Личность Юрия Селезнёва и занимаемые им руководящие посты заставили меня переоценить Кожинова, который до этого казался мне человеком, не зависящим от внешних обстоятельств. Ещё как он от них зависел! «ЖЗЛ» была не только очень престижной серией, но и невероятно высокооплачиваемой. Ведь меньше чем стотысячным тиражом в ней книги не выходили. А это – чуть ли не по тысяче рублей (тогдашних!) за печатный лист. И Кожинов не устоял перед соблазном быстро разбогатеть. Вчерашний его жилец, получивший в Москве квартиру, стал для него источником благ, всегда правым, высказывающим мысли, которые Кожинов оспаривать не решался.
Мы много потом говорили о нём с Владимиром Соколовым, тоже любившим его, написавшим стихи, которые Кожинов положил на музыку, тем более что в них была лестная для Димы характеристика: «Пил я Девятого мая с Вадимом, / Неосторожным и необходимым». И Володя Соколов в конце концов расстался с Кожиновым. «Что Селезнёв? – говорил он мне. – Слышал бы ты, как Дима разговаривал по телефону с Глушковой. – За тридцать лет нашего знакомства я не наберу по весу столько сахара, сколько он высыпал на эту курву».
Злобные статьи поэтессы Татьяны Глушковой о поэзии, о критике, о литературоведении одно время привлекали к себе внимание литературной общественности. Особенно, когда она обрушивалась на Ахмадулину, которой подражала. Или когда уничтожала Давида Самойлова, нерусского, по её мнению поэта, который осмелился вторгнуться на чуждую ему территорию русской поэзии.
А Соколов имел в виду статью Глушковой, где она ругала Кожинова и одновременно давала свой анализ стихотворения Фета. Анализ Кожинову очень понравился. «Чего она взъелась на меня?» – миролюбиво говорил он мне.
Словом, надеюсь, понятно, почему я перестал встречаться с Вадимом Кожиновым. Он на глазах утратил оригинальность, независимость, прямоту в суждениях.
Я не читал его исторических штудий, которые из номера в номер печатал в девяностые годы «Наш современник». Слышал только, что он открыл в русской истории какое-то хазарское иго, которое было якобы много тяжелее для русского народа, чем татарское. Потом слышал уже от него о хазарском каганате, когда Кожинов выступал на семинаре поэтов, которым мы с Юрием Кузнецовым руководили на высших литературных курсах при Литинституте. Вадим утверждал, что совсем недавно нашли какие-то записки руководителей хазарского каганата, где они, исповедовавшие иудейскую религию, приказывали приобщить к ней и народ Древней Руси. «И на каком языке написаны эти записки?» – спросил я. «Разумеется, на иврите», – ответил он.
Ну что на это можно было сказать? Ведь хазары – это тюркское племя, у которого был свой, вовсе не древнееврейский язык. А думать, будто все, принявшие иудаизм, говорят на иврите, то же самое, как считать, что православные говорят только по-гречески. «Жулик!» – вспомнил я, как отзывались о Кожинове мои друзья. И с сожалением с ними согласился.
* * *
Моё знакомство с Иосифом Марковичем Машбиц-Веровым, родившимся 5 июля 1900 года, было коротким. Оно уложилось в несколько командировочных дней. Вместе со мной в Куйбышев от «Литературной газеты» был послан поэт Владимир Дагуров. Володя получил задание посмотреть стихи куйбышевских поэтов на предмет публикации. А мне ничего смотреть было не надо. Я ехал не от газеты, а от союза писателей РСФСР. Включил меня в делегацию бывший воронежский поэт Миша Шевченко, тогда работник аппарата, а позже ставший секретарём.
Нас посылали для выступлений не только в Куйбышеве, но главным образом в новом городе Тольятти, где совсем недавно пустили первую линию автомобильного завода.
Ещё не сомкнулись волжские воды над затопленными зданиями исчезнувшего с карты города Ставрополь-на-Волге, часть которого и стала Тольятти. Ещё не снесли гулаговских бараков, где жили заключённые, строившие Куйбышевскую ГЭС. Вот и показали нам и затопление, и один из таких бараков. Через два года я был в ГДР, видел барак, оставшийся от гитлеровского концлагеря в Бухенвальде. Сравнивал с тем, что видел под Куйбышевом. Похожи!
Ну, а Машбиц-Веров тут причём?
А при том, что он председательствовал на научной конференции, которая состоялась в рамках нашей поездки. Конференцию организовал Куйбышевский пединститут, где Иосиф Маркович был профессором и, кажется, заведовал кафедрой.
Конференция увязывалась с посещением Тольяттинского автозавода и была посвящена теме рабочего класса в советской литературе. Скучнейшая, конечно. С барабанными докладами и деревянными прениями. И Машбиц-Веров мало чем отличался от остальных её участников.
Может быть, я с ним и знакомиться не стал бы, если б не банкет. Он был дан силами института и местного отделения союза писателей. И потому выпивки стояло много, а когда водка была выпита, принесли ещё.
Вот здесь, хорошенько, как говорится, приняв на грудь, я стал вспоминать увиденный мною лагерный барак: как же там размещались на трёхэтажных нарах, неужто не замерзали в щелястом саманном строении? Или оно уже сейчас дыряво, а прежде всё было замазано?
Было шумно, но старичок-профессор, находившийся неподалёку от меня, услышал. Подошёл ко мне и обстоятельно ответил на все вопросы.
Не отказался от моего предложения выпить ещё. И ответил на новый мой вопрос: откуда ему всё это известно?
А он в таком лагере провёл немало времени, объяснил Машбиц-Веров. Взяли его в 1938-м. Осудили в 40-м. Дали восемь лет исправительно-трудового. А в 42-м сперва приговорили к расстрелу, но потом заменили десятью годами.
– Сколько же вы просидели? – спросил я.
– Это в тюрьме сидят, – усмехнулся Машбиц-Веров. – А в лагере не посидишь. Считайте. В 38-м арестовали, а в 54-м освободили. Реабилитировали в 55-м.
– Шестнадцать лет! – ахнул я.
– Да, – сказал старичок и назидательно поднял палец: – По ложному доносу!
– А вам сказали, кто доносчик? – спросил я.
– А я им сам догадался, – ответил Машбиц-Веров. – Работал у нас мерзавец, был зам секретаря парткома. Как раз перед арестом завёл со мной разговор: почему я не вступаю в партию, надо вступать: ведь я же на идеологической работе.
– Обещал дать рекомендацию, – осклабясь, добавил Иосиф Маркович.
– Так и не вступили, – поддержал я эту угрюмую шутку.
– Вступил, – сказал Машбиц-Веров и на моё удивление ответил: – Потому что партия за таких мерзавцев не отвечает, потому что правда на её стороне, и палачам меня в этом переубедить не удалось!
Признаться, я сначала ошалел от такого пафоса. А потом подумал, кто я такой, чтобы судить этого старичка!
Здесь подошёл лучезарно улыбающийся Володя Дагуров. А я знал, что последует за такой его улыбкой.
– Ещё? – спросил я Володю.
– Правильно, – ударил он меня по плечу. – Пошли, я тебя познакомлю с одним поэтом.
И я распрощался с Иосифом Марковичем, который прожил после этого относительно долго: скончался 17 декабря 1889 года.
* * *
Алёша Дидуров! Алексей Алексеевич Дидуров, скончавшийся 5 июля 2006 года (родился 17 февраля 1948-го). Поэт, драматург, бард. Создатель и ведущий рок-кабаре «Кардиограмма», где кто только не выступал: и Булат Окуджава, и Таня Бек, и Юлик Ким, и Володя Вишневский, и Женя Рейн. А ещё Виктор Цой, Александр Башлачёв, Юрий Шевчук и, как говорится, т.д. и т.п.
Мы познакомились с ним в журнале «Юность», где он в начале семидесятых работал в отделе публицистики.
Незадолго до его смерти мы сидели с ним в нижнем буфете ЦДЛ. И он сказал: «А знаете, Гена, я готов умереть. Мне только жалко своих планов на будущее».
Типичное стихотворение Алёши:
Я знаю, все договорятся,
Отыщут умные слова.
И перестанут притворяться,
И все заборы – на дрова…
И будет мир сплошным газоном.
И уходить с него не смей!
А над тобой с улыбкой сонной
О, пусть летит бумажный змей!
Все, как вином, напьются правдою.
И даже мётлы расцветут.
И всех любимых пересватают,
А нелюбимых – разведут.
Непонятости злые муки
Не будут впредь терзать умы,
И наши внуки… наши внуки…
Ты мне кладёшь на плечи руки,
Смеёшься: «Да, уже не мы…»
Эти стихи положил на музыку Юрий Лоза. Но мне они нравятся без мелодии. Точнее у них – своя, не раскрытая композитором мелодия.
* * *
2 марта 1932 года Корней Иванович Чуковский записывает в свой дневник: «Умер Полонский. Я знал его близко. Сегодня его сожгут – носатого, длинноволосого, коренастого, краснолицего, пылкого. У него не было высшего чутья литературы; как критик он был элементарен, теоретик он тоже был домотканый, самоделковый, стихов не понимал и как будто не любил, но журнальное дело было его стихией, он плавал в чужих рукописях, как в море. Впрочем, его пафос, пафос журналостроительства, был мне чужд, и я никогда не мог понять, из-за чего он бьётся. Жалко его жену Киру Александровну».