведь отец потратил немало с трудом заработанных денег, чтобы обустроить наше жилье и поставить во все комнаты деревянные двери. Он на самом деле вкалывал как проклятый, практически без выходных, рисуя для разных газет и изданий, и часто бывало, что за все выходные я не видел его, если только не просыпался где-то в час ночи и не спускался в кухню попить воды, и он там сидел за столом со стаканом минералки, притопывая в тишине и чертя по бумаге карандашом, выполняя очередной рисунок, который надо было сдать к утру. Он поднимал на меня взгляд, улыбался и говорил «ночны марек», что значит «сова» или «полуночник» по-польски, и тогда я обнимал его, чувствуя его пот и усталость, и шел спать. Утром он был на ногах с шести и открывал все окна внизу, даже зимой, и часто уходил раньше, чем я начинал собираться. Но дверь я так и не починил. Однажды я собрал сумку и ушел, хлопнув напоследок дверью, сквозь которую было видно мою комнату, и поспешил на выход.

У дяди Т вечно были перебои с горячей водой. Мыться приходилось по старинке, скрючившись в ванне и плеская на спину холодную воду, от которой я весь передергивался. Но в остальном меня там всегда ждал косяк с отборной травой, и тарелка жареных бананов, и яичница с грубым хлебом на завтрак, а на ужин козленок карри с рисом и фасолью и оладьи с соленой рыбой, от которых по двору плыл такой запах теплой соленой жарехи, перебивая сладковатый травяной дух, напоминавший замшелую землю, этот запах доминировал над всем и мягко растекался у тебя по переносице и векам. Не стану врать, что мне хорошо спалось после такой жрачки. У дяди Т был музыкальный центр, на котором он вечно крутил корни и регги, и рок-баллады, и приходили его друганы старой закалки, с пиратскими записями, и вся хата вибрировала от басов, пока они курили и балдели под музыку. Когда лавэ поджимало, обеды и ужины урезались до мясных консервов, которые дядя жарил с луком и белым рисом, но он всегда следил, чтобы я был накормлен. Ешь от пуза, сынок, говорил дядя Т, а если на кухне были его друганы, говорил, гляньте, как пацан наворачивает, не в коня корм, и все смеялись, потому что, сколько бы я ни съел, никогда не толстел, всегда был дрищом.

Здоров, Снупз, восклицал дядя Т всякий раз, как я показывался на хате. Если я заходил на кухню и видел, как он забивает косяк, он и мне отсыпал, говоря, на-ка, сынок, покури, а потом спрашивал, ел ли я с утра. Когда-то он носил дреды, но потом срезал, разуверившись в расте, потому что там, как он сказал, дохера всякой мутной хрени, как почти во всех религиях, и однажды, когда я жил у него, он показал мне срезанные дреды, которые хранил в пакете. Еще у дяди Т был кот Царап, который, наверно, всегда был под кайфом, и когда мы дули шмаль, так что вся комната была в дыму, дядя Т брал его на руки и гладил по спине, и кот выгибал костлявую спину под грубой дядиной рукой без мизинца – он лишился его в молодости, на заводе. Дядя Т носил очочки и отрастил пузо, хотя когда-то был богатырем. Жизнь, она такая, всех меняет. Я еще кому хош пиздюлей навешаю, говорил он, сидя внизу, с кастетом в кармане – он поджидал клиента за дурью, – недавно случился кипеж на районе, и он был на стреме.

Я дружил с двумя сыновьями дяди Т, Тазом и Рубеном, с которыми познакомился в Марианском ДК, буром кирпичном здании в центре Южного Килберна, на музыкальной дуэли под названием «Битва миков» – я ее выиграл. В то время Т-Мобил заключали такие договора, при которых, если покупаешь месячный тариф, можешь бесплатно звонить на любой номер после шести вечера, и я в итоге уделал этого брателлу строчкой: «Твоя мама, старик, как Т-Мобил – после шести свободна гулять, где угодно». После этого толпу прорвало, и все стали так орать, что я уже не мог перекричать их, а потом ко мне подошел Таз и сказал, ты ебанат, братан, слы сюда, чувак сколачивает группу, пилить такой музон, не хочешь вступить? и я такой, я в деле. Это был первый раз, когда я всерьез завис в ЮК – я тогда еще не жил у дяди Т, просто покупал у него траву и оттягивался прямо во дворе, в Блейк-корте.

Короче, через неделю после того, как я выиграл дуэль, мы стояли перед Марианским ДК, болтая о том, как одного участника, по имени Баши, поперли из ЮК в тот самый вечер. Солнце грело кирпичи и нас заодно, и Таз закатал футболку на правом бицепсе и показал мне татуху тасманийского дьявола с двумя дымящимися стволами, пояснив, вот поэтому меня зовут Таз, старик, – со мной лучше не шутить, ага; он процедил эти слова с каменным лицом. Он взялся организовывать рэп-дуэли в Марианском ДК, и мы ждали остальных участников. В то лето мы через день собирались на пару часов и просто чеканили наперебой рэп на новейшие граймовые ритмы – там были Злюка, Хищник, Мэйзи, Пучок, Рэйла, Смузи, Ганджа и я, – и Таз назвал группу «Секретная служба». Он был, по сути, нашим дедом, поскольку почти все мы были еще малолетками и хотели просто чеканить рэп, а Таз имел кое-какие виды на нас в музыкальном плане.

Таз был таким брателлой, с которым ты идешь по району, и он то и дело с кем-нибудь здоровается, его уважают деды, каждый второй кричит ему, йо, Таз, как сам, а он поднимает кулак и отвечает, да все путем. Бывало даже, мы натыкались на его знакомых за пределами района, типа, на Востоке или Севере, и он говорил мне потом, что закорешился с ними в тюряге. Он не раз сидел. А еще ему все время названивали девки, и даже если он говорил с ними, как с грязью, они снова звонили ему, то есть в нем было что-то такое не только в плане внешности, хотя, наверно, мокрощелки не были к ней равнодушны; его кожа имела желтоватый оттенок, но, если он злился на что-то, она начинала гореть, словно кровь его реально закипала.

Один раз я оттягивался на районе с Тазом, курил косяк на балконе дяди Т, в Блейк-корте, и глядел вдаль, на заходившее солнце, плавившее горизонт и растворявшееся в надвигавшейся темноте, и я сказал: вах, братан, гляди, отпадный вид, в кино была бы улетная сцена, скажи? Он едва взглянул на это и сказал, честно, Снупз, я бы за сто лет не заметил в этом ничего такого, просто кварталы и окна, не врубаюсь, о чем ты. Затем он сплюнул с балкона, спустился по лестнице и пошел в магаз, за сигами и «Ризлой». Но, когда мы с ним бухали и бывали на хате у телок или типа того, он ухмылялся с таким прищуром – особенно если мы дули шмаль, что мы, по правде, все время делали, – и говорил всем, что я его брат и никто не может гнать мне лажу. А когда я ему рассказывал что-то интересное, он такой, Хорош Заливать, словно в жизни не слышал ничего интереснее, то есть он умел дать тебе почувствовать себя кем-то, типа, особенным, и ты не сомневался в его словах или намерениях. Потом как-то раз, когда мы зашли к его бате купить дури, я услышал, как дядя Т называет его Тасван, и понял, что Таз – это уменьшительное от Тасвана, а не Тасманийского дьявола.

Рубен был его младшим братом. Все звали его Рэйла, он вечно улыбался, как безумный, а глаза сияли буйным огнем, и весь он кипел энергией, но улыбка скрывала тот факт, что его настроение могло вмиг измениться. Он никого не боялся и, хотя когда-то оттягивался со всей братвой квартала Д, толкал труд на районе и все такое, потом он с ними расплевался, и вот почему: как-то раз один из дедов сказал ему пойти в магаз, купить стружки, чтобы дед мог забить косяк, а Рубен сказал, ну нахуй, сам иди, я не какой-то посыльный, и дед ему такой, ты оборзел, что ли?! Рубен сказал, пососи свою маму, и дед хотел врезать ему, но Рубен схватил пустую пивную бутылку и бросил ему в голову, и все слышали удар, и Рубен убежал, хохоча. Дед не стал его преследовать, потому что понял, что Рубен не боится смерти, так что просто прокричал, смотри, достану ствол, словно собирался пристрелить Рубена. Никто на районе за Рубена не вступился, и он решил, типа, похуй, они все гады, и перестал зависать с ними. Когда же Таз стал мутить музыку, Рубен тут же влился, и хотя на спевках показывался нечасто, рэп чеканил, как угорелый, типа, полчаса без остановки, а затем молча исчезал.

Как-то мы ехали на район в двухэтажном автобусе после спевки и поднялись на верхний этаж, и Таз достал косяк, запалил прямо там и стал передавать по кругу, и дым поплыл над сиденьями, так что люди стали оборачиваться с нервным видом, а потом быстро вскакивали и спускались на нижний этаж, и мы все ощутили такой расслабон, что стали сворачивать и курить свои косяки, и скоро весь верхний этаж торчал в полный рост, все галдели от возбуждения, и глаза наливались кровью под натянутыми капюшонами. Потом водитель прочухал, в чем дело, и остановил автобус, нажав аварийную кнопку, и мы смылись, хохоча, пока металлический голос гудел: ЭТОТ АВТОБУС ПОДВЕРГСЯ НАПАДЕНИЮ, ВЫЗЫВАЙТЕ 999, ЭТОТ АВТОБУС ПОДВЕРГСЯ НАПАДЕНИЮ, ВЫЗЫВАЙТЕ 999.

Рубен съехал от бати, когда дядя Т нашел у него ствол и полную сумку пуль, за панелями в ванной. Таз съехал еще раньше, когда отмотал срок и перебрался в общагу для бывших зэков. Но оба они по-прежнему были близки с отцом, и Таз частенько брал меня к нему, и мы там зависали, курили и слушали музон, а иногда дядя Т угощал нас жареными оладьями с соленой рыбой или своей знаменитой козлятиной с карри. Поскольку сыновья больше с ним не жили, у него освободилась комната, и когда я сказал Тазу, что родаки меня достали и я ищу жилье, он передал это своему бате, и дядя Т сказал мне, Снупз, комната тебя ждет.

Блейк-Корт

Мы живем в этом отблеске –
да не угаснет он,
покуда крутится старушка Земля!
Но еще вчера здесь была тьма.

    Джозеф Конрад, «Сердце тьмы»

Дядя Т живет на верхнем этаже Блейк-корта, и это довольно стремное здание. В нем два главных входа, по одному с каждой стороны, а лифты часто не работают, но даже когда работают, в них ссут торчки, так что все равно приходится ходить по лестнице, а там повсюду сидят кошаки на грязных бетонных ступенях, укуренные в хлам или ждущие толкачей, грязные, с обожженными губами, и нужно быть готовым дать отпор в случае чего. Короче, поднимаешься на пятый – этот дом из самых низких – и обычно видишь у лифта толкача, сбывающего кошакам темного и светлого, то есть герыча и крэка, или, как говорят местные, баджа и труда, или бурого и белого, или бренди и шампуня, или Бурку и Белку.

Первое время, когда я стал захаживать к дяде Т, я напрягался, потому что эти типы зырят тебе в глаза немигающим взглядом, как бы бросая вызов, и это не просто кислая мина – такой взгляд вряд ли увидишь в других местах, – и иногда они стоят на верхних ступеньках, поджидая торчков, и не сдвинутся ни на шаг, чтобы дать пройти, так что нужно лавировать между ними, стараясь не задеть, ведь я был один, но пытался показать, что мне они до фени. Хотя мне не нравилось, что на меня так смотрят, прямо в глаза, вынуждая отвести взгляд, что чревато наездом, если они решат, что ты слабак. Но если не отводить взгляда, они решат, что ты берешь их на понт, а это еще более чревато. Жизнь жестока, такие дела. Иногда кто-то из них говорил, это еще кто? – громко и с угрозой, и только услышав, что я иду к дяде Т, меня оставляли в покое.

Короче, поднимаешься на пятый, выходишь через тяжелую магнитную дверь на балкон, слыша сзади лязг замка, и идешь вдоль дверей – некоторые заколочены после полицейских рейдов – под свисающими с потолка проводами, похожими на черные артерии, и постоянно мигающими лампами. С балкона видно слева восемнадцатиэтажный Диккенс-хаус, в котором жил несчастный Птенчик, а справа – Остин-хаус, те же восемнадцать этажей ржавой бетонной тишины и одинаковых окон, и все это подпирает небо, не пуская его на район. Часто на балконе зависает братва, и первое время, когда я сюда приходил, они оборачивались на меня, едва услышав, как открывается дверь, но потом они меня признали и стали, по большей части, игнорить. Среди них есть реальные соседи дяди Т, живущие через пару дверей от него, к примеру, Командир и Рико – братья, ставшие стрелками в семнадцать-восемнадцать лет, – я не раз видел, как они стоят на балконе, беспечно держа на виду волыны. Иногда Командир говорит мне, здоров, Снупз, он меня признает, слышал, как я чеканил рэп на дуэли в Южном Килли, но у брата его такие глаза, в которые не хочется смотреть – в глубине их застыло что-то такое, от чего у тебя холодок по спине, так что я просто говорю ему, здоров, чуя нутром его презрение ко всем чужакам.

Единственное время, когда ты всего этого не видишь, это по утрам, когда кошаки отъезжают на бадже, а толкачи уходят покемарить после ранней смены. Но и тогда не избежать знакомых примет: сломанных лифтов, зассанных лестниц, иногда и засранных, битых закопченных бутылок, из которых торчки дуют труд, и обрывков оберточной пленки, шелестящих вниз по ступенькам.

Все это настолько каждодневные вещи, что я к ним довольно быстро привык. Кислые мины на балконе Блейк-корта, каменные лбы, глаза, налитые черным огнем. Братва толкает крэк на районе, грилзы с брюликами сверкают на черных лицах, словно падшие боги жуют звезды. Толстовки «Найк» и кроссовки «Луи Вюиттон» за пятьсот фунтов, ремни «Гуччи» на джинсах «Тру-релижн», и заточки в карманах, а то и стволы – ты сразу это просекаешь, видя как минимум одну руку в перчатке, чтобы откреститься в случае чего, птушта отпечатки – это единственное, что им могут предъявить, так как здесь не бывает свидетелей, даже если все всё видят.

Я привык к суровому базару, ночами разносящемуся над балконами, когда братва перетирает, как выбили зубы какому-нибудь брателле, или кто-то говорит, он заскулил, когда я пырнул его и провернул перо, прежде чем вынуть. Я привык ко всем кошакам и торчкам, обтирающим лестницы, словно упыри в бетонном склепе.

Прожив у дяди Т несколько месяцев, я стал своим на районе. Я иду и здороваюсь с отдельными головами, которых успел узнать, и с теми, кому я уже примелькался. Я выхожу на балкон Блейк-корта и киваю братве, и она чуть расступается, пропуская меня – в кармане всегда перо, птушта никогда не знаешь, когда вскипит дерьмо, – и бывает, я выхожу от дяди Т подышать воздухом и курю косяк на балконе, пока братва мутит свои дела.

Но все равно здесь тебя не оставляет чувство угрозы и стрема, пульс никогда не замедляется надолго, потому что в груди у тебя всегда отдается напористая и тяжелая поступь опасности, даже когда липкий запах травы давно выветрился из ноздрей. До тебя долетает эхо редких выстрелов, и ты знаешь, что это не петарды, а ночь прорезают синий свет и сирены, но ты уже не обращаешь на это внимания. Умом поехать, как можно жить в городе и никогда не видеть ничего из этого. Или ты просто замечаешь краем глаза отдельные обрывки, но даже тогда по-настоящему в них не веришь, потому что, пусть мы живем в одном городе, мой город и твой могут относиться к двум совершенно отдельным мирам. К примеру, ты слышишь о стрельбе на улице, по которой каждый день ходишь на работу – это отдельный пугающий случай, редкость, тема для разговора, и каждый отдельный акт насилия, о котором ты слышишь или читаешь, остается для тебя единичным случаем или как минимум вызывает удивление, если не шок. Но для других такие случаи не более чем повседневная реальность.

Только в таком месте братва может вставлять брюлики в зубы, чтобы понтоваться чем-то, словно с другой планеты. Это можно назвать королевством принцев и бандитов в бетонных башнях, хотя чаще принцы здесь те же бандиты, и пацаны поклоняются таким, как Багз Банни, поклоняются убийцам и толкачам, да и мой братан Готти был воспитан Банни и стал едоком.

Впервые я увидел Готти во дворе у Пучка, в Комплексе. Вообще-то впервые я его увидел на одном видосе, ходившем по району. Его запилил один рэпер из Южного Килли, снимавший видеоклипы: там была нарезка тверкинга с жопастыми телками в клубе «Грезы» в Харлсдене и сцен с братвой из квартала Д. Снято было ночью, тусклый свет фонарей едва выхватывал людей из темноты. Братва оттопыривалась на камеру, кричала: «Квартал Д, хуем по пизде, свободу братве, феды – говноеды», – сверкая грилзами с брюликами, поднимая средние пальцы и тыча указательными, а камера подскакивала к серебристому граффити «Квартал Д» над входом на балкон.

Я тусил у Пучка после спевки Секретной службы в Марианском ДК, когда увидел этот видос. Мы смотрели его для фона, пока курили во дворе косяки. В нарезке квартала Д был момент, когда один брателла поднялся по лестнице и прошел перед камерой. На нем был черный кожаный бомбер и черная кепка, и он тупо уставился в камеру, словно застигнутый врасплох, сказал здоров оператору и вышел из кадра, совершенно не вдупляющий, что за движуха творится вокруг. И Мэйзи сказал, о черт, это Готти, зуб даю, он только вышел из тюряги после пятерки. Готти? Ну да, кузен мой. За что ему дали пятерку? Думаю, толканул чо-нибудь, братан, Готти без башни, ему все похую, он всегда готов кого хошь грабануть. И Мэйзи рассказал, как Готти ходил по району и объедал торчков на их хавку, а потом им же ее продавал. Он грабил их на выходе из здания, где они получали хавку, и по одному развел каждого кошака, внаглую, и сказал им, если думаешь сюда вернуться, не попадайся мне. Просто жесть. Еще один брателла, зависавший с нами у Пучка, сказал, да, Готти шустрый, помню, как они с Банни тряханули уорикских чуваков. Готти с Багзом Банни нагрянули в Уорик, построили вдоль стенки всю братву, какую встретили, и отжали у них все лавэ, мобилы, хавку, брюлики – и никто не стал выебываться. Банни держал братву в ежовых рукавицах. Конечно, при нем всегда был ствол, и все знали, за ним не заржавеет пустить его в ход, так что какой был выбор у этих чуваков?

Потом, когда я стал себя показывать, Готти услышал обо мне от Мэйзи и Пучка, но я даже не думал, что мы с ним будем творить всю ту жесть, какую творили вместе, и к чему все это приведет.

Муравьи

Когда мы были мелкими, у моего брата, Дэнни, был хомяк, который потом сдох. Мы всегда любили живность: документалки о природе были едва ли не единственными передачами, которые нам разрешала смотреть мама, – ну, не считая «Симпсонов». Когда хомяк сдох, мы были в Италии на каникулах, с родаками. В нашей лондонской квартире жил друг семьи, и он позвонил моему отцу и выложил эту новость. Нам с братом было по семь лет, и я помню, как мы ревели, когда узнали об этом.

Мы играли в таком большом саду, там было полно сосен, и отец вышел из-за дома, сказал, что случилось, и раскинул руки для объятий, а потом прижимал нас к своей груди, пока мы плакали. Когда слезы высохли, мы вернулись к игре с муравьями. Мы срывали с сосны кору, и муравьи, жившие там, выбегали из своих норок, и пока они бежали блестящими черными ручейками по гладкому красному стволу, мы их жгли. Мы придумали огнемет из дезодоранта и зажигалки, которую стырили из маминой сумочки, и поджаренные муравьи корчились и осыпались с дерева тысячами. Когда мы пожгли всех муравьев, мы спустили штаны и поссали на дерево, утопив всех, кто там оставался, и смыв последние следы бойни. Наверно, это и есть пресловутая детская невинность или типа того.

Когда мы стали старше, я перестал ездить с семьей на каникулы, птушта летом мне хотелось только одного – остаться в Лондоне, чтобы попасть на Ноттинг-Хилльский карнавал. Дэнни давно решил, что все, чего он хочет, это играть на скрипке, а я хотел тусить на дороге с чуваками, дуть шмаль и врубаться во всякую жесть. В каком-то смысле он стал маминым любимчиком, поскольку не доставлял ей никаких неприятностей; она, наверно, считала, что с ним легче поладить. То есть они всегда как будто говорили на одном языке, а на меня мама вечно кричала и лепила оплеухи за какие-то проступки, и это меня вымораживало. Это причиняло мне боль где-то глубоко внутри, словно заноза, и чем больше я ее ковырял, тем глубже загонял и в итоге загнал так глубоко, что уже не мог достать. То есть, когда я ругался с Дэнни, это была жесть, реальная жесть, как в тот раз, когда мы сцепились из-за какой-то хуйни, и он стал говорить, что я ни к чему не стремлюсь в жизни, словно повторяя за мамой, и я не мог заткнуть его, так что схватил марокканский клинок, доставшийся маме от ее мамы, и приставил к горлу Дэнни. Но это не возымело эффекта. Он просто уставился на меня и сказал, ну давай, зарежь меня, вишь, ты не станешь, так что я треснул ему по башке, вернул клинок на полку и выкатился из дома, чтобы дуть шмаль на дороге с братвой, а домой вернулся только ночью, когда все спали, и тайком прокрался к себе в комнату.

Дэнни был не прав, когда сказал, что я ни к чему не стремлюсь. Не считая всех моих стараний избежать Нормальной Жизни – одна мысль о ней пугала меня до усрачки, – я намеревался поступить в универ. Мной двигала забота о собственном мозге. Я понимал, что свихнусь, если не смогу читать книг. Ребенком я быстро смекнул, как включать прикроватную лампу, не щелкая кнопкой, чтобы родаки думали, что я сплю, птушта я был повернут на чтении. Книги меня переносили в другие места. И я берег их. Книги ничем не заслужили, чтобы им ломали хребет, то есть я мог прочитать книгу, и она оставалась как новая. В школе я всегда балдел на английском, так что мое желание продолжить изучать его в универе было вполне естественным. На школьных экзаменах мне поставили О по английскому, но маму волновало только то, что я получил Н, то есть неуд, по биологии. Я не набрал даже минимальный балл на У. Результат был реально говенный, я даже не уверен, что ответил правильно хотя бы на три вопроса из всех, но мне было похую, я не собирался становиться биологом, мне не нужно было знать про фотосинтез, чтобы обеспечить свое будущее, – я, типа, считал, если умеешь ебаться, ты достаточно знаешь биологию, а ебаться я умел. Так или иначе, мама вечно меня доставала со своими ожиданиями и претензиями и ни разу не похвалила за О по английскому и Х по истории, а только разорялась про Н, словно ничего важнее быть не могло. Так что это только придало мне решимости переехать к дяде Т, потому что рядом с мамой мне все время приходилось бороться за право быть собой.

У дяди Т я мог быть собой и никого этим не напрягать. Я привел с собой свою девушку, Йинку – полное имя Олайинка, что значит на йорубе, как она сказала, «меня окружает достаток», – мы стали жить вместе, и это позволило ей съехать от предков, тем более что она не ладила с отчимом. Мы с ней познакомились в одной нигерийской евангелической церкви под названием Дом Иисуса. Меня туда позвала знакомая – христианочка, которую я знал по дому творчества, хотевшая, чтобы меня спас Иисус или типа того, – и Йинку тоже привела туда подруга. Когда я ее засек, я подумал, ого, кто эта симпотная тян с янтарной кожей и глазами, словно омытыми солнцем, и мы всю службу переглядывались. Потом мы обменялись номерами и заскочили вместе в поезд до Западного Лондона, а когда я вышел на своей станции, она дала мне пинка под зад, так что я чуть не растянулся на платформе, и она громко рассмеялась. Мы стали встречаться, но в ту церковь больше не заглядывали. Мы то и дело боролись по приколу, и она вечно пыталась завалить меня, а поскольку она не курила, дыхалка у нее работала лучше, и я делал вид, что борюсь вполсилы, хотя на самом деле думал, ого, эта деваха сильна, надо ухватить ее получше, а когда мне удалось завалить ее, мы сразу начали лизаться, и довольно скоро я стянул с нее джинсы и трусики и погрузился в ее влагу. Ей нравилось носить крутые бейсболки и треники «Найк», но они скрывали весьма пышные формы, и я стал без устали мять их, а она смеялась и говорила, что чувствует себя красоткой, а я ей, просто, ты такая Чуда.

Однажды, после траха у дяди Т, когда она сидела с растрепанными волосами и смеялась во весь рот, я впервые обратил внимание на крошечный скол у нее на переднем зубе, и она вдруг посерьезнела и сказала, опустив увлажнившиеся глаза, должна признаться тебе кое в чем, малыш. Она мне рассказала, как в детстве, пока ей не исполнилось двенадцать, ее все время домогался отчим, подкатывая по ночам к ее кровати, и ей приходилось отбиваться от него, а мама ей не верила, по сути, отмахивалась от нее, даже притом, что замазывала синяки у нее на руках и ногах перед школой, так что в тринадцать она убежала из дома и лишилась девственности – или того, что от нее оставалось, – с одним брателлой лет двадцати; ее детство кончилось, не успев толком начаться, и ее секрет ворвался в нашу комнату и вонзился мне в грудь, пока я слушал ее, прижимая к себе. С того дня мне приходилось носить это в себе, понимая невозможность что-то изменить, и это терзало меня вдоль и поперек – я сознавал, что это засело в моем сознании навсегда, но что еще хуже, я не мог избавить ее от этого. Понимаешь, какую бы хрень ты себе ни внушал о том, что прошлое должно остаться в прошлом или типа того, ты не можешь исправить того, кто сломан внутри. Сейчас расскажу…

Как-то раз одна девчонка, жившая дверей через восемь от дяди Т, молоденькая, хорошенькая и вся такая любопытная и шалопутная, как и положено, когда тебе четырнадцать или типа того, зашла одна в лифт, а за ней – три чувака, ждавшие толкача. Когда она вышла на нижнем этаже, какое-то время спустя, она была уже другим человеком, старше и без всей этой мишуры в голове, обычной для четырнадцатилетних девчонок. Она издала один долгий вопль, разнесшийся по кварталу до верхних этажей, а затем словно побежала догонять его по замызганной бетонной лестнице, домой, к маме. Я курил косяк на балконе и помню, как мать открыла ей дверь и молча втянула за волосы, затем выглянула в коридор, а из лифта вышли чуваки, только что поднявшиеся на верхний этаж, и они рассмеялись, а один из них сказал, так и так она шалава, и мать закрыла дверь.

Есть телки, заточенные быть плохими, так что могут и пером махать, поколачивать и обирать других девчонок, а если они хороши собой, тогда спутываются с самым плохим брателлой из всех. Может, дело в чувстве защищенности, надежности или хотя бы в каком-то внимании, в шмотках, брюликах, поскольку здесь все упирается в имидж, то есть такая среда к ним безжалостна, и если у тебя ремень «Гуччи» и новенькие кроссовки, и ухоженные волосы и ногти, ты вроде как хоть что-то собой представляешь. То есть многие из таких телок ценят только крутых, они хотят мутить только с теми, кто барыжит и делает лавэ, и сверкает прикидом от «Гуччи» и «Луи», и часами «Балма». А самое главное, если твой мужик имеет статус – может, его имя на слуху, и его боятся на дороге, или он состоит в банде, или его старшие братья мутят что-то такое, и их репутация переходит на него, или он рэпер, и люди знают его по ю-тюбу или типа того, – тогда никто на районе не станет тебя трогать. Не то что тех девчонок, которых дрючат на лестницах в этих жилкомплексах, где почти все ездят на лифтах; ободранные о бетонный пол колени, вырванные волосы, сдавленные всхлипы в каменной тишине или отсосы на замызганных лестницах – и я даже боюсь представить, сколько такого дерьма братва снимает на мобилы и рассылает повсюду. И в таких ситуациях обычно брателла всегда не один. Он всегда хочет, чтобы она дала и его братанам, и стоит ей оказаться одной в таком месте, у нее практически нет выбора, поскольку она для начала вообще не понимает, какого хера тут забыла, и начинает жалеть, что ее вообще сюда занесло, пусть даже брателла, который ей нравится, говорит, все ништяк, не гляди так, они мои братаны. Но потом ее бросают, братва начинает трепаться, ага, я ей вставлял, каждый чувак на районе дрючил ее. Каждый второй норовит затащить ее в подъезд, и когда до этого доходит, ей не остается ничего другого, кроме как свалить с района.

Опять же, есть насквозь хорошие девчонки, которые не поддаются обстоятельствам, не ведутся на брюлики и «Гуччи», противятся давлению, усваивают опасные знаки, привыкают игнорить братву, свистящую им вслед с балконов, когда они идут домой, учатся избегать ситуаций, из которых не смогут выбраться, и верят, что в жизни есть что-то большее, чем этот район с его статусами.

Йинка действительно хорошая девчонка, но ее жизнь была испоганена раньше, чем она смогла сказать, что жила, и хуже всего было то, что это случилось с ней не на улице, а дома. Если это можно назвать домом.

Иногда я лежу ночью без сна и представляю, как однажды подкачу к ее дому на крутом черном чоппере, с волыной, и когда выйдет ее отчим, я три раза пальну ему в башку и уеду. Я продумываю, как избавлюсь от улик, как обхитрю камеры, где брошу и сожгу чоппер. Когда такие мысли гложут мне сердце и внутренности, так что я не могу спать, я представляю, как в бешенстве врываюсь к ней в дом с тесаком и начинаю рубить ее отчима прямо по роже, пока он не поднялся с дивана, а потом бью по лицу ее мать и кричу, вот тебе за то, что дала ему надругаться над своим ребенком. Я всерьез намерен сделать это, но не говорю никому из братанов, потому что это слишком, я не могу сказать такое, не могу вынести, чтобы кто-то знал такое, ведь тогда они станут всякий раз думать об этом при виде Йинки, а я не хочу, чтобы люди думали так о ней, и при этом знали, что я еще не отомстил за нее. Так что я просто держу это в себе и покрепче прижимаю к себе Йинку, когда она плачет.

Как-то раз я рассказал об этом маме, когда заглянул домой забрать шмотки. Я надеялся, она предложит Йинке жить в моей старой комнате или типа того, тем более что мне не очень-то хотелось, чтобы она жила со мной в этом чумовом квартале в Южном Килли, но вместо этого мама стала тупо забрасывать меня вопросами о матери Йинки, типа, почему эта женщина ничего не сделала с этим, словно вообще не слышала, что я сказал, или думала, что у меня есть ответы. Я сказал, ей нужна твоя помощь, а мама – она сидела в постели с книгой – ехидно рассмеялась и сказала, почему ей родная семья не поможет, и я сказал, чего ты, нахуй, городишь, ты совсем не слышала, что я сказал? А она сказала, не смей говорить так с матерью, я не хочу, чтобы в моем доме жила эта девка, она тебе не ровня, она быдло, и тогда я сказал, ненавижу тебя, сука. Отец был на кухне и все слышал, так что он взлетел по лестнице, громко топая, в такт моему пульсу, схватил меня за голову, вжимая пальцы в глаза, и оторвал от пола, но я вывернулся и убежал в свою комнату, а он стал гоняться за мной, выкрикивая, НУ ВОТ, ВОТ ТАК, потому что его английский особенно сдает, когда он злится. Затем он вернулся в мамину спальню, и они стали говорить обо мне на польском, что мне здесь больше не место. Я достал лавэ из обувной коробки под кроватью и выбежал на улицу.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5

Другие аудиокниги автора Габриэл Краузе