Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Уткоместь, или Моление о Еве

<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Хотя если честно… Я ведь не доблесть свою расписываю, я изображаю возможность обратить на меня внимание другому человеку. Ну хотя бы как на чудачку. Все к тому и шло… До той отмороженной ноги, после которой я стала хромать. Это уже был перебор. И так у меня связалось намертво – оторванная подметка и три красивые девки, которых пустили в тепло, – что я стала молиться каждый день: пусть им когда-нибудь будет плохо хоть раз, как мне всегда. Особенно той, с ложбинкой на шее. Такой стебелек для любви. Я намечтала, что случится случай (знаю, что это тавтология) и когда-нибудь я буду в ситуации, когда мне будет тепло и хорошо, а им – хуже не бывает, и они будут царапаться в чье-то окно и молить, молить. И тогда я напишу роман на разрыв пульса, не скрывая своей ненависти. Я получу за него премию, хотя я не меркантильна, не в ней дело. У Фланнери О'Коннор есть рассказ «Хромые внидут первыми». Страшный рассказ. Страшнее не бывает. Я напишу такой же роман. Про этих троих, перед которыми сначала открываются двери, а потом – бац! – и хромые внидут первыми.

Вот почему я записала это: чтоб не забыть никогда. Смешно сказать, но я не знала ни кто они, ни как звать. Просто они существовали как образ моей идеи. Когда-нибудь мне будет хорошо и не будет так чертовски болеть нога, им станет плохо, и это будет справедливо.

Я – Раиса

Возле моей палатки приладился шашлычник. Не знаю, кто ему позволил захватить это место, но пока то да се, он чадит в мою сторону. А у меня с запахом мяса отношения очень тонкие. Однажды, когда я была еще инженером при дипломе и кульмане, в соседнем отделе татарки варили мясо. Татарки – умницы и без первого не могли, вот они, когда закрыли в институте столовую, и подбили отдел на общий суп и взялись все это дело организовать. Деньги с каждой души, а кастрюля и труд их, но без их денег. Справедливо. Труд – это товар (в данном случае – суп). Товар – мы до сих пор плохо понимаем. Нам кажется, что если кто-то шьет никому не нужные байковые халаты, он этим и ценен. Шалишь, браток. Халат надо еще продать. Твоя ценность в ценнике халата. И если его никто не покупает, шей рукавицы или бюстгальтеры, на что будет спрос. Спрос на тебя. Но это я так, делюсь мыслями по случаю шашлычника и запаха мяса. Так вот… когда умные татарки стали варить свои супы, я хлопнулась в обморок, чего сроду со мной не было. Пришел врач и сказал страшное: «Обморок голодный». Вот тогда я быстренько-быстренько собрала свои манатки, кульман был мой – достался мне от папы, который с моего детства видел меня за ним. Таким было его представление о счастье ребенка.

Я в одночасье порушила светлую мечту родителя и села в эту лавку на перекрестье дорог, чтоб торговать жвачкой, пивом и прочим колониальным товаром.

У меня появилась своя клиентура. Я и не подозревала, как избирательны люди. Одни любят хоть маленький, но приступочек в зал, чтоб не сразу входить, не с земли. Другие предпочитают легкую без писка дверь. Третьи, наоборот, предпочитают дверь весомую, чтоб налегать плечом. Так в результате разности пристрастий каждый магазинчик – а нас тут уже десяток – обрел своих поклонников.

За эту свою нетворческую и непрестижную работу я стала получать такую сумму, что могу варить супы с парным мясом для большой семьи. А семья у меня, по нашим временам, огромная. Мечтатель папа, слава богу, живой; идеалистка мама – тоже моргает; муж – не добытчик, специалист по структурной лингвистике; двое оглоедов, драгоценных моих мальчишек, и тетя, которую раньше назвали бы приживалкой, но это плохое литературное слово. А мы тетю любим, она выгуливает собаку и вычесывает кота, она с нами всю жизнь, на самых непочетных работах. Раньше сдавала бутылки, еще раньше занимала с утра очередь в молочную, еще раньше торговала на барахолке всем сношенным, мамочка заходилась от неловкости даже при мысли о таком приварке для семьи, а тетя стояла на ветру то на Тишинке, то в Измайлове, а то и просто возле метро. Семья моя пестрая и по виду и по содержанию.

Папа – продвинутый, до рынка, коммунист; мама – монархистка, причем английская. Ей хочется быть подданной Елизаветы – ни больше ни меньше. Уже принц Чарльз ей не подходит – носат и узок. Мой дорогой муж – демократ-гайдаровец с элементами фанатизма, тетя любит Лужкова, говорит, что это Киров наших дней, я ей объясняю, что это не комплимент, а обличение, но тетя упрямая, как каждый из нас. Дети – вольные жильцы мира, и это мне нравится больше всего. Какое счастье, что прикрыли пионерию и ее старшего брата! Дедушка об этом, правда, очень печалится. Компьютерные внуки умничают и без царя в голове. «Должен быть стержень, – шумит дед. – Без основы человек рассыпается». Внуки демонстрируют ему крепость своего тела – мол, не развалимся, а я думаю свое: вот я, насаженная на стержень и с точки зрения папы хорошая. Ему виднее. Но я-то знаю другое. Мой стержень – это кол, который в меня вбили. Но вбили не до смерти. В конце концов за тысячу лет коловбиватели научились не умерщвлять насаженных на кол. Они знали, как его всадить, чтоб мимо жизненных центров. Мой кол (а также и твой, мой дорогой друг) обмотан нашими кишками. Мы обкакиваем и обписываем наш стержень, который вылезает из нас кончиком языка. Отсюда, видимо, и частая невероятная глупость говоримого, ибо оно из кишок. Вот мой папочка хочет, чтоб так было всегда. А я этим своим колом чувствую и вижу, что в моих мальчишках этого нет. Они легче меня на единицу кола. Их естество вольно, оно не привязано, и в нем нет острой боли насаживания. У моих знакомых у всех дети без стержней. Они любят естественно, так же ненавидят, корень их языка не щекочет острие, на котором сидит первое правило стержня: хорошо только то, что на мне. Другое выплюнь. Как же мы плевались, как плевались…

Я – Ольга

Мне надо схарчить одну свою сотрудницу. Вообще-то я не людоед, людей не ем… а ее схарчу. Вся такая из себя… Красивая баба, ничего не скажешь, но я тоже не пальцем сделана. Просто у нас с ней разные группы крови. Она из семьи шестидесятников-подписантов, мне на это начхать сто раз, но я ненавижу, когда это носят как орден. Оттого что мои родители не были в брежневской психушке и не подписывали письма в защиту Даниэля и Синявского, а август шестьдесят восьмого не выбелил моему папе виски, она отказывает мне в праве иметь те мысли, которые я имею. Они ей не кажутся достаточно дистиллированными. Только она… Только она вправе судить место и время, а я ей не даю это делать. Я ее мочу. Мои убеждения выросли из другого сора, и то, что мы смыкаемся побегами, – это нормальный процесс претворений и превращений, а не падение идеи, как считает моя противница. Ей, видите ли, западло принимать у меня из рук заработанные деньги. Ей хочется другого окошка, чтоб в нем торчал кто-нибудь из бывших. Хорошо получать ей зарплату из рук самого Лихачева, по меньшей мере – Ковалева. На крайний случай сгодился бы и думец Борщов. Но в окошке я. И я в нем сижу крепко, потому что от природы такая.

Я помню старый школьный случай. Уже в начале шестидесятых все напряглись на столетие Ленина. Массовый экстаз преддверия, предчувствия и прочих «пред». Маразм. Анекдотов тогда было – тьма… Больше придурковатые, но очень ядовитые. Про гремящего, как таз, железного Феликса, ходоков, уходящих от Ленина с горшочком земли… Один из таких анекдотов, особенно неприличных, передавался на уроке на клочке бумаги. Училка его отловила у Раисы. Прочитала, пошла пятном и велела той съесть бумажку. Жуткое безобразие, конечно, но Раечка наша аккуратно сжевала бумажку и спрашивает:

– Глотать или можно выплюнуть?

До учительницы, видимо, что-то дошло, и она сказала: «Выплюнь эту гадость!» И Раиса плюнула изо всей силы вперед. Мокрый жом упал на голову сидящей впереди подлизы и отличницы, она заверещала, сняла плевок и бросила назад в Раису. Начался визг. Все считали себя оплеванными. Раиска стояла с нахальной мордой: я, мол, сделала, как велели. Я тогда сидела рядом с ней, и мне плевка досталось больше всего. Но я молчала, а вот визжала больше всех даже не та подлиза, а Сашка. Она кричала, что анекдот – это фольклор, а фольклор – творчество народа, и если народ помещает внутрь пересмешки Ленина, то это скорее честь ему, чем хула. А плохо – жевать бумагу и чернила. И если Раиса теперь умрет, то отвечать будет учительница, они все лапали эту бумажку, а мальчики сроду не моют руки после уборной. Мальчишки возмутились: откуда знаешь, ты там была, была? Я все про вас знаю, кричала Сашка, вы все говнюки… Такое началось! Потом историю замяли. Заминали Раискин плевок, про анекдот даже как бы забыли… Я вот даже не помню, про что он… Надо будет позвонить и спросить… Все-таки ничего себе был эпизодик… Но мы тогда были очень друг за друга, хотя каждый считал, что надо было все сделать иначе.

Я считала, что вообще не надо было жевать бумажку, что бы она сделала, учительница? Силой, что ли, в рот бы впихнула?

Раиса считала, что надо было плюнуть дальше и попасть в учительницу, против чего выступала Саша. «Это уже хулиганство, – говорила она. – Загремела бы из школы. Надо было по-хитрому сглотнуть, а потом, выкакав, предъявить на анализ и уже анализом по учительнице – что, мол, скормила человеку? У тебя бы определенно было отравление… Могла бы и помереть». Видно было, что Сашке нравился именно такой – смертный – конец подруги, а через него и смертный конец учительницы. Та была больна и немощна, из детей-инвалидов, которых, кроме педагогического, впихнуть некуда. Это я теперь, уже имея взрослых детей, понимаю, какой это вред и какое зло – учить других из глубины собственной болезни. Я не верю в здоровый дух в вымученном инвалидном теле, равно как не верю и в здравость тела фашиста там или коммуниста. Так просто не бывает. Розовые щеки идеологического идиота и даже разворот плеч в несении древка еще ничего не означают. Их тоже снедает страшная хворь жлобства, и чем розовее щеки, тем чернее хворь. Но это мои сегодняшние заметы. Тогда мы были дети. Радостно-глупые дети. Но нас почему-то очень занимала смерть. Раиса была уверена, что если не хотеть смерти всеми без исключения клеточками, то и не умрешь. Умирает сдавшийся. Конечно, пуля в висок или сердце – это другой случай, это слом всей системы сразу. Но если нет такого рода порухи, то человек может победить смерть ползучую, смерть подкрадывающуюся. Сколько в человеке клеток, и если каждая скажет смерти «нет», ну какая смерть это выдержит? Отползет и сама сдохнет. Главное, не допустить слома системы. Саша – та фаталистка. Она считала, что смерть не есть абсолютное зло, что сплошь и рядом – это благо и даже счастье. Она всегда приводила в пример литературного мальчика, упавшего с мачты прямо к пасти подплывающей акулы. Тогда случился хороший убийца, который выстрелил в мальчика, избавляя его от более страшной смерти. Сила литературных примеров в их неумираемости. Еще через сто лет кто-нибудь вспомнит мальчика и акулу или еще кого по случаю и завершит чей-то мыслительный процесс в пользу пистолета. Надо сказать, что я в такого рода разговорах отставала. Я родилась практиком жизни, не знающим никаких предварительных теорий. Случится случай – я раскину мозгом. И раскладом этим будет руководить случай, он подберет себе теорию по вкусу. Уже долгая жизнь ни разу не была смущена неправильностью такого рода тактики. Тактики обстоятельств.

Я ненавижу тех, кто двуперстием и раскачиванием перед Богом хочет спастись от грозы, вместо того чтобы поставить громоотвод; я так же точно ненавижу других, которые ходят с обязательной соломкой для подстила при возможном падении. Я падаю по полной программе, но в одном месте только один раз. Дважды я не попадаюсь. Говорить об этом мне сложно – сказывается мое не аристократически шестидесятническое происхождение.

Та барышня, которую я собираюсь уволить, всегда под языком имеет речь и цитату. Мне с ней трудно. Псалмы, Лотман, Бердяев, Бродский – все у нее как воинство, а дела надо сделать на пять копеек своим умом, но прицепляется такой мощи товарняк, даже становится стыдно, что вызван по столь ничтожному делу. А дело-то придумано мной, значит, я и дура. Раз для такой армии не могу придумать дела покруче. Нет, определенно мне надо от нее избавляться, иначе начнет расти комплекс, и куда я с ним потом денусь? Для нынешнего времени комплексы – слишком обременительная и громоздкая одежда, они хороши для времен стоячих, тогда они тебе даже как бы украшение. Плюмаж лучше виден, когда ты в зыбучем песке и болоте, за него тебя и вытащить могут, если найдется рыцарь – любитель именно твоего плюмажа-комплекса. Так, между прочим, выживали те, что были перед нами. Тогда было много комплексов-украшений. Бант верности отеческим гробам – комплексантам по роли полагалось кричать дурное вослед покидающим отечество.

Я работала на полставки в «Литературке». Рядом сидела очень рефлексирующая дама, внутренним взором примечающая внутренних эмигрантов. Боже, какой на ней был бант! Она шептала нам то про одного, то про другого «внутреннего эмигранта», которые уже там, хотя еще здесь. И ей внимали. Она зацепила бантом дурную болезнь – гипертонию – и вскоре умерла от несоответствия жизни. Знаю еще одно распространенное в том времени боа – комплекс личной вины, гомункулус от скрещения Евангелия с писателем Нилиным. «Мы за все в ответе, что при нас». – «Ну как я могу быть виновата за тридцать седьмой или сорок девятый? – кричала я. – Как?» – «Так! – отвечали они. – По закону генетической памяти». Страшное боа – от него по коже сыпь, да еще на самом видном месте – шее. А турнюр превосходства над всеми? «Это мы, – кричал турнюр, – раскорячившись, в течение тридцати лет родили сразу Пушкина, Лермонтова, Достоевского, Тургенева, Некрасова, это не считая Фета и Тютчева». Однажды, когда меня чуть не задушили этим турнюром, я посмотрела на рожающую в ту же эпоху Англию. Процесс этот, он и там неэстетичен. И тем не менее… Байрон, Диккенс, Троллоп, Теккерей, это если не считать обеих Бронте. Как на меня закричали! Как можно сравнивать? Комплекс турнюра – один из самых сильных и подловатых наших комплексов. Мы не верили собственной жизни, факту собственного существования, нам нужна подкладная подушечка хоть из чего, лишь бы придала формы. Никакому Джону Смиту подтверждать свое право жить хорошо и счастливо не нужно при помощи мыслей высокого полета у его писателя-земляка. Он сам себе земля, гора и река, он сам себе – Сам. Конечно, это не факт. Я ведь не жена Джона Смита. Откуда мне знать? Я вообще ничья жена. И в этом на сегодняшнюю минуту главное мое приключение. У моей сотрудницы есть шанс не быть уволенной.

У меня появился мужчина. Это к нему я еду мимо той шашлычной. Если он скажет мне те слова, которые я жду, будет одна история. Если не скажет – другая. Но я не завидую тем, кто встретится со мной тогда, во второй истории.

Я – Саша

Я гоню училок домой. Им не хочется. Сейчас им хорошо тут. Это свойство вина – приукрашивать обстоятельства. В данном случае мой кабинет, в котором я их обычно жучу, я ведь завучиха строгая, но сейчас у нас любовь и сестринство. Хотя я все знаю. Потом они меня обсудят и осудят со всех сторон. И какая я, и как умею привлекать нужных людей, вообще я с их точки зрения – Березовский районного масштаба. Дуры! Я гораздо больше. Просто мне немного надо. Я женщина с минимальными притязаниями. Я даже не стала директором школы, потому что в этом положении больше гвоздей и веников, мне это скучно. И в роно не пойду, это уже далеко от урока как такового. Когда я кончала школу, в пединститут шли те, кто больше никуда не годился. Я поэтому поступила в университет и в школу пришла уже сознательно, хотя были варианты. Мне нравится вспоминать, что я оказалась сильней общественного мнения. Потом, живя какое-то время в Израиле, я поняла: там то же самое. Учитель – профессия непрестижная. Это вам не врач или адвокат. Учителя там бузят, как и наши, что мало платят, но там нет всеобщей распущенности, когда корпоративный интерес становится выше, потому что лидер горластей. Но у нас нет гражданского общества – мы стадо, мы еще не понимаем, что, поджигая соседа, можем сгореть сами. Нам сгореть за идею – самое то. Идея, как правило, дурь. Сегодня после распития напитков меня остановила учительница химии, которую я уважаю и почти люблю. Тоже из университета.

– Александра Петровна, вы это видели? – И она показала мне Ольгин журнал. В нем большой очерк о завуче соседней с нами школы. Бабе препротивной. Ольга звонила и спрашивала, как она и что. Я ей сказала, что героем никакого материала та быть не может. И взятки берет, и в рукоприкладстве замечена. Так вот, Ольга самолично написала, как хороша завуч, хотя некоторые завистники и злобники не выбирают выражений, работая с ней по соседству.

– Это про нас, – сказала химичка. И я оценила выражение. Не про вас, а я не раз прохаживалась по той даме, а именно про нас. Была принята моя сторона и моя позиция.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3