Брат Гвальберт сказал мрачно:
– Господь дал Ною и его поколению сто тридцать лет… а нам меньше чем полгода?
– Он дал нам пять тысяч лет, – возразил я жестко, – между визитами Маркуса!
Он тяжело вздохнул, посмотрел на меня исподлобья.
– Хорошо. Я с тобой, брат паладин. Это сумасшествие, но погибнуть за других людей – угодно Творцу.
Брат Смарагд сказал пылко:
– И я!
– Считайте и меня, – сказал Жильберт. – Мне всегда казалось нечестным спасаться, когда все люди на земле погибнут.
Гвальберт пробормотал с иронией:
– Думаю, Господь зачтет, что мы могли спастись, но предпочли остаться с грешными людьми, которым безуспешно несли свет и просвещение. Брат паладин, как ты видишь это самое сопротивление Маркусу? Что мы вообще можем сделать?
Я перевел дыхание, крохотный шажок сделан, заговорил как можно убедительнее:
– Для выживания все средства и методы хороши. В моем королевстве, когда отбирают самых лучших бойцов для важнейших боев, заставляют проползти по канавам, заполненным нечистотами. Кто отказывается или не выдерживает, того возвращают в ряды… простых воинов.
Гвальберт поморщился.
– Жестко, но… оправданно. Рыцари, понятно, отказываются.
– Потому им нет места в будущем, – сказал я. – А мы должны хвататься за все, что может помочь в борьбе с Маркусом. Я уже говорил с некоторыми иерархами церкви… Они с пониманием отнеслись, что надо привлечь к сражению всех колдунов, магов и волшебников, а также всех тех, кто все равно обречен на гибель: троллей, эльфов, огров…
Я услышал потрясенный «ох», но не сводил взгляда с Гвальберта, он здесь самый авторитетный, а его явно корежит при упоминании, что придется кооперироваться с проклятыми магами.
Он долго хмурился, сопел, морщился, наконец проговорил тяжелым, как горы, голосом:
– Давайте отложим до утра. Днем, если будет возможность, переговорю еще кое с кем. Выясним…
Он замолчал, раздумывая или подбирая слова, я пришел на помощь:
– Что именно можем сделать?
Он огрызнулся:
– Мы ничего не можем! Только отыскивать тех, кто готов хоть что-то делать…
Брат Смарагд поднялся первым, голос его звучал достаточно бодро:
– Я переговорю с братом Анселем и братом Райнеком.
– А я с самим отцом Леклерком, – сказал Гвальберт; я понял по его тону, что этот самый отец Леклерк и есть глава оппозиции или одна из ключевых фигур.
Глава 4
Бобик поднял голову, взгляд внимательный, я сообщил, что все в порядке, проветриться выходил, а что ночь – неважно, лег на ложе не раздеваясь и закинул ладони за голову.
И все-таки сон не идет. Я вспомнил, что в монастырях жизнь не замирает ни на минуту, ночные бдения здесь в ходу и приветствуются, облачился в доспехи, сверху надел оставленную для меня монашескую рясу, надвинул капюшон поглубже на лицо и вышел из кельи.
Монашеское одеяние просто идеально для шпионов и убийц: никто не видит твоего лица, а под широкой рясой можно спрятать целый арсенал.
В доспехи влез вовсе не потому, что чего-то опасаюсь, просто надо отстаивать свои привилегии, которые хозяева всегда хотят по меньшей мере ограничить. И хотя паладины в общем подчиняются церковным правилам, однако внутри этих правил у нас, как уверен, весьма широкие возможности и полномочия.
Капюшон мне нужен потому, что до того, как отличительными признаками монаха стала его ряса, их узнавали издали по тонзуре. Не знаю, кто придумал, но верхушку головы брили, а оставшиеся волосы как бы символизировали и доныне символизируют венец апостола Петра, основополагающий камень церкви и первого папу римского.
Когда тонзуру выстригают у новициев, то читают семь псалмов, а потом уже шесть раз в год стригут в полной тишине. Самые продвинутые монахи выделяются среди серых собратьев необычными тонзурами, которые изобретают сами или обезьянничают у еще более авангардных хиппарей, так что аббаты то и дело выпускают строжайшие предписания, требующие единообразия и возврата к традициям.
К счастью, я не новиций, а гость, и хорошо еще, что это не орден валломброзанцев, у них новиции с первого же дня должны голыми руками вычистить свинарник. А еще, давая обет, в течение трех дней лежат распростертыми на полу неподвижно и храня «сугубое молчание», этого я бы точно не вынес, разве что ухитрился бы заснуть на это время.
Коридор вывел в прямоугольный зал, где с одной стороны колонны якобы поддерживают свод, а с другой из ниш молча и вопрошающе смотрят деревянные фигуры святых и подвижников.
Монахов почти нет, лишь однажды промелькнула вдали фигура в таком же, как и у меня, надвинутом на глаза капюшоне. Я только успел разглядеть узкий и раздвоенный, как козлиное копыто, подбородок, как монах исчез, словно ушел сквозь стену.
Из зала ведут две лестницы в разные стороны, однако обе наверх, а мне чудится, что все самое важное находится где-то внизу, оттуда доносится ровный гул, будто за толщей скальных пород работают огромные механизмы.
Из боковой двери появился приближающийся свет, стал заметнее, ярче. В зал вошел монах с так глубоко надвинутым капюшоном, что упрятан даже подбородок, что же он видит…
Вокруг головы сияние, нет, вокруг всего тела, только от головы ярче. Я охнул нарочито громко:
– Как здорово! Это что с тобой, брат?
Он повернул голову в мою сторону, замедлил шаг, я смотрю с прежним интересом, он нехотя остановился.
– Брат, – прозвучал тихий голос, – это не моя заслуга…
– Открой личико, – сказал я, – а то как-то не совсем вежливо. Вроде бы гордыня… Я паладин, зовут меня Ричард.
– Я брат Целлестрин, – прошелестел он.
Я смотрел, как он поспешно поднял капюшон, но не отбросил за спину, а оставил на уровне чуть выше бровей. Лицо бледное, изнуренное, но красивое той трепетной интеллигентностью и духовностью, что любим в друзьях, но не хотели б иметь в себе из чувства благоразумия и трезвого понимания, в каком мире живем.
И самое удивительное – от лица идет чистый свет, а когда он взглянул по-детски распахнутыми глазами, наивными и бесхитростными, я задохнулся от ощущения счастья.
– Я слушаю тебя, брат, – произнес он вежливо и стеснительно. – Я вижу, ты человек новый.
– Да, – ответил я, – этот дивный свет…
Он сказал виновато:
– Я ничего не могу сделать, чтобы его скрыть, прости.
– За что?