Оценить:
 Рейтинг: 0

Ожидание коз. Рассказы

Год написания книги
2019
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Стойте, а серьги ведь тоже такие, жемчужные! Это откуда? «Случайно!» – будет восклицать мама, но я-то знаю – она всегда все берет про запас, и эти серьги она купила три года назад, когда бус не было в помине. Точно так же было с моими декоративными цепями – они лежали себе в шкатулочке, а потом были отданы мне к моему белому платью. Хорошо, хорошо, я не спорю, или потом разберемся…

А что это папа такой грустный сидит? Кажется, еще вчера был не против этой затеи всем собраться именно по этой причине. «Да отстань, доча, – будто говорит он, – мне просто жарко в новом костюме, летний называется». – «Правда! Ведь прежний у тебя был не такой. А этот с косым накладным кармашком… Но тогда зачем, если в нем жарко?» – «Не видишь, коричневый».

Я поражена. Действительно, это так – одежда на них обоих в коричневых тонах сегодня! Не мама ли со своим железным характером настояла на этом? Помню, и у меня с милым было что-то подобное – у него небесно-синий костюм, и у меня платье с синим корсажем и жилеткой, мама говорила – «кантилена».

Коричневая кантилена папы и мамы и вообще соблюдение такой кантилены – это неумирающая семейная черточка. Так что костюм новый у папы – это событие непростое, не будь его, пошел бы в рубахе с коротким рукавом, а вот галстучек с крохотной японской веткой – давний. Неужели еще и с этой ветки слетел листочек, вторя маминой листве?

Да, представьте, слетел. И я тоже слетела с их ветки, оторванный листок, ни в мать ни в отца, оба приличные люди, а я до таких лет дожила – никаких достатков, ничего не добилась.

Моей черноглазенькой дочке пришлось надеть чужое платьице, своего ничего красивого у нас нет. Находчивая сестра, прицелясь, выхватила из необъятного шкафа нечто белое в бантиках, и оно тут же пришлось впору. И подала газовую ленту в тон. Ах, ну только она умеет так украшать. У сыночка оказалась, к счастью, новая розовая рубаха, и сам такой розовощекий, точно персик, улыбается сладко, и дочка стоит с ним рядом, ну надо же, кто знал, что они через пару лет так возненавидят друг друга. Сынок подает рожицу прямо в объектив, а дочка примостилась боком, и это тоже сбывается в жизни: он требует, а она с усилием и заминкой просит.

Рядом с сыночком моя младшая племянница, сестрина дочь, – на ней великолепная накидка с гипюровой оборкой и тоже бантом зеленым в тон гипюра. И хитренькая же она, попала рядом с сыном, которого признала из всех нас первым, а также рядом с дедулей в коричневом новом костюме – она всегда притягивается к тем, кто ее любит. И держится младшенькая, как артистка, лукавая, легкая, – потом, после занятий по психотренингу, она поступит на хореографию и пойдет и пойдет покорять.

Добрая девочка – единственная не отвернулась от нас после всего… Писала моей черноглазенькой письма, высылала фотографии… Интересно, вот эту золотую комнату она помнит ли?

Итак, в центре она с моими черноглазиками, папа и мама с краю и рядом с мамой ее мать, наша бабушка. Лапушка, в вечно засаленном халате, принарядилась сегодня в коричнево-кирпичное креповое одеяние, увенчанное черным зубчатым гипюром. Боже мой, да они сговорились насчет этой коричневой кантилены. Ах, пампушечка медовая, сколько у нее есть еще ненадеванного, нового, что она полжизни берегла. Кстати, она тоже в очках, как и мама, и наверно поэтому они еще сильнее стали похожи в последние годы, особенно глазами и носом, крыльями бровей. Миленькая моя баба, ты от слепоты меня лечила, по больницам со мной мыкалась, а сама всю жизнь проходила в очках. «Слабэньки, троху дальни», – проговаривала ты, а вон какие толстые стекла.

У мамы и бабушки такое скрытое терпенье в лицах, их поджатые щечки и ротики такие молчаливые. «Высидим, вытерпим! И вы, детки, сидите, терпите…» Да ты, бабуля, не томись, ты посмотри, какая у нас-то с тобой кантилена, ты как знала со своим черным гипюром, что я в легкой черной кофточке окажусь. Тебя посадили и бегают, утомили до потери пульса, но ты не томись, сейчас поедешь от этой оравы в деревянненький домик за больницей, снимешь кирпичный наряд, запихаешь опять в шкаф лет на пять и пойдешь в старом сарафане на лавочку в огород. У тебя в хате все тот же старый диван и кровать с шишечками – от матери, когда она купила новую мебель.

Помнишь, ты мне однажды гардины – рыжие, тюлевые, трехметровые – подарила? А я ничего тебе не подарила, так и мыкаюсь в нищете всю жизнь, но ты не обижаешься, так ведь? Ты знаешь, что я деньги не на дело трачу, но никогда не рыпишь на меня, я у тебя любимая внучка, «хай його бис!» – бормочешь ты. И мама вешает тебе на шею пресловутую ниточку бус под жемчуг. И ты ничего. А мама тоже!.. Хочет, чтобы все вокруг нее в ее бусах сидели, елки! Так-то мы с бабулей похожи больше, чем с мамой, только здесь – бабуля в бусках, а я нет.

Я стою чуть позади, рядом со мной старшая племяшка и сестра. На старшей племяшке черный крепдешин в ало-белых хризантемах, вырез формой повторяет мой, а язык мой немо повторяет ее запальчивые слова. Ах, котик, неужели я лишь бедностью тебя разгневала так? Ну, езжу без гостинцев, ну, не умею зарабатывать, но кого я обидела этим, кроме себя? Ах, детей сделала уродами? Но они не воспринимают это так остро, как ты, они маленькие…

Ты у нас пугающе красивая девочка, умница, в твои шестнадцать иметь такую молочную кожу, такой лик царевнин – опасно. И твоя непомерная гордость, надеюсь, тебя защитит. Но когда я тебя качала двухмесячную, знаешь, я уже так жарко любила тебя, что и потом всю обратную дорогу в поезде продолжала раскачиваться, привыкнув к твоей амплитуде. Нет-нет, про пеленки не буду…

Наконец, трудно узнать в высокой женщине рядом с племяшкой свою родную сестру. Нас и раньше не признавали за сестер: я маленькая и черненькая, она стройнющая, как модель, худощавая, пепельные кудри. Я растеряха, она властная и ловкая. Она в детстве дразнила меня – «самое главное в жизни – деньги», и в институте – «самое главное в жизни – власть», да и сейчас так властно смотрит на всех, как бы говоря: «Вы здесь, потому что этого хотела я, самое главное здесь я». Я тоже здесь, потому что так хотела она, и она уговорила меня, а я всю свою семью. Мы вообще одурели, ехали за столько верст, заняли денег. Но она хотела делить наследство, а я не хотела делить при живых бабках-дедках, вдобавок на вокзале дети подхватили вшей, я морила всех керосином и так далее, а потом мы оказались не те люди, с нами стыдно ходить по проспектам родного города…

А были ведь времена – мы ездили друг к другу через города, через моря… В институте у сестреночки обнаружили затемнение в легких, я мчалась, банка нутряного жира в сумке, мед… А еще в тайгу-то к ней тряслась, двое суток по поселку искала… Подумать только. Ходили через дождь деток крестить. Варенье вместе варили. Смеялись сутками, сестра моя, птичка моя, ты не забыла об этом, надеюсь?

Костюм сестры из смесовой ткани отливает серебром, как скафандр, пепельные волосы клубятся облаком, а серые глазищи так хороши, что согласишься с чем угодно. Ты хочешь, чтобы я поверила, что я такая ужасная? Ладно.

Как холодно. А может, просто я опять не то надела. На мне случайная кофтень, случайная пестрая юбка, дешевые синие серьги, мне еще далеко до писательства, я так молода еще, так смугла…

Но мне холодно оттого, что за моей спиной качается старинный фрегат и студеный ветер дует с моря. Это корабль из «Детей капитана Гранта», на нем уже наверняка находится чудный Роберт Грант по имени Яков Сегель, который машет мне мальчишеской рукой. Из радио, как в детстве, выплескивается – «Веселый ветер, веселый ветер… Моря и горя ты обшарил все на свете…» И незаметно переходит в начальную увертюру… Потому что история нашей семьи такая грустная, и начиналась она так давно и так драматично… И эта музыка всегда очень выражала маму с папой – с одной стороны, они героические люди, эпические борцы, главный инженер и главный агроном МТС, даже книжка дома была – «Повесть о директоре МТС и главном агрономе», а с другой – нам так не прожить нашу жизнь, как они смогли. Они зовут, а мы медлим. Вот так же зовет меня с собой мальчик Грант, который искал отца.

Куда он зовет? Да я не знаю! Я в этот момент не думаю, почему тут нет наших с сестренкой мужей, которые, по ее выражению, «опять пьют, как пить дать» – взяли бочонок разливного пива и сидят где-нибудь в саду, говорят о рок-н-ролле. Я в этот момент не хочу знать, какие ямы себе готовлю, как сестра прогонит и осудит меня, как заболеет потом, и будем мы с ней жить в вечной печали. О, я еще улыбаюсь беззаботно, и меня поднимает, баюкает важность происходящего. Главное не то, кто и в чем тут сидит, просто мне дороги даже мелочи.

Главное – это мягкий золотой свет, заполнивший чудесную золотую комнату с белыми креслами и столиками с гнутыми ножками, с фрегатом за спиной, который тоже в золоте и синеве, и посреди этой красоты все мы, на миг сосредоточенные, нежные. Пока играла увертюра Дунаевского, мы успели посмотреть друг на друга с теплом и надеждой – перед тем, как встать и уйти в разные стороны, чтобы потом не встретиться никогда.

Пузырики

Критику С. Фаустову

Хрустящий, как шоколадная обертка, ледок. Бежишь по нему, неуловимо молодея, и как бы становится мало лет. Но под громадным ошипованным колесом хруст не хруст, а тончайший щелк пузыриков градусника. Ведро рассыпанных градусников.

Немецкий троллейбус, как комнатка, фойе, никаких ободранных сидений, гнутых ведер и мазутных мешковин. Кресла в шашечку, медовый оттенок гобелена. Билетики, билетики, ах, да вот же компостер – рядом, и тут же красная стоп-кнопка, если надо выйти, а я-то дальше… Ведь в таком салоне можно жить, можно вечера проводить… и ночи. А может, насовсем остаться? Ля-до-ми-ля!.. Сразу мы многого не добьемся, ну ничего, возьмем пока начальный аккорд.

«Дорогие друзья, я рада приветствовать вас в нашей маленькой литературно-музыкально- …троллейбусной гостиной. Мы здесь временно, один библиотечный зал оккупирован студентами по причине сессии, а в другом аварийная течь на потолке, мэрия опять не в силах… Не правда ли, тут уютно? Выступающий, вот сюда, на возвышение… Чтобы все было возвышенно. Кто на этот раз? Только не пузырьтесь, спокойно, ласково, чтобы непременно легкая аура… Кому объяснить, что такое аура? Ее можно чистить, осветлять. Свечи помогают и еще индийские благовония. Но главное – внутренний настрой…»

Нет, не сейчас, через одну. Здесь была остановка года два назад, в пик развития отношений. Это вон там, за игрушечным театриком, за сараюшками. Исчерканная мелом подъездная дверь, за которой протуберанцы горя и рассветные соловьи. Пара колких фраз – сразу смех, настроение, все нипочем. А в итоге от чужой мудрости как бы в дураках: временное, заемное, тающее… Пузырики фантазии, радужные мыльные пленки. Эта остановка в прошлом, проехали, проехали ее.

Возможно, на следующей? Там, где хитрый рынок, где дешевая сгущенка в картонных кубиках, масло из поселка Молочное, белые, как масло, цыплята, величиной с чайник одна ножка. И ни на что это нет денег. Девушке в бархатном плаще до полу тоже мало. А ее кожаный юноша в трансе: только что подал ей две сотни… Они оба в светлом, наивном удивлении, в светлой шумящей одежде. Про меня и речи нет, нету у меня дара речи. Ну, девушки, ну откуда у вас такие юноши, такие плащи, вам еще двадцать не стукнуло!

Пересадка с троллейбуса на автобус. Холодно, больно ногам в тонких туфлях от щербатости щебня. Скорей бы уж автобус – любой: не русский, русский, желтый «икарус» или красный ПАЗ, только скорей, ветер насквозь… Здесь, на рыночном пятачке, ревет из усилителей сразу несколько музык, наверно, чья громче, тот больше продаст. И все это накатывает, накатывает на тебя и парализует. Одно утешает: звуки заглушают и перекрывают себя, как бы гаснут друг в друге. Поэтому не так остро действуют. Самое сильное – самое простое. Ля-до-ми… Ля минор. С него все начинается…

Господи, прости все мои прегрешения, вольные и невольные, прости мою бедную, всеми покинутую сестру, дай ей порадоваться на склоне дней. А то моя радость кажется глупой, непослежертвенной, незаслуженной. И если молебен заказать, то к слабой моей молитве присоединится еще несколько бескорыстных голосов. И услышат ее печаль, услышат…

Она ведь не для себя, Господи, а все-таки не знает радости без платы, дарованной просто так, ни за что. Пузырики света подарить бы ей – света своего, которого чересчур много. Много света, больше, больше света…

Вот и она, слава тебе, Господи, «единица» показалась из-за поворота. Тут все русское и родное – бензиновая духота, перегары, перебранки и тепло. А в моей гостиной холодно. Кажется, стихам и звучать бы в лютом морозе, чтобы восприятие усиливалось съеженной кожей. И все же весна не весна, когда такой дубак.

Автобус напротив АТС. Нет, моя остановка не сейчас. Была моя – полгода назад, тогда еще друг был живой. Вон его жена неудалая, лицо пьющей женщины, смятой от долгого употребления, рядом мальчик, не желающий жить со своей матерью. Солнце, не желающее светить, спящее в тучах. Изморозь на поручнях, пузырики слез. «Бедные сукины дети, сколько у них горя и тоски, сколько горя и тоски от них людям…»

После остановки «Больница» автобус окончательно пустой. Часть толпы сворачивает к психинтернату, куда вызывали со стихами и песнями… Гусиный гогот: «Видали таких писателей, видали». Вот они, мои поклонницы, женщины в халатах и трикошках, сизоватые, зеленые, безглазые. Пузырики земляные.

Дальше заводской район, рабочие девочки, рабочие мальчики. Их бы в мою гостиную, чтоб с утра не за пузыриком зеленым, а ко мне, в высокую духовность… «Дулю тебе, а не духовность. Ты сама их чураешься…» Кто это сказал? Если никого нет, а слова явственны, значит совесть. Но в коридоре кто-то уже есть. Кто-то ободранный, невыносимо грустный, ссутулившийся, обхвативший длинными пальцами голову, а рядом на зеленой банкетке толстая папка с загнутыми краями. Поза его застывшая выдает, что он давно здесь. Но я позднее всех, значит, он ко мне. Кто-то незнакомый, кому я нужна? Что ж, начнем. Ля-до-ми-ля! Ах вы, пузырики радости. Это когда от газ-воды смешно и колко в носу.

Сумка

Каждый раз, когда я выплываю из подъезда с огромными сумками в руках, я становлюсь похожа на одну мою покойную коллегу. Та ходила на работу с тремя сумками, и там у нее были библиотечные книжки – а читала она много, чтобы от горя отвлечься, – а еще там были мешки с травой, которую она заваривала порознь и пила отвары, целлофаны с хлебом, кашей, молоком, а отдельно – рабочие папочки с таблицами, которые она могла дома посчитать. Я тоже на работу с двумя сумками и в обеих папочки…

На днях, торопясь сунуть в духовку противень с солеными сухариками, я сильно обожглась, и теперь мне обе сумки приходится перекладывать в одну руку. Вижу, что неподъемно, придется разбирать. Вздыхаю и начинаю изучать залежи.

Так-с, ребята поэты. Не вам ли надо сказать спасибо, что вы так много и хорошо пишете? Посмотрим, это что. Это наш философический летчик. Никогда не забуду, как он бабахнул нам про Шопенгауэра. Все просто отключились. Кажется, недавно сделали ему книжку стихов, где вся идея и конструкция – мои… Что, кстати, не оправдалось общенчески, и он исчез, ходить на занятия перестал… Сложный человек. Стихи у него пронзительные есть – «я в сны уйду, из коих нет возврата…» Эссе писал про большого поэта, а на самом деле это вышло про себя. Говорят, литературная мистификация, жанр такой.

А это он стостраничную повесть сочинил. Нет сюжета, хотя это не главное. Но когда социальный гротеск затемняет и забивает живого человека? Когда главный герой, будучи выше и мудрее всех, вдруг начинает маршировать, как манекен? Жизнь-то с ее солеными волнами, радостью объятий и абрикосами все равно выдвигается из рукописи по обочине. Я читала целый месяц, злилась, теперь готова дать хоть какую-то рецензию. Вдруг сегодня прикатит на своей командирской машине, он же просит ему Кальвина найти… Надо рукопись взять с собой. Он такой пристальный, все поймет. Если не поругаемся. Мы все время ругаемся. Потому что даже великие люди у него потливы и похотливы, не говоря о простых… Потому что у него весь мир бардак, все люди б…, как дедушка говорил. А может, он не потому злой, что злой, а потому, что ухо сильно болит?

Вторая необъятная папка – учитель. Это только черновики, а чистовик макета я ему уже отдала, он с ним в типографию рванул, зачем же черновики носить? Это не надо, долой… Наверно, он обиделся за такую жестокую правку, но в конце концов, меня тоже правят, и его грамматика – его забота. А так идея книжки полностью моя, и обложку ему подобрала – ах! «Вторая молодость» – заголовок, а на фото два старых засохших дерева переплелись. Вообще слабая книжка, чего там. Один рассказ и есть, тот, что про стариков, воспылавших друг к другу. Все единодушно потряслись. Остальное так слабо, так спорно, что под ложечкой сосет. Представьте: работать и знать, что на выброс пойдет! Но он явно не увидел бы себя на расстоянии без этой книжки, вот эта степень отстраненности, откуда она еще возникает?.. Только когда увидишь страницу в стольких экземплярах, и закрутит тебя, задонимает: что ж я, что ж я… Нельзя его терять – других хорошо слышит, внимательный, чуткий к другим, резонатор лучше некуда, да и сам еще кое-что может.

Целый ворох неотвеченных писем… Так это старая подружка, художникова жена, еще времен колонии, это она оттуда стихи посылала. А теперь вот, говорят, вышла, да мне и не показалась. Надо ей книжку, не надо?.. Никак руки не доходят.

А это милейшая внучкина бабушка: и черновая, и чистовая, и наброски ручкой, и распечатки разнокалиберные, батюшки, да тут и фотографии остались! Надо отдать скорее, придет на работу – все с собой… Я не жалею, что возилась с ней, по крайней мере, у нее праздник получился, она еще не знает, какой это все кошмар. Как и многие другие, нажимая на курок, не хотят знать, что они надежду свою простреливают. Так бы еще тайна была, туманная мгла, а так – все ясно…

Ну вот! Очередные документы на вступление. Что это я их ношу две недели, давно надо отправить – в другую кучку их, на почту, на почту немедленно! Волнуется человек! Кстати, эту папку я тоже ему приготовила, тут мое первое действие, а второе еще в черновике. Пусть скажет мнение, а то сам небось уж две одноактные пьесы набарабанил… А вот это не просто документы. Тут уж, считай, высший суд над собой человек произвел. Одно заявление уже – крик души, исповедь… Все бы так подходили к себе, с высшей меркой. Скажем, я сама на подобное не способна.

Ежедневник так распух, что все выпадает. Азиатский мальчик, солдатик из района, вот те раз. Я же его потеряла и написала ему, так он и убивается, наверно. Как позорно вышло, боже мой. Немедленно ему написать сегодня, пока он еще не демобилизовался… Все-таки изумительны его строчки об измене милой, за которую он у нее же и прощения просит. Как это он, такой молодой и так уж постиг это мудрое, молитвенное – к женщине! Откуда это в нем, с его толстыми щеками и кирпичным румянцем? И деревенская поэтесса другого совсем уезда тут, уже начато письмо. Все с собой. Допишу сегодня… Письмо подруги из Челябинска, в котором впервые за два года радостная весть – она нашла свой очередной роман у шланга стиральной машины, на полу. Долой депрессию, дорогая. Пиши, начинай же скорее свой новый роман, а я уже про тебя статью написала довольно просторную, вроде обзора. В ней мало ума, много чувства. Это практически не статья, а величальная песнь… В твой «Урал» и отправлю. Не падай духом, видишь, я готова хранить все твои бесценные рукописи, если уж не могу все издать… Издавать-то надо бы там, где ты живешь, а не там, где я. Но, может быть, попробую хотя бы заложить в память… Текст сохранится. Твои пальцы, которые настукивают гениальные страницы романа, связали мне фантастический шарф, берет – сиреневый фиолет – тихой радугой светится теперь вкруг моего лица… Выше моего разумения такие вещи.

Владимирская писательница, которая была на семинаре с дочкой, письмо прислала. Считаю, что я первая в стране ее напечатала, горжусь этим. Вязь стариннейших фраз, изящество, преклонение перед Набоковым. Когда-нибудь, верю, увижу ее в толстом журнале. А пока она просит изложить ей технологию выпуска моего альманаха, и я пытаюсь одновременно и одобрить и отговорить. Ее талант не в этом.

Наша молодая поэтесса, которая удачно снялась в телепрограмме, – фотография: она среди белого фарфора и новых книг, у ног солнечный ребенок и черная мудрая собачища… А фото на членский билет полгода сделать не может. Такова данность. Кстати, вот ее резонанс на Гальского: «вернуться в Россию дождем»! Вообще ее отзвук на кого бы то ни было – это редчайшее прикосновение, она понимает изнутри… Только как ее заставить – уму непостижимо. Взять презентацию финна – доклад написала, но забыла его дома. Пришлось на ходу вспоминать, и ей ее же тезисы строчить. Стихи-то на вторую ее книжку я коплю, но это процесс, кажется, долгий. С прозой этой поэтессы – вот сейчас тут в сумке ее рассказы – вообще разговор особый. Многое проступило из милицейской работы мужа, интересная фактология, да, но одухотворяющая аура самой поэтессы не согрела еще эти факты. Я говорила – женские образы удались, давай дальше… Она перестала даже черновики мне показывать. Неужели я так давлю на людей? К другой поэтессе даже на километр не подходила, в статье посмела похвалить – и то целая трагедия: «Вы ходите по трупам». Эх, нежный народ поэты…

Это Шекспир, сонеты, которые перевел местный автор, доктор, кстати, а я его так и зову – «Шекспир». Тоже сто листов, ну размахнулся, доктор лор. Кое-что выше Маршака, в общем, я не специалист по переводам, а отзыв прекрасный… Ну что с ним делать, не знаю, хоть убейте. На люди выходить не может, заикается, голодает, с кровью, говорит, неладно, значит, надо торопиться при жизни издать, так? Доктор безработный, худой, «дай на сигареты», а я что, дочь миллионера? Сама без часов, без бутербродов, без туфель… Нет, это прессинг, невольный, может быть. Возьму с собой, может, придет опять, вот тут надо бы поправить. Хотя он так плохо идет на поправки. «Шекспир» мне дан во испытание. Я ради него бросила на три месяца всех остальных. Хотя, может, и поняла что-нибудь именно через него – то, чего другие не хотели понимать. Поссорилась с ним. Зачем он всем диагнозы ставит?

Еще вот психиатр. Его романея про Савинкова, глава третья. Кстати, почему ко мне в последние годы пошли сплошь врачи? Может, я больная? Может, мы все больные и кто-то косвенно жалеет нас? Впрочем, мы никому зла не причиняем. А что приходится порой терпеть выкрутасы друг друга, так это даже хорошо, это нужно, это развивает терпение. Каков искус для психиатра разложить Савинкова как психбольного, поставить диагноз профессионала. Тем более – и архивы богатые, и савинковские тексты. Мы спорили не один день, и, кажется, теперь он стал даже любить своего героя. И говорит о нем не как врач. Как друг. Сила, сила понять и принять – невероятная, даже сам писатель преображен ею и стал другой.

Молодые инакие стихи. Девочка золотая, сумасшедшая. «Не меряйте логикой речь пьяных влюбленных…» Значит, никаких рамок. Я сама ее нашла в редакции по адресу, философ гонял командирский газик с запиской. Я ее все ругала, а теперь не могу, очарована до комка в горле, если зайдет – схвачу за руку мертвой хваткой, не выпущу. Сколько можно ругать? Иногда ругать нет сил, но ей будет хуже, как захвалят. Может, попытаться спросить о ней московскую знаменитость? Отнимется язык, как в случае с Петрушевской… Когда я спросила ее мнение обо мне, она меня отхлестала. Так что неизвестно, чем это может кончиться.

«Боже мой, ну где вы были, где вы прятали галчонка?..» – читаю, шевеля губами. А знаете, вот так в себе и прятала. И лишь теперь вижу – незачем. И лишь теперь понимаю – я редкое существо, только боялась так думать. Она натолкнула меня на это. Она дебютировала в престижной газете, о ней заговорили, гори-гори ясно, чтобы не погасла. Хотела я ее учить, но чему? Читать вслух – побелела, сорвалась вон. Только не она у меня, это я у нее учиться должна. Новой системе мышления, существования, новой, прерывистой от любви речи… «Зацелованный и заласканный / куролеся, смеша играя / этот рот не хотел быть сказкою / он себе позволял быть явью…» Она себе позволяет быть явью!
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6