Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Митина любовь

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я, уже сейчас, полезла в разные справочники, чтоб понять, откуда у нее это имя – Фаля Ивановна. Я ведь ее поначалу звала Валей, пока она, не изломив бровь и не отведя меня в сторону, не объяснила мне, что она – Фаля… «Фэ»…

Я почувствовала ее раздражение не только в изломленной брови, но и в наклоне ее прямой спины ко мне. Откуда ей, Фале, было знать, какой необыкновенной красавицей казалась она мне, как мечтала я, выросши, быть на нее похожей, как заворачивала я свои прямые лохмы за уши, чтоб обузить свое скуластое лицо, как втягивала внутрь щеки и стучала себя по челюсти: это же надо иметь такие широкие зубы! Тогда как у Ф(Фэ!)али во рту росли белоснежные дынные семечки, мелкие, продолговатые и такие плотненькие, что не заковыряешь никакой спичкой. Когда я бывала одна, я училась четко произносить букву «Фэ», чтоб даже в быстрой речи она ненароком не выскочила из меня вэ-звуком.

Но все это было потом… А пока мама и бабушка бегут навстречу почтальонше, как только та покажется в конце улицы. Причем бегут вдвоем.

Потом, через годы, мама мне объяснила, что они обе ждали плохих известий и как бы хотели (каждая в отдельности) принять удар на себя.

Но писем не было.

А однажды ночью в калитку застучали, и это было уже окончательно плохо, хуже не бывает, потому что ночью приходят только телеграммы.

– Господи! Господи! – шептала бабушка.

– Матерь Божая, спаси и сохрани! – шептала мама.

Обе часто крестились. Сестра Шура смотрела на все громадными глазищами, в которых не было ни страха, ни любопытства, а нечто неведомое, нечто устойчивое, которое потом, через многие годы, я назову равнодушием приятия судьбы, она оскорбится, а я начну оправдываться. «Ты же ничему не удивляешься!» – скажу я ей. «Потому что я и так знаю!» – ответит она.

Отдаю ей должное: она действительно много знает заранее.

Мы услышали с улицы крики, но это были крики жизни. В дом вошли Митя и женщина.

– Прошу любить и жаловать! – сказал Митя. – Моя жена Фаля.

Подробности были сногсшибательные. Фаля – врач. Каверна на рентгене не проявляется. Поэтому пока воздержались от поддувания, лечат медикаментозно, а Фаля хоть и хирург, но контролирует.

Тут у меня полная путаница со временем. Шура говорит, что война уже шла и Фаля как раз собиралась на фронт. У меня все сбито, потому что я помню только радость возвращения Мити. Только.

То, что Фаля была врачом, определило легкость вхождения ее в нашу семью. Врачей у нас не было. Были кулаки, пожарники, горные инженеры, химики-технологи, модистки, бухгалтера, учительницы, было отродье – четвероюродная содержанка, которая, к радости семьи, умерла рано, – были верстальщики газет, домохозяйки, музыканты и даже инструктор райкома. Врачей не было, и это, на взгляд бабушки, было признаком недостаточной успешности рода. «Случись что…» – вздыхала бабушка. Диплом врача перевесил немаловажную деталь – Фаля была старше Мити на восемь лет.

Видимо, все-таки уже была война. Хирургам полагалось отправляться на фронт, а стоящие на учете в тубдиспансере и нужные тылу железнодорожники, естественно, оставались на местах, то есть в тылу.

Но в нашем случае слово «тыл» смысла не имело. Мы были оккупированы сразу.

После женитьбы Митя жил в Ростове, который несколько раз переходил из рук в руки, и была в этом не военная хитрость, как у Кутузова, а нормальная человече-ская нервность, она же дурь. Люди ненавидели немцев, но, когда возвращались наши, чувства подчас возникали аналогичные. Но это а пропо. Невеселое наблюдение над много стреляющим и много убиваемым народом. Он мечется. Он меченый.

Как потом узналось, Митю в Ростове три раза ставили к стенке. Один раз немцы, два раза наши. То, что его не убили, чистая мистика. Немцы прострелили ему левую руку, он упал, а окончательной, как теперь принято говорить, зачистки сделано не было. А еще немцы! Свои во второй Митин раз стрельнули поверх голов – такие же случайные были стрельцы, как и те, что стояли возле стенки, – а в третий раз пуля прямехонько попала в первую немецкую дырку, еще путем не зажившую. Митя снопом рухнул, и его даже чуть не закопали: от болевого шока он был мертвей мертвого. Но там поблизости случилась женщина… Она и выходила Митю стихийно, без медицинской грамоты, отчего левая рука у Мити плетью висела всю его оставшуюся жизнь, совсем мертвая рука, но как бы и живая тоже.

Фаля приехала к нам уже в конце войны. Ее демобилизовали по ранению. Она не нашла в Ростове Мити, соседи сказали, что его расстреляли, не соврали, между прочим, – откуда им было знать про траекторию полета пули-убийцы и существование близких к могилам сердобольных женщин? Фаля кинулась лицом в подушки, прокричала в них криком и поехала к нам, узнать, как мы и что…

Теперь уже кричала в подушки бабушка, которая про Митю не знала ни сном ни духом и почему-то держала в своей голове возможность Митиной эвакуации: все-таки человек всю жизнь стоял как бы близко к паровозу. Когда все обрыдались и откричали и сели обедать, только тут обратили внимание на то, что у Фали нервный тик на правой половине лица, что уголок ее рта навсегда закрепился в ехидной усмешке, затрудняя общение с ней. На общем собрании семьи, устроенном бабушкой возле уборной, нам всем было приказано не обращать внимания на мимику Фалиного лица, закрывать на нее глаза, а только слушать. Одним словом, при виде Фали нам рекомендовалось временно ослепнуть.

Мама возмутилась:

– Мы что, недоумки, что надо это объяснять?

На что бабушка ответила:

– Мы запустили детей, они растут без понятий. Особенно ты, – и бабушка ткнула в меня пальцем.

Так все и наложилось: на выражение лица Фали моя детская обида на бабушку. Я ведь была хорошая девочка и, между прочим, с понятиями, я для Фали букву «Фэ» учила как ненормальная – за что же меня так? Неизвестно, какие бы из этого выросли букеты, если бы не случилось то, что случилось.

Дальше пойдет рассказ про то, чего я доподлинно ни знать, ни видеть не могла. Может ли быть достаточным основанием для достоверности узенькая прорезь для пуговички на Митиной манжете, которую он не мог победить сам и попросил меня помочь. Я так старалась, пропихивая пуговичку, что у меня замокрело под носом, а Митя сказал:

– Никто уже не скажет, что ты не тужилась в труде. Сопли – сильный аргумент…

– Ничего смешного, – обиделась я. – Тебе что? Некому дырочки разрезать?

Я к тому времени уже «прошла войну» и стала языкатая не по годам, что как раз и не нравилось бабушке. Она же не знала, что я научилась и другому – не ляпать с бухты-барахты, хотя Мите, как своему, я могла намекнуть, что не все в его жизни складно, если пуговичка в дырочку не пролезает. Я ведь выросла в семье, где соблюдались такие мелочи. У меня до сих пор ими полна голова, и я не могу без отвращения смотреть, как пьют «из горлА» прямо на улице. Даже на пропол картошки собирали в беленькую хусточку железные кружки для воды – по числу копающих. Это же надо, какие аристократы долбаные! Пили ведь из мутного ручья, но каждый из своей кружки.

Вспоминаю еще случай с Митей того же времени.

Митя стоял возле уже поминаемой ржавой бочки и как-то печально баламутил воду, а я не удержалась и погладила его бессильно поникшую руку…

– Знаешь, птица, она у меня совсем мертвая, зачем я ее ношу?

– Вылечат, – тоненько пропищала я. – Под салютом всех вождей – вылечат.

– Ну разве что под салютом, – и он мокрой живой рукой прижал меня к себе, и в меня вошло его горе. Почему-то я сразу поняла: не в руке дело. И вообще не про нее речь.

Вот на основании узкой пуговичной прорези и Митиной частичной мертвости я рисую, как это могло быть.

…Однажды, проснувшись совсем в другом месте, Митя застегнул пуговичку на недвижной левой манжете и пошел к своей новой женщине – подруге-спасительнице, – чтоб она оформила ему правую манжету. Пока та вталкивала пуговичку в узковатую прорезь, Митя вздохнул и сказал:

– Надо бы съездить к Кате. – (Бабушке.) – Живые ли?

– Езжай, – сказала женщина. – Знать надо…

Она стояла и сопела близко, эта женщина, которая нашла его присыпанного и остановилась – а сколько людей прошло до нее мимо? Эта же затормозила, а потом сходила за тачкой и привезла его к себе, и раздела догола во дворе, и смыла с него шлангом человеческую и нечеловеческую грязь, а потом, уже в байковом одеяле, внесла в дом и положила прямо у порога, потому что на большее ее не хватило, внутри у нее вроде как что-то хряпнуло, и она подумала: «Это у меня произошло опущение матки».

Конечно, у Мити была жена Фаля. Она сражалась на фронте за жизнь наших раненых солдат. Что там говорить, какое может быть сравнение – жена-врач-воин и просто женщина с опущенной маткой. У Мити была бабушкина выучка в отношении к образованию вообще и к медицинскому в частности. Но вы же помните, что выбирал Митя на базаре?

В «момент пуговички» Митя, считайте, и сделал свой окончательный выбор. Поэтому следующая его фраза – «поедем вместе» – и легла в основание трагедии.

Люба – женщину звали Люба – поняла, что значат эти слова. То, что он у нее год как живет, значения не имело и не играло. Многие жили не там и не с тем, с кем положено. Это свойство войны – перебуровить все к чертовой матери, чтоб потом долгие годы метаться и искать, искать и метаться. А потом этим гордиться. Мы по гордости – первые на земле. Я помечу это место и вернусь к нему потом. Надо будет написать негордую статью о гордости. Как, например, Емелька Пугачев гулял со своим воинством по просторам родины чудесной, столько народу перемолотил, но нам тогда позарез надо было тешить гордость и чего-то оттяпать у турок. Кровь лилась из сотен дырок, и изнутри, и снаружи. Опять же Чечня… Шахтеры голодают, пенсионеры ходят в кастрюлях на голове, но мы ведь еще не все чеченские дома разбомбили, чтоб было потом чем гордиться.

Что-то меня заносит в сторону, а не надо. Надо переступить через кровь. Надо возвращаться к месту и действию.

Дом Мити и Фали в Ростове был разбомблен, хотя именно их квартира пострадала меньше других. Но Митя, оставаясь у Любы, упирал именно на то, что дом разбомблен, а то, что квартира цела, он как бы опускал. Пусть там кто-то живет, пусть. Такое время, когда человек яко наг, яко благ, а у него ведь и крыша, и Люба. Что он, алчный какой-нибудь, чтоб хватать и хватать?

Кстати, так все и было. Люди захватили Митину квартиру, но не те, у которых ничего не было, а совсем другие. И поездка к нам на самом деле была вторым Фалиным делом, а первым было освобождение захваченной территории, что Фаля и сделала вполне профессионально. Война, она все-таки закаляет характер.

Но опять вернемся к «моменту пуговички». Люба как раз это сделала, всунула ее в дырочку, а Митя сказал «поедем вместе», что было равносильно «давай поженимся», иначе чего это ради тащить ее к родне? Надо сказать, что у Любы были правильные понятия, и она спросила Митю, не стыдно ли это при существовании жены. Видимо, конечно, не этими словами сказала Люба, а как-то иначе, но важна суть. Мысль Любы о Фале. И Митя, добрая душа, возьми и ляпни:

– Чует мое сердце – погибла она, – сказал он. – Ну ни одной же строчечки за всю войну, а мы ведь уже Киев обратно взяли, из двадцати четырех орудий салют был. Не из двенадцати. Столица ведь…

Митя и потом много говорил про взятие Киева, сидит-сидит, а потом ни с того ни с сего… Что-то его беспокоило, саднило в этом вопросе, я теперь думаю, это пошло с того момента, когда он осознал, что – Господи, прости! – он как бы бессознательно хочет, чтоб Фали не было, а была Люба, не вообще, а в его жизни, но мысль эта подлая не давала покоя совести, и на язык выползал Киев как сигнал этой самой едучей совести.

Они с Любой сели в рабочий поезд – существовали тогда такие местные поездочки, что, коптя и чадя, бегали между городками и деревеньками, выполняя воистину рабочую миссию коммуникации.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5