– Ладно, ладно, – весело сказал Горелов, – больше не буду, а то ваши косточки действительно затрещат. И не смущайтесь. Я же это по-братски. Если бы вы знали, как мне приятно слушать сейчас человеческий голос! Лучше всякой музыки, честное слово! Вы говорите… Говорите как можно больше, о чем угодно, а я буду слушать… только слушать.
Но Вере Чупраковой не пришлось выполнить его просьбу. Над их головами в эту минуту зародился неясный нарастающий гул. Низко над степью, отбрасывая легкую, не поспевающую за ним тень, пронесся белый реактивный истребитель, такой короткокрылый, что показался стрелой в оправе. Сделав крутую «горку», самолет взмыл к солнцу, а с трех сторон стали приближаться с рокотом вертолеты. Один из них, окрашенный в синий цвет, начал снижаться. Горелов неотрывно следил за ним.
– Это за вами, – прошептала девушка. – А сфотографироваться вместе вы позволите?
– Конечно, – похлопал он ее по плечу. – Как захотите, так и буду позировать.
Вертолет уже повис над ними. Было видно, как четырехлопастный винт мелькает в воздухе. Распахнулась дверца, и чья-то рука сбросила вниз узкую веревочную лестницу. В небольшом проеме двери показался один человек, за ним – другой. Оба они сошли на землю. Первый, высокий и сутуловатый, был военврач. Узнал Горелов сразу и второго. Моложавый, но уже начинающий полнеть генерал, в темных защитных очках и полевое гимнастерке, бросился к нему бегом, не разбирая дороги, не замечая ни такой неожиданной здесь голубой «Волги», ни растерявшейся вконец девушки. Тяжело дыша – скорее от волнения, чем от бега, – генерал остановился в трех шагах от Алексея и, растопырив для объятия руки, сказал:
– Иди сюда!
Горелов не двинулся с места. Он поднял ладонь к нагретому солнцем гермошлему и, как того требовал устав, начал рапортовать:
– Товарищ генерал, на корабле «Заря» летчик-космонавт Советского Союза майор Горелов…
Он должен был коротко сообщить о том, что завершил первый в истории человечества облет Луны, произвел киносъемки и в тяжелых условиях отремонтировал терморегуляторную установку, а теперь вернулся на родную землю и готов к любым новым заданиям. Но уставной рапорт не получился. Алексей вдруг вспомнил, как бушевали в черном бездонном космосе губительные солнечные вспышки и какой отчужденно холодной была поверхность Луны, когда он делал вокруг нее непредвиденные витки… И – осекся, ощутив, как неожиданно комок стиснул горло. Он не понял, отчего взмокло лицо: от непрошеных слез или от пота. Он глотал воздух, стараясь побороть паузу. Но генерал не принял необходимого в таких случаях положения «смирно», так и остался стоять с широко разведенными руками. Потом сделал еще один шаг к нему и требовательно, совсем уже, что называется, генеральским басом повторил:
– Ну, иди, что ли, Алешка… кому говорю!
Горелов бросился к генералу, ткнулся ему в грудь жестким гермошлемом, вздохнул запах полевой гимнастерки, поблекшей уже от здешнего солнца.
– Спасибо, Сергей Степанович! – сдавленно воскликнул он. – Всем спасибо…
И ему представилась вся его еще не очень большая, но вовсе не легкая и не простая жизнь.
Часть первая
«От родного порога»
В мае 1961 года первый космонавт мира Юрий Гагарин, возвращаясь в Москву, должен был проехать по пути небольшой исконно русский городок Верхневолжск. У каждого города своя судьба и своя биография. Есть она и у Верхневолжска, уютно прилепившегося к правому берегу Волги на небольшой ее излучине, после которой она выпрямлялась и несла пароходы, буксиры и самоходки-баржи вниз к Костроме, Ярославлю и дальше до самой Астрахани. Ближайшая от того места, где когда-то возник городок, железнодорожная станция – за тридцать километров. Леса местами выбегают здесь на оба волжских берега, и в тихоструйных водах постоянно купаются отражения берез, сосенок и черных, гордых в своей непоколебимости дубов. Как не похожи друг на друга были эти деревья! Березки, например, всегда стояли словно озорные подбоченившиеся девчата, насмешливые ко всему происходящему на их глазах. Сосны высились над ними спесиво и, шурша мохнатыми ветвями, рассказывали порой такие небылицы, что тем хоть со стыда сгорай. Каждая из них – ни дать ни взять как свекровь, случайно попавшая на сходку молодых девчат, в число которых затесалась и ее собственная сноха. Дубы стоят величаво и молчаливо, убежденные в своей вечной мудрости, считая недостойным для себя судить тех или других.
Сказывали, что когда-то давно леса эти насадил вернувшийся из ссылки русский инженер. К семье в Петербург, по указу царя, его больше не допустили, и он скоротал свою жизнь на этих берегах, в чахотке и исступленных заботах о молодых лесонасаждениях. Так это было или не так, судить теперь трудно, но вымахали замечательные эти леса, дожили до наших дней и стали такой гордостью Верхневолжска, что на заседаниях местного исполнительного комитета на тему об их охране была произнесена не одна горячая речь и сочинен не один протокол.
На картах крупного масштаба Верхневолжск отсутствует. Однако это не означает, что его летописцам и рассказать-то не о чем. Много лет назад по всей Волге, от верховья и до устья, славились его искусные сапожники. Сапоги, хоть юфтовые, хоть из хрома, хоть с напуском и шикарными короткими голенищами, или модные дамские ботинки с высокой шнуровкой, местные умельцы делали так, что не один заезжий купчик богател на заказах и поставках. А квас, которому не было равного ни в Твери, ни в Нижнем Новгороде! А медовуха и брага, появляющиеся по праздникам! Да и пряники местные со штемпелем известного по всей Волге купца Буркалова тоже что-то значили, хоть и были похуже вяземских и тульских.
Это был местный воротила, владевший верхневолжскими капиталами. И над пакгаузами пристани, и над пивоваренным заводом, и над единственной в городе деревообделочной фабрикой висели железные и деревянные вывески с намалеванной аршинными буквами его фамилией. И никаких «и сыновья» или «и Ко» в придачу к ней на вывесках не значилось. Просто – «Буркалов И.Г.» и все тут. Купец щеголял в грубых холщовых рубахах и юфтовых подкованных сапогах, запросто поднимал с грузчиками огромные тюки, если надо было для вдохновения показать им «русскую силушку». Был он в меру богомольным, но, когда входил в запой, поминал господа бога такими словами, что местный отец Амвросий не раз поговаривал об отлучении его от церкви. Доходили эти разговорчики и до самого Игната Гавриловича, и когда в пьяном виде встречал тот духовника, то издевательски потрясал толстенным, набитым до отказа сторублевками бумажником из заморской крокодиловой кожи и несусветно орал:
– От бога меня грозишься отлучить, длиннобородый! Накось, выкуси. А вот это видел?! Да я за эти червончики какого хошь себе бога выберу, хоть языческого, хоть лютеранского!
Высокий, нескладный отец Амвросий дрожащей рукой спешно осенял себя крестным знамением, мотал головой:
– Изыдь, окаянный, анафема тебя забери! В аду синим пламенем гореть будешь.
– Что? – хохотал купец. – А ты видал, каким синим пламенем моя буркаловская водка горит? Да такого ни в аду, ни в раю не сыщешь, долгогривый!
Буркаловские запои, или, как он сам их именовал, «циклы», доходили обычно до десяти дней. Потом с вытаращенными рачьими глазами приползал он из какого-нибудь притона, заросший и весь сгорающий от озноба и, ни к кому не обращаясь, твердил:
Свят, свят, свят,
От мозга до пят.
Брысь, не наводись…
Его управляющий, тонкий и чопорный немец Штаубе, называл этот момент «наваждением» и удовлетворительно потирал руки, потому что хорошо усвоил, что бросивший на время все свои дела Буркалов после «наваждения» крикнет своей дряблой, увядшей жене коротко, но повелительно:
– Мать! Березовый веник!
После лютой бани, смывавшей бесовскую алкогольную накипь, Буркалов целый месяц работал как вол, питался одними крепкими щами да гречневой кашей с парным молоком, вплоть до вступления в очередной «цикл».
Рассказывали, будто бы однажды по прошествии серьезного и более затяжного, чем все предыдущие, «цикла» Игнат Гаврилович почувствовал себя плохо и слег. Вызвав фельжшера, велел поставить двойную дозу банок. Но и банки не помогли. Тогда не на шутку обеспокоенный Буркалов на лихой тройке доехал до чугунки и с первым же поездом отправился в Питер. Там он пришел на прием к знаменитому, на весь мир известному доктору.
– На что жалуетесь, почтенный? – спросил его седой старик с усиками, насмешливо скользнувшими по одутловатому лицу Буркалова глазами.
– Да вот в грудях какие-то хрипы появились, – сознался верхневолжский магнат, – одолевают.
– А ну-ка, разденьтесь до пояса.
Купец разделся, и доктор долго выслушивал через стетоскоп его могучую волосатую грудь.
– Вопрос к вам один, почтенный, – жестяным голосом сказал знаменитый доктор. – Опишите хотя бы кратенько свой образ жизни.
– Это весьма легко, – согласился Буркалов. – Образ жизни у меня, значит, как у всяких купцов. Я не какой-нибудь там небокоптитель, мне каждая копейка дорога. Месяц как проклятый работаю, ну а после, дело известное, – десятидневный цикл. Потом опять месяц… Купец не ангел.
– Вот и продолжайте вести подобный образ жизни, – посоветовал доктор. – До ста лет проживете.
Однако дожить до ста лет Буркалову не пришлось. Когда грянула Октябрьская революция, в маленьком, затерявшемся в дремучих просторах России Верхневолжске было еще некоторое время тихо, и только на деревообделочной фабрике несколько наиболее грамотных рабочих стали поговаривать, что не худо бы учредить местный Совет, как это сделано в других городах, дать Буркалову и нескольким другим, более мелким богатеям по шее да зажить по-новому. Сам купец находился тогда в завершении очередного «цикла». Когда ему, посиневшему от пьянства, втолковали в трактире постоялого двора о том, что произошло в Питере, купец побледнел, вызвал к себе управляющего Штаубе и, матерно выругавшись, сказал:
– Ну вот что, господин иностранец. Бери десять тысяч целковых и сматывай на все четыре стороны. Думаю, что западная подойдет тебе лучше всего. А мне самую лучшую тройку заложи. Цыгана поставь коренником. На фабрику поеду. С рабочими хочу объясниться.
И, выпив для лихости со своими забубенными собутыльниками еще четверть водки, въехал Буркалов на фабричный двор, где его уже ждала сурово притихшая толпа.
– Люди! – дико закричал он. – Каюсь перед вами. Нету для меня ни ада, ни геенны огненной. Был я действительно эксплуататором, грабил вас и наживался на вашем труде. Люди, берите все, что у меня есть, потому что это ваше. Берите фабрику и все мои капиталы, берите баржу и мельницу. Ненадобно мне трех каменных домов и двух флигелей. Оставьте только одну каморку да в простые рабочие, а то и в грузчики определите, если сочтете возможным.
С этими словами сел Буркалов на тройку и уехал заканчивать свой очередной «цикл». И никто не знал, о чем в ту пору думал первый богач Верхневолжска, потому что сентиментальностью он не страдал, дневников никогда не вел и писем покаянных не писал. Но когда наутро члены только что созданного первого городского Совета рабоче-крестьянских и солдатских депутатов, посудив и порядив, решили объявить купцу свою волю – признать его эксплуататором, но за чистосердечное раскаяние и публичное отречение от своих, на горе народном нажитых капиталов в домзак не заключать, а допустить к физическому труду на фабрике во благо молодой Советской республики – и поехали в трактир постоялого двора, их встретил бледный, встревоженный половой.
– Нам немедленно Буркалова!
– Нельзя-с, – дрожащим голосом ответил половой.
– То есть как это нельзя-с? – передразнил его старый краснодеревщик Мешалкин. – Или не видишь, что перед тобой весь Совет рабоче-крестьянских депутатов.
– Вижу, но только все равно нельзя-с к Игнатию Гавриловичу.
– Да по какой же это причине? – гремел Мешалкин.
– А по той самой причине, – бледными губами пояснил половой, – что они-с, то есть Игнатий Гаврилович, в настоящее время находится в петле-с. Замертво.
– Ну! – только и выдохнул краснодеревщик. – Значит, не совладал он со своей совестью все-таки.
– Совесть совестью, – прибавил переплетчик Лысов, – но и кровушки-то народной он досыта попил. Похоже, и в Волге воды прибавилось от горемычных мужицких слез. Не одну сотню людей пустил Буркалов по миру…