Шла как все.
Глядела как все.
Муха на липкой ленте – как все.
Может быть, дело в другом: ты шла не оборачиваясь. Семнадцатилетняя девчонка, маленькая дрянь, ты даже не пыталась тайком глянуть через плечо: где фея-крестная? по-прежнему стоит ли за тобой?!
Будто знала: стоит.
Здравствуйте, Эсфирь Гедальевна; как поживает ваш папа в Житомире? По-прежнему заверяет реб Ицхок-Лейбуша, что, во-первых, он давно отрекся от блудной дочери, во-вторых, дочери у него отродясь не было, и, в-третьих, жена ночами плачет, а у него тоже сердце, а сердце кровью обливается?.. Ладно, Эсфирь Гедальевна, вероотступница дражайшая, плюньте и разотрите. Что, привели ко мне вашу девочку? Ой, это же не девочка, это свежий розанчик, не сглазить бы!.. извините, у меня сегодня нет сил на шутки, и на смешной акцент, от которого вы, милая Эсфирь Гедальевна, Дама Бубен, давным-давно избавились, тоже нет сил. Стойте себе за спиной вашей девочки, которая на вас даже оглядываться не хочет, стойте молча и не обращайте внимания на мое брюзжание…
У меня сегодня хандра.
Я люблю свою хандру. Я лелею ее, баюкаю, радуюсь ее приходу, ибо обычное мое состояние носит другое имя – отчаяние. А сегодня я ворчу по поводу и без, но на самой окраине брезжит краешек солнца, встающего на западе: завтра все будет иначе, завтра, или уже сегодня, к вечеру, или прямо сейчас…
Я жду так долго, что время успело потерять для меня свою ценность, обрести и вновь потерять.
Жаль.
Жаль времени.
Как тебя зовут, девочка? Рашель? О, хорошее имя! Старое, выдержанное – не имя, вино. И служил Иаков за Рашель семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее. Впрочем, детка, я не Иаков, мне недосуг служить за тебя семь лет (семь?! песчинки насмешливо текут меж пальцев…); и надеюсь, ты не обидишься, если я скажу, что не люблю тебя.
Впрочем, это не помешает мне войти в тебя, и познать тебя, и забиться в самый темный уголок тебя без надежды когда-нибудь освободиться – тысячи моих темниц, вы все приходите ко мне сами, и я сам проверяю крепость ваших стен, надежность запоров, кандалы и цепи, звено за звеном, стык за стыком…
Ну давай, для начала я зажгу тебе огонь – как всем.
Иди.
Пора бы привыкнуть, но не получается. Больно. Больно видеть этот огонь, этот обычный лесной пожар – когда раньше (раньше? смешное слово…) я мог вострубить, опрокинув на землю буйство града и пламени, смешанных с кровью, вздыбить косматую гриву Кобыльей Пасти, символа конца света, ударить оземь громовыми перунами, как мужик в запале хлопает драной шапкой… и только после этого, рассмеявшись, сказать:
– Иди!
Вот пытка: коротать вечность, мельчая изо дня в день.
И тысячи коршунов, не ведая, что творят, клюют мою печень – унося куски с собой. А печенка-дура отрастает заново, отрастает; а коршуны плодятся и размножаются, живя аки птицы небесные – не жнут, не сеют, но кормятся…
Ах, ты уже прошла?
Вижу, вижу: дождь пролился с небес, и ветер разметал пламенные языки, и угли шипят по-змеиному в грязи, под босыми ногами. Кстати, почему вы всегда приходите ко мне босыми?.. Ладно, потом.
Я так понимаю, ты и сейчас не обернешься? Ну хотя бы утоли тщеславие, глянь искоса: эй, Эсфирь Гедальевна, Фира Кокотка, хороша ли я?! достойна ли своей крестной?! Не хочешь? Ну и ладно. Понимаешь, девочка, ты у меня не одна – увы! – вас сейчас человек пять, вы идете ко мне разными дорогами, желая войти в Закон; вы идете, не видя друг друга, уверенные в своем одиночестве, в своей исключительности – а я сижу, как дурак, на перекрестке и жду вас, заранее зная: вотще.
Хорошее слово: «вотще»… Дурацкое слово, проклятое, и замечательно, что смысл его забывают помаленьку.
И без того на свете слишком много слов.
Лучше, детка, я примусь тебя пугать. У-у, бяка-кулебяка! – пять бродяг, да на большой дороге, да на твою лилейную девственность, да рожи пьяные, небритые, у одного нос провалился, ноздри торчат…
Страшно?
Не страшно?!
Зато мне куда как страшно: после синеволосых демонов Сай-Кхона, после Желтого дракона Кейнари и вечно голодной мрази из глубин Мира Скотов, после якшей с вывороченными глазами – бродяги. Сифилитики паршивые. И не на душу бессмертную покушаются; на девственность! Я не виноват, Рашка, я просто могу только то, что можете вы, что могу я-в-вас – а что я могу?!
Я – Дух Закона.
Смрадный, застоявшийся дух… Будь я проклят за свое открытие!.. Ах да, я ведь проклят. Иногда забываю; старый стал, в голове сквозняк. Я – Дух Закона, а вы все – буквы, буквы, буквы, в коих пребывать мне вечно, линяя и выцветая с каждым новым переписчиком: краски нынче дороги, перья ветшают, рука дрожит с бодуна…
Пылится в запасниках оригинал, смотрит на копии в картинных галереях… снимите, паскуды! сожгите! – меня, их, но не надо вот так! Моя б воля, ты бы шла ко мне в сиянии молний и зареве далеких пожарищ, плащ из кожи нетопыря бился бы за твоими плечами, а навершие посоха светилось в ночи рубиновым ромбом! Будь моя воля… нет у меня воли, была да вышла, и у тебя отныне не будет – я не про острог, хорошая моя, я совсем про другое…
Дура.
Ну дура и есть.
Идешь, не оглядываешься, а мои бродяги (у-у! стр-р-рашнючие!) сзади шапки ломают, кланяются в пояс:
– Спасибочки, мил-сударыня! Век не забудем! ноги мыть, воду пить…
Кто их знает, чего они не забудут, что ты им показала мимоходом?.. проглядел я. Прохлопал глазами.
Неинтересно.
Где хандра? Здравствуй, отчаяние!
…и когда ты приблизилась (чем я загораживал тебе путь? забыл…), когда встала напротив, стараясь глядеть мимо меня – что, противно? да?! терпи!!! – я пустил карточную колоду веером.
Шестерки, дамы, короли… и у всех карт одна рубашка – своя, та, что ближе к телу.
– Тянуть будешь?
– Буду.
Тонкая рука двинулась наперерез, но я ловко убрал разноцветный веер.
Последний вопрос.
Вопрос, ответ на который известен заранее.
Вы всегда отвечаете одинаково – вы, гордые, окрыленные, достигшие вершины, с крестными за спиной, которых ни за что не согласитесь предать; вы… но я должен пробовать.
Опять и опять.
Без надежды.
Лбом в стену.
– Скажи, девочка моя: может быть…