Хорошенькая брюнетка смущенно пробормотала что-то насчет трамвая.
– Вам ничего не понадобится на трамвай. Доктор Майнц заказал к закрытию магазина несколько такси. Шофер отвезет вас, куда вы пожелаете.
Медленно росла на письменном столе кипа бумажных денег. Роясь в собственном бумажнике и опоражнивая его, антиквар недовольно сказал доктору Майнцу:
– Почитать газеты да послушать людей, так у нас все наводнено деньгами. Ими набиты все карманы, они шелестят во всех руках. Здесь собрано все, что имели при себе двадцать семь человек, включая и нас с вами. По курсу мирного времени это не составит и семисот марок. Наше время – сплошная дутая афера. Если бы люди как следует подумали о том, какая ничтожная сумма стоит за этим множеством нулей, они не дали бы так себя морочить.
Доктор Майнц что-то торопливо зашептал.
– Понятно, сейчас же звоните, прямо отсюда. А я тем временем схожу к жене. У нее обязательно найдутся деньги.
Пока доктор Майнц разговаривал по телефону с неким директором Нольте, которому следовало сегодня вечером получить 250 бумажных долларов, но теперь предлагалось потерпеть до утра, Пагель раздумывал о том, какой непривычный беспорядок внесло его требование в дела фирмы. Однако, отметил он с удивлением, в каком образцовом порядке развивается самый этот беспорядок! Тихо, как будто так и надо – у дверей ждут машины, каждый служащий, несмотря ни на что, поедет туда, куда хотел, в список аккуратно занесен сделанный каждым взнос… В то самое время, когда возникает беспорядок, уже делается все, чтоб его устранить в кратчайший срок.
«Я тоже, – думает мрачно Пагель, – создавал беспорядок, но мне и в голову не приходило его устранить. Он все рос и рос, распространяясь на такие области, что я и подумать не мог бы. Теперь у меня все в беспорядке, ничего не осталось упорядоченного!»
Секунду он думает о том, как часто он требовал от Петры, чтобы по утрам, к появлению Туманши с кофе, она бывала одета.
«Я кого-то перед собою разыгрывал, а главное перед нею. Беспорядок не становится порядком, если накинуть на него одеяло. Наоборот: он становится беспорядком, который уже не смеют нарушать. Изолгавшимся, трусливым беспорядком. Петра, может быть, отчасти это понимала. Что она думала про себя?.. Не потому ли для нее так важно было, чтоб мы поженились?.. Не проявлялось ли и в этом ее стремление к порядку? Она всегда молча делала все, что я предлагал. Я в сущности совсем не знаю, что она думает…»
Антиквар возвращается веселый, он смеется, потряхивая толстой пачкой бумажных денег.
– Сегодня вечером у меня все сидят дома. Жена на седьмом небе, она собиралась на какую-то кошмарную премьеру с банкетом в честь автора, которого и без того раздуло, как лягушку перед волом, и теперь радуется, что мы не можем пойти. Она уже звонит в восторге по всем телефонам, что мы сидим без единого пфеннига… Завтра вы прочтете в газете, что я прекратил платежи… А у вас что, доктор?
Доктор Майнц, как выяснилось, также мог похвалиться успехом: директор Нольте согласен подождать до утра.
– Извольте, господин Пагель, – сказал антиквар. – Тысяча долларов семьсот шестьдесят миллионов. Это, однако, заняло у нас, – он вынимает часы, – тридцать восемь минут; за восемь минут прошу извинения.
«Почему, собственно, он посмеивается надо мною? – думал с раздражением Пагель. – Спросил бы лучше, на что мне понадобились деньги! Ведь может же человек попасть в положение, когда деньги нужны немедленно!» Внутренний голос говорил ему, что в такое положение попасть можно очень свободно, но что тогда встает вопрос о виновности… «Разве я могу отвечать за глупость полиции!» – думал он с раздражением…
– Много бумаги, как и полагается по нашим временам, – усмехнулся антиквар. – Может быть, распорядиться, чтобы вам связали все в пакет? Вы предпочитаете рассовать по карманам? Идет сильный дождь. Впрочем, вы, конечно, возьмете такси… Тут же рядом, от дверей направо, перед отелем «Эспланада»… Или вызвать сюда?
– Нет, благодарю вас, – пробурчал Пагель, распихивая бумагу по карманам. – Я пешком…
И вот он шел уже по Кенигштрассе, изрядно промокнув, накрывая руками два наружных кармана. Пусть их злятся на него, как мать, или посмеиваются, как этот перекупщик картин, или пусть их попадают в бедственное положение, как Петер, – он сделает в точности то, что задумал, хоть стенку лбом прошибет, а сделает. Он не тронет этих денег, он и не подумает взять такси, хоть карманы у него набиты до отказа!.. Раз он не желает, ни дождь, ни усталость не заставят его.
Он и теперь не пошел прямо в полицию – в тот участок, где сидела Петра; он сперва пошел к Туманше расспросить ее. Он и сейчас, как раньше, убежден, что в жизни всегда все не к спеху. Он, как мул, – чем больше его бьют, тем пуще упирается.
Или, может быть… он просто чувствует страх перед тем, что ждет его в полиции? Боится стыда, который охватит его, когда он увидит Петру в таком плачевном положении?
Посвистывая, он пересекает Александерплац и сворачивает на Ландсбергерштрассе. Он напряженно гадает, чему Петра больше обрадовалась бы: табачной или цветочной лавке? Или кафе?..
9. Петра в участке
Обер-вахмистр Лео Губальке отнюдь не был человеком, склонным – на службе или вне службы – к самоуправству, мелкой злобе, измывательству. Никогда не уступал он этому соблазну, столь опасному для человека, в чьи уста вложено слово власти: «Повинуйся или сдохни!» И если доводилось ему подчас, дома ли или на службе, немного сподличать, как нередко случается маленькому человеку, когда он много о себе возомнит, то на это его всегда совращала педантическая любовь к порядку и точности.
Любовь к порядку заставила его увести девицу Петру Ледиг со двора дома на Георгенкирхштрассе, и та же любовь к порядку побудила его на укоризненный вопрос начальника: «Что же это вы, Губальке, опоздали ровно на двадцать минут?» – бойко заявить:
– Так что произвел арест. Девица. Имела дело с игроками.
Это добавление, которого он никогда не сделал бы, если б не опоздание, потому что меньше всего входило в его намерения причинить зло Петре Ледиг, в течение долгих часов оставалось единственным, что было известно полиции в связи с этим арестом. Обервахмистр Губальке хотел только убрать с улицы полуголую девушку. Он намеревался посадить ее в дежурке на скамейку и достать ей чего-нибудь поесть. К вечеру выяснилось бы, как с ней быть: раздобыли бы в каком-нибудь благотворительном обществе кое-какую одежду и, сделав девушке строгое внушение насчет порядка и распущенности, отпустили бы ее на волю – живи как знаешь.
Вместо того чтобы привести в исполнение эти добрые намерения, Губальке заявил: «Имела дело с игроками». Опоздание на службу, вызванное только добрым сердцем и сочувствием, явилось бы нарушением дисциплины; фраза же об игроках превращала нарушение служебной дисциплины в исполнительность. До той секунды, когда эта фраза сорвалась с его языка, у Губальке и в мыслях не было возлагать на девицу Петру ответственность за страсть ее друга к игре, страсть, о которой полицейский знал к тому же только из бабьих сплетен. Но слабое создание человек, и у большинства, что у женщин, что у мужчин, слабейшее из слабых мест – язык. Стараясь оправдаться, Губальке смешал в одно судьбу Петры с судьбой некоего игрока, а дальше прикрасы ради игрок превратился у него в игроков.
Не подлежит сомнению, что в ту минуту вахмистр Лео Губальке никак себе не представлял, какие последствия для Петры Ледиг повлечет за собой эта его фраза. Он торопливо застегнул пояс с пистолетом, прицепил резиновую дубинку, думая лишь о том, как бы ему поскорее присоединиться к своим товарищам на Клейне Франкфуртерштрассе, у которых там вышла свалка с каким-то соперничающим боксерским обществом. Он так спешил, убегая, что даже не взглянул ни разу на девушку, доставленную им в участок. Если он и вспомнил о ней еще хоть раз, то уж, верно, с самой чистой совестью. Она, во всяком случае, не на улице, а сидит спокойно в дежурке. Самое позднее через два часа он вернется и наведет во всей этой истории порядок.
К сожалению, два часа спустя вахмистр Лео Губальке лежал на больничной койке в Фридрихсгайне с развороченным коварной пулей животом и, с часу на час ожидая конца, очень мучительно и очень трудно умирал самой неупорядоченной и неопрятной смертью, какая может постичь такого чистоплотного, влюбленного в порядок человека. Отныне дело Петры Ледиг должно было разбираться без его вмешательства.
Но умирающий все же продолжал оказывать влияние на судьбу девицы Ледиг. Первые два часа, пока не достигло и не взволновало участок известие об убийстве Губальке, Петра Ледиг провела сравнительно мирно и спокойно. Если не считать одного небольшого инцидента, с ней не произошло ничего такого, о чем бы стоило упомянуть. Равнодушный человек в форме, не добрый и не злой, втолкнул ее в маленькую камеру, почти похожую с виду на клетку в зверинце – три глухие стены и четвертая, обращенная к караульному помещению, решетчатая. На просьбу девушки принести ей чего-нибудь поесть, все равно чего, ведь господин полицейский обещал ей, равнодушный сперва проворчал: это здесь не положено, ей придется подождать, пока ее не свезут в Алекс… Но через некоторое время он все-таки появился с большой горбушкой черствого хлеба и кружкой кофе. То и другое он, не отпирая камеры, просунул ей в решетку между довольно широко расставленными прутьями.
Изголодавшейся Петре нельзя было предложить более правильной первой пищи. От старой затверделой горбушки приходилось волей-неволей откусывать очень маленькие кусочки и потом подолгу их жевать. Сперва во время этой медленной еды снова и снова волнами подступала тошнота; желудок отказывался принимать пищу, отказывался возобновить свою деятельность. Сидя на скамейке, уткнувшись головой в угол клетки и обливаясь от слабости ручьями пота, Петра героически боролась с приступами тошноты, снова и снова подавляла рвоту.
«Я должна есть, – смутно думала она, изнемогшая вконец, но без тени безвольной покорности. – Я же ем за себя и за него!»
Таким образом, горбушку хлеба, с которой трехлетний ребенок расправился бы в пять минут, Петра жевала чуть не полчаса. Зато, съев ее всю, она ощутила физическую теплоту, похожую на счастье.
Если до сих пор Петра ничего вокруг себя не замечала, то сейчас, почти совсем оправившись, она уже с интересом стала присматриваться к жизни в караульном помещении. Этот мир не таил для нее в себе ничего страшного. Кто пришел из той ямы, где она была у себя дома, для того не страшны грубость и похоть, порок и пьянство – все это входило в человеческую жизнь, было одним из проявлений жизни, как входили, конечно, в жизнь улыбки и ласки Вольфганга, радость новому платью, окно цветочного магазина.
В следующие полчаса тоже не случилось ничего особенного, что могло бы ее напугать. Привели остроносого, явно голодного паренька, который пытался, как выяснилось потом из допроса, проводимого вполголоса, стянуть в магазине пару ботинок. Привели подвыпившего гуляку. Жалкую с виду женщину в шали, которая для отвода глаз сдавала меблированные комнаты, но только в целях мелкого воровства. Человека, который продавал накладного золота часы под видом золотых и находил на них достаточно покупателей, объясняя сравнительную дешевизну своего товара тем, что он у него краденый.
Все эти люди, обломки крушения, выброшенные спадающей волною дня к порогу дежурки, с безучастным спокойствием отвечали на вопросы и покорно проходили в клетки, двери которых человек в форме равнодушно запирал за ними на ключ.
Потом стало шумно. Двое шуцманов приволокли буянящую, пьяную в дым бабу. Они ее не вели, а скорее несли, идти между ними сама она не желала. С почти дружелюбным спокойствием они слушали ее площадную ругань и объяснили, что девица у своего столь же пьяного кавалера «стырила» бумажник.
Третий шуцман вел ее бледного, придурковатого на вид, кавалера, который ничего почти не понимал из того, что вокруг него происходит, так как больше был занят тем, что творилось в нем самом. Ему было очень нехорошо.
Своим пьяным визгом девица мешала снимать допрос; желтолицый безголосый секретарь не мог ее утихомирить. Она опять и опять кидалась на полицейских, на секретаря, на своего кавалера, грозя расцарапать им лица длинными, покрытыми красным лаком, но грязными ногтями.
С леденящим ужасом глядела Петра Ледиг на девицу. Она напомнила ей ту пору ее жизни, которую она считала навсегда отошедшей в прошлое и которой по сей день стыдилась. Она эту девицу знала, не по имени, правда, но по ее деятельности в лучших районах Вестена, на Тауэнцинштрассе, Курфюрстендамме, а в часы после закрытия ресторанов также и на Аугсбургерштрассе. Там, в районе ее охоты, ее прозвали «Стервятницей» – за тонкий горбатый нос и за необузданную ненависть к любой конкурентке.
В те черные дни, когда Петра еще не попросила Вольфганга взять ее с собою; когда ей еще случалось при очень уж крутом безденежье, время от времени, совсем редко, выйти самой на охоту за денежным кавалером, у нее тоже произошло два-три столкновения со Стервятницей. Девицу тогда только что взяли на учет, и с этого часа она всех, кто не принадлежал к «профессионалкам», преследовала жгучей, крикливой, ничем не гнушавшейся ненавистью. Стоило ей заметить, что такая конкурентка, занимающаяся браконьерством в «ее районе», заговорила с каким-нибудь господином или только стрельнула в него глазом, как она прежде всего старалась привлечь на соперницу внимание полиции. Если это ей не удавалось или если не оказывалось поблизости шуцмана, она не останавливалась перед тем, чтобы опорочить «приблудную» в глазах кавалера, причем нагромождала обвинения одно другого гаже: сперва, что та воровка, потом, что она больна венерической болезнью, что у ней чесотка, и так далее, и так далее.
Уже и тогда последним оружием Стервятницы был истерический визг, истошный крик, доведенный до крайнего накала кокаином и алкоголем, и как только она прибегала к своему испытанному средству, кавалер неизменно спешил смотаться.
У Петры всегда было чувство, что она особенно неприятна Стервятнице и что та ее преследует с сугубой ненавистью. Однажды она спаслась от прямого нападения только паническим бегством по ночным улицам до самой Виктория-Луизе-плац, где могла, наконец, спрятаться за полукруглой колоннадой. Но в другой раз она отделалась не так легко: только она села с одним господином в такси, как Стервятница выволокла ее на мостовую, и между ними двумя (господин поспешил умчаться на такси) завязался бой, из которого Петра вышла с разодранным платьем и поломанным зонтиком.
Все это было очень давно, почти год назад, или уже больше года? Бесконечно много нового узнала с того времени Петра. Ворота иного мира раскрылись перед нею, и все же она с прежним страхом смотрела на свою былую ненавистницу. Та тоже переменилась с той поры, но к худшему. Если самый перенос места охоты из богатого Вестена в убогий Остен достаточно говорил об ослабевших чарах Стервятницы, то причиной тому было прежде всего разрушительное действие на молодой организм наркотических ядов кокаина и алкоголя. Щеки, еще недавно нежные и округлые, запали и покрылись морщинами, сочные, красные губы потрескались и иссохли, движения стали развинченными, как у душевнобольной.
Она кричала, она брызгала слюной, она ругалась, пока хватало дыхания, потом желтолицый секретарь что-то спрашивал, и она опять разражалась руганью, как будто запас грязи непостижимым образом постоянно в ней обновлялся. Наконец секретарь подал знак полицейским, они вдвоем потащили девицу от его стола к камерам, и один из них сказал спокойно:
– Ну, девочка, пошли, тебе нужно выспаться.
Она уже приготовилась снова разразиться руганью, когда взгляд ее упал через прутья решетки на Петру. Она встала как вкопанная и закричала, злорадствуя:
– Ага, поймали наконец эту сволочь?! Шлюха окаянная, она уже, слава богу, попала на учет! Свинья – отбивает у приличной девушки всех кавалеров и еще награждает их сифоном, потаскуха, тварь! Она регулярно выходит промышлять, господин дежурный, а больна всеми болезнями, этакая гадюка!..
– Пошли, пошли, фройляйн, – спокойно сказал полицейский и палец за пальцем оторвал ее руку от прутьев решетки Петриной камеры, в которые она накрепко вцепилась. – Поспишь немного!
Секретарь встал из-за стола и подошел к ним.