Оценить:
 Рейтинг: 4.5

На пределе. Документально-художественная повесть о строительстве Комсомольска-на-Амуре

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Ты чего? Я не шучу, – заметил, раздражаясь, Кондратенко.

– Мне тоже не до шуток, Иван Дмитриевич, – отозвался Курносов. – Ломать сараи я не стану. Уголовщина, товарищ директор. Если будешь настаивать…

– Что? В трест станешь звонить? – уколол Кондратенко.

– Зачем звонить, бумагу официальную давай, – погладил себя по толстому колену Курносов.

Кондратенко задвигал ящиками стола, отыскивая лист бумаги, быстро что-то написал, подал Курносову. Тот внимательно прочел, шевеля губами, удовлетворенно кивнул и вышел. Едва за ним закрылась дверь, я кинулся к Кондратенко:

– Прав Курносов: уголовщина это, Иван. Сараи на балансе…

– А ты что предлагаешь? Молчишь? То-то! Выбора-то нам, Геннадий, нет. Как-нибудь выкрутимся… Я буду ломать только стеллажи, крыши-то сохранятся. Поселковый народ и так всю войну лущит наши сараи на дрова… Иди-ка ты лучше, поднимай баб наших… В формовочный сходи, на карьер. Я обжиг возьму на себя, садку, сушку. Весь завод выведем. А не то через пару часов – я смотрел – огонь в гофманке потухнет…

Получив такое указание, я сразу же оставил свои опасения по части ответственности нашей с директором за сараи. Но я медлил. Я с замиранием сердца представлял себе, как стану уговаривать плохо одетых, плохо обутых женщин: в старых резиновых сапогах, заплатанных башмаках, в тряпочных постолах выйти из влажного карьера или формовочного цеха в такую морозную метельную темь таскать бруски и доски на гофманскую печь. А снегу по пояс… Все это прочитал на моем лице Кондратенко, сказал мягко, сочувственно:

– Иди, Геннадий. Мы сделаем людям хуже, если не поведем, пожалеем их сейчас. Во сто раз хуже. Завод – ихняя жизнь, детей ихних, стариков. Люди нас поймут, иди, не тяни время…

Зимний карьер – изобретение местных амурских умельцев. Нигде, пожалуй, не встретишь такого странного сооружения. В Приамурье при малом снеге в наших местах и сильных морозах, когда земля промерзает до трех метров в глубину, глину и взрывчаткой не возьмешь. И чтобы сохранить глину талой в течение всей зимы, осенью на почву укладывают в шахматном порядке бревна, соединяют их скобами, поверху накрывают досками. А на доски насыпают полуметровый слой опилок, присыпают их землей, чтобы не сдуло ветром. Вот и готова надежная крыша для зимнего карьера. Затем делают врез в грунт, как при прокладке тоннеля, навешивают ворота, подводят сюда узкоколейную дорогу. Глину грузят в кузовные вагонетки и тянут их с помощью троса и лебедки в формовочный цех. До весны тысячи кубометров глины возьмут из-под крыши, и тогда внутри образуется фантастический зал со множеством колонн – деревянных подпорок. Здесь довольно тепло: день и ночь топятся печи, сделанные из кузовов тех же вагонеток. Старики, старухи, ослабевшие от недоедания молодые девушки, топят эти печи, подтаскивая метровой длины тяжелые поленья. А ведь истопник на заводе – самый легкий труд.

С трудом приоткрыл ворота и вошел в карьер. После метельной уличной сумятицы в карьере чувствуешь себя как в теплице. Ярко горят электрические лампы, полыхают жаром красные бока железных печек. Некоторые стойки, сделанные из тополя, зеленеют новыми несвоевременными побегами, так что и впрямь – теплица… Но теплота эта обманчива. Сырость тут. Она исподволь точит здоровье людей.

Как и в других цехах, здесь работают почти одни женщины. Они исполняют тяжкую, извечно мужскую работу землекопов. Десять часов они не покидают карьера, копая жесткую глину и накидывая ее в вагонетки. Трое мужчин на весь карьер: прицепщик-лебедчик, плотник, ставящий подпорки под крышу, и слесарь, латающий убогую карьерную технику.

Голос бригадирши землекопов Марфы Лукиной слышится в глубине карьера. Туда и направляюсь, заранее поеживаясь от предполагаемых острот бойкой на язык Марфы. Зычным голосом она произносит:

– Бабоньки, перекур! Смотри – кто к нам пожаловал! Сам главный инженер. Милости просим! – Марфа втыкает лопату в красную глину и, несмотря на внушительные свои габариты, легко соскакивает с уступа вниз. Как и другие землекопши, Марфа в одной ситцевой кофточке, рукава засучены. Она отирает концом головного плата красное потное лицо, продолжая балагурить. Иначе она не может. И не всегда сразу догадаешься: всерьез говорит Марфа, или шутит?

– Что-то зачастил к нам главный инженер. Неспроста это, бабоньки, – продолжает травить Марфа. – Ох, неспроста! Это он на Алевтину посмотреть приходит, – косит озорным глазом на молоденькую некрасивую Алевтину. У той слезы даже выступают из глаз. Она бросает лопату и убегает в темный угол.

– Хватит тебе, Марфа, – одергивает шутницу рассудительная Мария Гребнева. – Человек по делу пришел, а ты – шуточки.

– Вот уж, и пошутить теперь нельзя! – не смущается Марфа. – Ведь можно пошутить, Гена?

– Можно, – соглашаюсь я, не подавая виду, что шутки бригадирши всегда приводят меня в смятение.

– Ну, а какие дела? – пытливо уставилась на меня бригадирша.

– А такие, что надо сейчас всем пойти дрова таскать на гофманку. Печь затухает… – выпалил я с отчаянной отвагой, стараясь поддержать шутливый тон, взятый Марфой.

– Это какие дрова?

– В пургу-то.

– В резиновых сапогах?.. – одна из женщин выставила ногу в рваном резиновом мужском сапоге.

Я пытаюсь объяснить «обстановку», но в гвалте женских возмущенных голосов меня никто не слышит. Властный голос Марфы заставил всех умолкнуть.

– Бабы, вы чего – белены объелись? Чего кричать? Человек за делом пришел, а вы – в крик. Ведь сами знаете: кричи не кричи, идти надо. Вы что – хотите, чтобы печь потухла? Нет. Тогда давайте без шума и крика. Какие дрова, откуда? Пилить что ли придется? – обратилась ко мне Марфа.

Я объяснил. Неожиданно для меня, слова мои успокоили женщин. Видно их не так страшила пурга и ночь, как перспектива пилить толстые бревна. Таскать груз и легче, и теплее, это каждый знает. Шумно, с причитаниями, одевались, кутали головы в платки, подвязывали ушанки, у кого они были, поудобнее переобувались. Сорочьей стаей вывалились из ворот карьера на улицу. Я с Марфой впереди, остальные цепочкой сзади. Пока я беседовал в карьере с женщинами, ветер как будто усилился. Он распахивал полы, рвал платки с голов, сбить норовил с ног оплошавшего путника, забивал снегом глаза и рот.

В сушильном сарае несколько пожилых мужиков, под водительством Курносова, по-медвежьи рушили решетчатые стенки стеллажей, разбирали их на части. Гора брусьев росла на глазах. Женщины брали по два-три бруска и несли на плече на обжиговую печь, отстоящую от сарая за четверть километра.

– Бабоньки, девчатки, дорогие вы мои, серебряные! Больше трех брусков не брать! Слышите?! – покрикивал Курносов. – Гвозди в брусках, поосторожнее, гвозди!

А сам успевал и ломать, и относить очередную охапку брусьев на печку.

Включился в работу и я. Несу, в глаза вдруг ударил яркий свет прожектора. Наверное директор распорядился. А вот я не догадался… И пусть луч прожектора с трудом пробивал снежную пелену все же ходить стало виднее, и работа оживилась. К землекопшам присоединились формовщицы, сушильщицы, садчицы. Беспрерывным потоком двигались люди по тропе-траншее снежной, скользя и падая: неспешно – с ношей на плече, почти бегом – порожняком (да ветер в спину)…

Спускаюсь с высокого бремсберга обжиговой печи, и вижу всю эту необыкновенную картину напряженного и яростного труда женщин. Гляжу и плакать хочется от жалости к ним, безответным труженицам, вот уже четвертый год войны несущим на своих слабых женских плечах тяжкий груз труда и забот, который не каждому мужику под силу. И хочется взять потяжелее ношу, побыстрее шагать, не показывать усталости на виду у всех. А тут еще эта озорница Марфа кричит сзади:

– Ей, Генаша, берегись, зашибу ненароком. Тоже богатырь: взял две былинки и качает парня. В коленках жидок? – хохочет, заливается неугомонная Марфа. Смущает меня подначка, но обиды на Марфу нет. На нее нельзя обижаться, так умеет держать себя с людьми, «край» знает… И самый обидчивый быстро отходит после ее, порой очень соленых и острых, шуточек; и тут же вместе со всеми подсмеивается над собой.

В очередной раз свалив на печь охапку брусков, собрался бежать обратно, но встретился с Бабушкиным. Наш заводской энергетик, с монтажными когтями через плечо, стоял на бремсберге и покуривал цигарку. Он крикнул:

– Стой, Гена! Передохни маленько. Кури? У меня самосад-стенолаз. Курнешь? – протянул кисет и свернутую в рулончик газетную бумагу. Я принял кисет, стал крутить «козью ножку». А Бабушкин, с присушим ему апломбом, заговорил:

– Вы с Иваном, я вижу, за сарай принялись? А там и до бараков дело дойдет?..

– Не дойдет… – обиделся я.

– Кто знает… А я вам обоим что говорил? Говорил: не берите эту обузу от Никандрова, – повел рукой вокруг. – Ловкач он, а вы – лопухи. Почуял Никандров, что войне скоро конец, что может она и здесь, на востоке, теперь начнется, он – наутек.

– Болен Никандров, по болезни он… – вяло защищаю Никандрова.

– Кто поверит! По болезни… – поморщился Бабушкин. – Тридцать мужику, здоров как бычок. Хитрован! Сбежал. Ты это и сам хорошо знаешь. Просто оправдываешь и свой поступок, чтобы не жгло. Что, угадал? Точно так. Жук он, Никандров. И всегда был жуком.

– Скажешь не деловой был человек? – заступился я за Никандрова, молчаливо признавая правоту слов Бабушкина.

– Согласен. Но и жук. И струсил он. От войны неминуемой на востоке бежал. Как это у Лермонтова: «Бежал Гарун быстрее лани…» – продекламировал начитанный Бабушкин. И продолжал:

– Сараи в огонь – это начало. У вас с Иваном еще много будет неприятностей.

– А ты что, радуешься? – вспылил я.

– Вот чудак! Жалею я вас, как друзей жалею.

Я оставил Бабушкина и включился в людской конвейер. С муравьиной неутомимостью люди сновали взад и вперед по снежной утоптанной траншее. То и дело раздавались возгласы, тяжело дышащих носильщиц:

– Эй, поберегись!

– Куда прешь, не видишь что ли!

Наблюдая, как из снежной кисеи выплывают темные фигуры, подсвеченные прожектором, с трудом пробивающим своим призрачным светом снежную взвесь, я невольно вспомнил вот такую же неясную в метели и освещении фонарей темную фигуру Никандрова, мятущегося по заводскому двору. Я стоял на низеньком крылечке конторы и смотрел на него. Никандров заметил меня, подбежал с развивающимися на сильном ветру полами овчинной поддевки.

– Геннадий, Клименко не видел?

Шофера Сашку Клименко, лукавого молодого проныру, я не видел. Я быстро сообразил, в чем тут дело. Никандров еще утром предупредил Клименко, что вечером в шесть уезжает на вокзал. Клименко клятвенно обещал подать вовремя к конторе свою потрепанную полуторку, работающую на березовых чурках. Клименко всегда подобострастно вел себя с директором Никандровым, но стоило тому снять с себя высокие полномочия, как Клименко сразу стал наглым и заносчивым. В чем-то наверно отказал шоферу напоследок Никандров, и тот решил ему отомстить.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6