Казак ушел, и Левонтьев вздохнул облегченно. За многие недели мытарств по станциям, по тайге он впервые остался один, и, хотя хмель притуплял его сознание, он мог теперь, без пригляду, расслабиться и неспешно обдумать все, что с ним произошло, наметить тактику действий на будущее.
Сколько раз он проклинал себя, что прилип к Хриппелю, поверил его радужным надеждам. Уехав с заимки, податься бы к себе домой, переждать беспокойные времена, но нет, потянуло в самую гущу смуты. И чего ради? В монархию Дмитрий уже не верил так свято, как до заимки под Тобольском, а правда – она ведь у каждого своя. Он даже подумал, что вполне возможно, в чем-то правы мужики, вздыбившие империю от края до края, но в ответ немедленно возмутилась сословная гордость, растоптанная, заплеванная. Со стыдом вспоминал он сейчас те часы и дни, когда из-за трусости своей читал старообрядческие книги, забыв вовсе, что искренне тогда увлекся ими, что они перевернули его душу, заставили на мир посмотреть иначе, непривычно. Но теперь, в возбуждении, он воспринимал все то как унижение. А рыжебородая харя мужлана-есаула представлялась ему столь омерзительной, его поведение так оскорбительно, что даже стон от злобной бессильности непроизвольно вырвался из груди.
Да, он опоздал… И в Петербурге, и теперь здесь, в Сибири. Но пришла бы нужда спешить ему куда-то, не свершись переворота в феврале, не произойди восстания в октябре? Нет. Дмитрий был при деле. При своем деле. И конечно же та, чужая для него правда, была ему не только неприемлема, но и ненавистна.
И другое понимал: не властен он пока что распоряжаться собой, прими даже сейчас решение не перечить большевизму. Ему теперь оставалось одно: искать случая, чтобы обратить на себя внимание атамана Семенова. А тогда уж сполна отплатить рыжебородому есаулу и за плетку, и за все иные унижения…
Почти всю ночь провел Дмитрий Левонтьев без сна, роились думы, тошнило то ли от изрядно выпитого самогона, то ли от чрезмерно (с голодухи) съеденной свинины, но утром он не чувствовал физической утомленности, лишь на душе было гадко, и родившееся ночью определение: «Раб есаульский» – назойливо повторялось, не отступая ни на шаг.
В комнату, словно он был за дверью и лишь ждал того момента, когда Левонтьев проснется, вошел вчерашний казак.
– Кличет, паря, тебя есаул. Совет держать.
– Как зовут вас? – спросил Левонтьев, делая ударение на слове «вас», чтобы отдалить нахального казака, дать понять ему, что фамильярность ему неприятна.
– Газимуров я. А тебя как звать-величать?
– Дмитрий Павлантьевич Левонтьев. Офицер.
– Дмитрий, стало быть, – вовсе не обращая внимания на последнее слово Левонтьева, уточнил Газимуров. – Памятливое имя, без заковырок. Ну так пошли. Ждет есаул. Осерчает, чего доброго.
Нет, у есаула было приятное настроение. Он сидел за столом, на котором ведерный самовар настойчиво шептал что-то стоявшему на конфорке цветастому чайнику, и, казалось, внимательно изучал медали, густо набитые на медном самоварном лбу, пытаясь разобраться, когда и на какой выставке была заработана каждая из медалей.
– Гляди, ваше благородь, – без приветствия заговорил Кырен, как только Левонтьев с Газимуровым вошли в комнату, – медный грош цена ему, а по всему пузу – награды. Почет, стало быть. А отчего? Полезный людям. Это тебе не фигурка какая мраморная иль золотая. Цена – не подступишься, а толку никакого. Никто медаль прилепить и не подумает. Осмыслил, к чему клоню?
– Вроде бы да…
– Вроде бы – это негоже. Садись. Вот чашка. Наливай и кумекай.
Долго, однако, кумекать Дмитрию Кырен не дал. Макнул кусок сахара в чай, отгрыз, сколько удалось, хлебнул из блюдца глоток и заговорил напрямую, без притчей.
– Семенову, атаману нашему, да иным всем, кто возле него, золотишко нужно. У нас, забайкальцев, спрос есть: «Каво, паря, без обуток да лопотины с кухаркой насухаришь?» И верно, озябнешь враз, до целования ли? Так и Семенов без золота чего навоюет? Потому и поедешь ты в Зейскую пристань. Не слыхивал небось о таком городе?
Как не слыхать пограничнику об этом, как в штабе называли, «оперативном направлении»? Читал не одно донесение не только с застав амурских о стычках с золотоношами, но и с тыловых острожков – Верхнезейского и Долонского, что стояли на Селимже. Много казаков-пограничников, заступавших контрабандистам-грабителям тропы, было представлено к крестам, но не меньше и погибало. Он знал, что золото намывали старатели на притоках реки Зеи в Приамурье, которое еще именовалось в донесениях «пегой ордой», и что открыл этот золотоносный край первопроходец Юрий Москвитин, а затем побывали здесь Василий Поярков, Игнатий Милованов – Левонтьев и по долгу службы, и любознательности ради читал кое-что о Приморье, но скажи ему прежде кто-либо, что придется подневольно оказаться на «оперативном направлении» и выполнять роль контрабандиста-грабителя, посчитал бы величайшим оскорблением.
– Казаки золотишко углядели, – горделиво продолжал, не ожидая вовсе ответа, есаул. – Под казаками и поныне Зея-город. Так кому, скажи мне на милость, золото должно идтить? Атаману казачьему! Семенову нашему, за нас, казаков, радеющему! – сердито выкрикнул есаул, словно Левонтьев упрямо возражал ему. Отхлебнув чаю, продолжил, все так же серчая: – Выбирай, сколь с собой возьмешь. Как определишь, так и распоряжусь. Только вот мой сказ: не больше троих бери. Тайга шума не любит. Ой, не любит… Вот его, – есаул кивнул на Газимурова, – обязательно возьми. Сам он хоть из Газимур-завода родом, места те зейские ведомы ему. У Ерофей Павловича бывал, в Тынде, по Гилюй-реке хаживал, в Золотой горе перемогался. Миллионщиком не стал, но две лавки открыл. Две станицы атаманские шапки перед ним ломали. И будут еще ломать, как изведем латаных горлодеров. Не худобожий Газимуров казак. За свое стоит. Иных двоих, тож алкотных казаков, сам он сыщет тебе. Пополднюете – и, благословясь, в путь. Тайгой да яланями. Оно подольше, зато поспокойней, – бросил взгляд на Газимурова. – Споро чтобы переодеванный был. Да не пакостную лопоть добудь.
Ловко все обставил. Вроде бы просто посоветовал Левонтьеву, да тому от такого совета деваться некуда. Придется ехать тайгою под присмотром есауловских соглядатаев. Не увильнуть, не отделаться от них…
Одежду ему принесли вскорости. Домотканую, на вид грубую, но и штаны, и кабатуха – толстая холщовая рубашка, вовсе без воротника, отороченная красной каймой, и шамель – что-то отдаленно напоминающее шинель, только сукно сермяжное много плотней и толще да длиною выше колен – все сидело ловко, все удобно, все вольно, не стесняло движения.
«Для охоты такую одежду иметь», – скользнула мысль, и всплыли в памяти сцены сборов на охоту, зорьки в скрадках, удачные выстрелы по налетавшим табункам, услужливые егеря – вспомнилось все так отчетливо, что даже стона не смог удержать Дмитрий. Все в прошлом! А что впереди?
Перед отъездом есаул саморучно налил всем по стакану первача.
– Ну, с богом, – благословил он и, осушив стакан, добавил: – Вестей жду побыстрее.
И начался многодневный путь по едва проторенным дорогам меж сопок, на которых удивительно нелепо, можно сказать, на камнях росли величавые кедрачи и сосны, а по падям толпились все больше осины, дрожавшие словно в ознобе от сырости и сквозняков, и лишь на вольной ровности, на еланях, по-купечески размашисто, как на опушках среднерусских лесов, стояли березы. На дорогах, по которым правил коня Газимуров, видел Левонтьев множество следов и кабаньих, и лисьих, и лосиных, а несколько раз рогачи показывались перед всадниками, приняв, видимо, мерный лошадиный топот за шаги своих сородичей, но, поняв ошибку, круто виляли и неслись, ломая подлесок, подальше от человека. Все это не могло не отвлекать Левонтьева от дум о своей участи, и постепенно, день ото дня, он отходил душой, все охотней поддерживал на привалах разговор с казаками. Постепенно привыкал он и к грубому «паря», и к тому, казавшемуся ему странным, снисходительно-покровительственному отношению к нему казаков, какое бывает у сильных, обеспеченных и уверенных в себе людей к обиженным судьбой, мечущимся в поисках своей доли. Левонтьев начинал даже с уважением относиться к казакам, которые не видели настоящего богатства, но для которых пятистенник с крытым двором, пяток лошадей, две-три коровы да десяток овец были настолько значительны, что они считали себя вполне достойными уважения. Левонтьев, более того, стал перенимать их манеру держать себя, манеру разговаривать, и когда их маленький отряд подъезжал к цели своего путешествия, Левонтьев уже не «выкал» интеллигентно, и казаки относились к нему намного уважительней. Постепенно он отбирал главенство у Газимурова, хотя внешне все вроде бы шло по установленному есаулом Кыреном порядку.
Последний удар по высокомерию казаков Левонтьев нанес за вечерним чаем в доме старовера, или, как их здесь называли, семейца, на окраине Овсянки, вольно раскинувшегося села по левому берегу Уркана. Под вечер переправились они бродом через Уркан повыше Овсянки, и Газимуров предложил переночевать в селе и обмозговать, как лучше добраться до Зейского причала: верхом или лодками.
Постучал Газимуров в ворота стоявшего на отшибе пятистенника с большущим крытым двором, и хозяин, поздоровавшись с Газимуровым, как с другом, по которому неимоверно соскучился, радушно распахнул ворота.
– Милости прошу, дорогие гости!
Левонтьев давно заметил, что Газимуров останавливался на отдых только у семейцев, хотя сам открестился от староверства, когда Левонтьев спросил его, не двуперстием ли он кладет крест. Но не случайны же эти совпадения… И решил Дмитрий рассказать о Тобольске, о том, что стоял у коновода староверов Ерофея Кузьмина. Вдруг знают семейцы здешние о нем? Связи у них крепкие, информация хорошо налажена. В этом Левонтьев убедился, слушая разговоры Газимурова с семейцами, у которых они останавливались. Левонтьев искал только удобного момента, чтобы рассказ его прицельно выстрелил. И вот он настал…
Завели лошадей во двор, расседлали, растерли ноги и бока сенными жгутами, задали сена, а когда протирали стремена и трензеля, один из казаков сказал многозначительно:
– Хозяин, паря, коновод среди семейцев. В почете.
Смысл сообщения этого, как понял Левонтьев, сводился к тому, что гляди, дескать, в каком доме привечают, стало быть, не лыком шиты.
«Что ж, пора определяться, кто и как сшит», – решил Дмитрий, надеясь на то, что хозяин, раз коноводит, вероятней всего, может слышать о коноводе притобольской округи.
Здесь ужин проходил так же чинно, как и во всех староверческих домах. Ели сосредоточенно и молча. Женщины не поднимали глаз на гостей, но видели все, что происходило за столом, улавливали желания гостей и моментально их выполняли. Только хозяйка пользовалась правом голоса и время от времени советовала гостям кушать, не стесняясь, все что на столе.
Беседа началась только после того, как появился самовар и хозяйка начала разливать чай. Раскрыл, как говорится, рот первым хозяин. Не то спросил, не то удостоверил:
– В Пристань, значит, путь… – И посоветовал после паузы: – Урканом спуститься ладней будет.
– Еланями тож заблудки не станет, – возразил Газимуров, но так, вроде бы не хотел этого вовсе делать, а должен был возразить для порядка. И хозяин вполне понял это. Пообещал:
– Карбаз сыщем.
Помолчали, сосредоточенно переливая чай из чашек в блюдца. И тут Левонтьев решился. Понимая, что вовсе не к настроению вопрос, но надеясь вызвать хозяина на заинтересованный разговор:
– Скажи, отчего здесь старообрядцев семейцами зовут? Когда я под Тобольском у Ерофея Кузьмина на заимке жил…
– Погоди, мил-человек, не коновод ли тамошний Ерофей Кузьмин? – живо переспросил хозяин.
– Похоже, коновод. Сходилось к нему много народу, слово его слушали. Книги я у него брал ваши – старинного письма. Не попадалось слово «семейцы» в них. Да и прежде, в Петербурге, не слыхивал.
– Глядел в книгу, а видел фигу! – сердито проворчал хозяин. – Стадо божье, единое стадо… – Смягчаясь, спросил: – Как жив Ермач? Справно ли дом блюдет?
– Коммуна трактор у них отняла.
– Не божье дело – коммуна. Ох, не божье, – сокрушенно вздохнул хозяин. – Бог – он осудит. Накажет Бог!
– Заимщики тоже так порешили. Мы готовились императора нашего Николая Второго из большевистского ареста вызволить, да против коммуны повернулись.
– А на кой ляд Николашку спасать? – удивленно спросил Газимуров. – На кой ляд?
В этом вопросе как бы распахнулась душа казачья. Что ни говори, а верой и правдой служили императору казаки, но не за здорово живешь, не просто за титул императорский уважали да обороняли, все было гораздо земней: цари им землю без меры, они – головы за царей. А какая сила у Николая II? Теперь им самим свою землю защищать, а не ждать манны небесной. Все это прекрасно понял Левонтьев уже давно и именно на этом решил сыграть. Вроде бы и он уважал прежде в императоре не титул, а силу, но вот теперь ставит на более сильную личность.
– И я, о том же подумавши, махнул на все рукой и подался сюда с тем поручиком, что в тайгу вы свезли. Отец-то мой с Семеновым были представлены друг другу.
– Знали, выходит? – еще с большим удивлением спросил Газимуров. – Знали?