– Очнись, Друц! Глаза открой, дерево ходячее! Говорила же: не люблю попов!.. это все от его проклятой водки… Да посмотри ты вперед, дубина! Друц!!!
Ты с усилием разлепил тяжелые, свинцовые веки.
Пригляделся.
Теплый охристый огонек… вон мерцает.
Потянуло дымом, махоркой, запахом жареного мяса.
– Дошли, Друц. Заимка!
– Заимка? А почему огонь горит? – не понял ты.
Голова кружилась, плыла.
– Потому что люди там, – как ребенку, пояснила тебе Княгиня.
VI. Рашка-княгиня, или Бубновый марьяж
Воздай им по делам их, по злым поступкам их; по делам рук их воздай им; отдай им заслуженное ими…
Псалтирь, псалом 27
…Почему-то сразу вспомнился барак.
Стылая игральная доска, разделенная дощатыми нарами на клетки, согретая теплом многих тел и чахлой каменки; доска, на которой заканчивались недоигранные партии. Более сорока женщин – молодки, старухи, совсем девочки, красавицы, уродины, стервы, мямли, фартовые и случайные… всякие. Таких, как ты, было мало – трое; остальные давили срок за разное. Отравила стрихнином постылого мужа; бросила самодельную бомбу под колеса губернаторского экипажа; застрелила из браунинга троих гимназистов, своих воспитанников, признана вменяемой, но на суде отказалась сообщить причины…
Тебя, как барачную старосту, дважды пытались «взять на перо» и трижды – склонить к сожительству.
И то и другое частично удалось, а вот какова была эта часть – вспоминать не хочется.
Зато выжила.
Выжила; хоть и была замкнута сама в себе до конца каторги. Отсечена от мира, от Ленки-крестницы гербовой печатью приговора, печатью и рядом – витиеватой, с завитушками, подписью епархиального обер-старца при окружном суде: «о. Алексий; сим удостоверяю, ныне, присно и до окончания назначенного срока, аминь».
Забудь, Княгиня.
Забудь, пожалуйста.
Это не барак; это заимка на полпути от Кус-Кренделя к Большим Барсукам, это не каторжанки там, внутри, это лосятники из ближних сел ночь коротают.
Это охотники в дыму.
Уйми стерву память.
* * *
– А меня, братцы, близ Глухариной падины едва объездчик не нагреб! Я лося сшиб, только свежевать – тут он по мне пулей из ельника как саданет… Мы с ним давно друг дружку любим, то я его в зыбуны заведу да покину, то он меня! А третьего месяца докопался, гадюка, что лишнего лося я взял, обещал донести да штраф стянуть.
– Эх, Тимошка, зря ты с начальством грызешься! Ин власть, не тебе, сыромясому, чета…
– Помолчь, махоря! Начальство-кончальство… уловлю сам-на-сам близ речки, как крест свят, в пороги с камнем брошу! А что? Мне все едино: объездчик, лесничий! Ежели душа требует, не прощу!
– Хвалился тетеря сову схарчить… Слышь, Вералец, подкинь-ка смолья в каменку, да щепы не жалей!
– Дымно, батя…
– Што дымно, то пусто, а што зябко, то гнусно! Уразумел?
– Уразумел, батя…
Двоих новоприбывших вроде бы и не заметили.
Вроде бы.
Вошли, кивнув обществу, скинули армячишки на замызганный пол, сели ближе к огню. Ин ладно, пущай их сидят. Потеснимся; на нары не лезут, и то славно. С понятием людишки. Даже головы, обритые по-каторжному, вопросов не вызвали.
Пока.
Успеется, ночь длинная.
Пусть спасибо скажут, что собак отозвали, дали порог перешагнуть.
– Дык гляди, Тимошка: пока ты объездчика в пороги с камнем, он тебя из ельника пулей… Замириться бы вам, што ли?
– Ты, махоря, гри, да думай! Мне?! Замириться? С гадюкой сей?!
– Не беленись, Тимофей, худой мир лучше доброй ссоры!
Было видно не вглядываясь, слышно не вслушиваясь: лихой Тимошка из тех, кто лишь на людях горласт. Мелкий, худосочный, лицо клювасто по-петушиному, под левым глазом синяя жилка вовсю бьется. Охотник важно надувался, отчего становился похожим на детскую забавку, красный леденчик на палочке; взвизгивал снегом под лыжей, норовя доказать свой гонор, заставить всех увериться – он, Тимофей-лосятник, грозен да непреклонен, поперек дороги и не думай!
Получалось плохо.
Общество подначивало да хмыкало в рукава.
Наконец Тимошка понял, что его разыгрывают, и обиженно умолк.
– Эй, беглый! – Тот лосятник, что предлагал Тимошке замириться с объездчиком, перевел мутный взгляд на молчаливого Друца. – Што ж ты по февральскому сузему бежать вздумал? Да еще без припасу: ни харчей, ни ружьишка, одну бабу за собой тянешь? Женка али так, баловство?
Ты молча слушала, как Пиковый Валет потягивается, прежде чем ответить, как хрустит у него даже не спина – все тело хрустит, будто у отжившей свое елки-сухостойки.
Сочувствия не было.
Сама такая.
– Не беглый я, дядя. Ссыльный, на поселении. Обоих в Кус-Крендель определили; сейчас вот к уряднику ходили, отметиться…
Женка ты ему, не женка – об этом Друц благоразумно умолчал.