Оценить:
 Рейтинг: 0

Достоевский и евреи

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Как видно из приведенной цитаты, «народ» не входит в «общество», и целью исторического процесса является их воссоединение. Это воссоединение произойдет, уверен Достоевский, «мирно и согласно», в отличие от Европы, где царствует враждебность между сословиями.

<…> «Русская идея» Достоевского, таким образом, действительно есть идея о будущих русских задачах. Она основана отчасти на опыте прошлого (неудавшейся европеизации) и предполагает, поэтому, «возвращение к почве». Это возвращение, однако, является только условием для осуществления «русской идеи», но не самой «русской идеей». Отсюда следует, что, хотя опыт прошлого важен для задачи на будущее (как «урок»), они далеко не идентичны. Ожидания Достоевского основаны скорее на креативном переосмыслении опытов бывших «встреч с Европой». Между тем он сам может лишь «предугадывать с благоговением», что будет впереди [МЬЁР С. 405–406].

После кончины писателя Вл. Соловьев, С. Булгаков, Н. Бердяев и др. русские философы ХХ в., развивая эту концепцию Достоевского, давали ее более или менее развернутые определения.

У Достоевского нигде и никогда мы не встретим отрицания высших достижений западной культуры. Его любовь, даже преклонение перед вершинными явлениями европейского духа – факт, не требующий доказательств. В готовности русского человека стать «братом всех людей» он усматривал великую надежду: возможность породнения России и Запада. Он верит в кровность соединяющих их духовных уз. «Русские европейцы» (выражение в устах Достоевского бранное) – это как раз псевдоевропейцы, люди, усвоившие лишь наружные формы европейской культуры и гордящиеся именно этими внешними знаками своего культурного превосходства. Он обвиняет русский либерализм в поклонении западной цивилизации, но не культуре. Он не может согласиться с тем, чтобы видимость ставилась выше сути. Он далеко не всегда прав в этих своих обвинениях. Русское западничество – серьёзное, позитивное и, что важнее всего, исторически неизбежное явление, находящееся на магистральной линии отечественного развития. Российский либерализм западнического толка обладает бесспорными и весьма ощутимыми культурно-историческими заслугами. Не только «энциклопедия Брокгауза и Ефрона», но и весь комплекс достижений русской науки и просвещения второй половины века были бы немыслимы при самозамыкании и самоизоляции. Кроме того, политическая программа русского либерализма содержала такие моменты, которые в условиях безраздельного господства «непросвещённого абсолютизма» носили хотя и ограниченный, но объективно прогрессивный характер. Эволюция самодержавной монархии в сторону представительного правления с определёнными конституционными гарантиями – такой процесс, который, начнись он на самом деле, мог бы во многом изменить дальнейший ход судеб. Трагедия российского либерализма состояла в том, что он полагался только на добрую волю власть имущих и исключал из своих политических расчётов потенциальные возможности «низов». За это упрекали либералов русские революционеры. Но как ни парадоксально, именно за то же упрекает их и Достоевский (хотя он, разумеется, различает в народе совсем иную, нежели левые радикалы, историческую потенцию). Народ «не видит, что сохранять» – эти слова, очевидно, не вызвали бы возражений в стане русской революции. «Уничтожьте ка формулу администрации» – именно всю «формулу», а не те или иные её части. Такое уничтожение (равносильное на деле полному слому существующей государственной машины) составляло даже не ближайшую, а отдалённейшую цель отечественных социалистов. Его миросозерцание противостоит «классическому» славянофильству не в меньшей мере, чем «классическому» западничеству. Русский либерализм западнического толка не имел шансов выжить в стране таких непримиримых полярностей. С одной стороны, он подвергался тотальной критике за свою половинчатость и непоследовательность, за недостаточный политический радикализм, а с другой – язвительному осмеянию за преувеличенный интерес именно к политической стороне дела, за игнорирование максималистских (столь трудно осуществимых на практике) нравственных целей. В России либеральная идея была обречена: она пала под этими двойными ударами. Какую же альтернативу предлагает сам Достоевский? На этот вопрос невозможно ответить однозначно. Ибо, жадно интересующийся политикой, он мыслит категориями вовсе не политическими. Его «программа» не вписывается ни в одну из существующих идеологических моделей. Он знает одно: человеческое (истинно человеческое) и общественное, сверхличное в своей сокровенной сути должны совпадать [ВОЛГИН (II). С. 482–484].

Все наднациональные идеи одинаковы в своей основе, корни которой уходят в ветхозаветный Израиль: тот или иной народ объявляет себя «новым Израилем», претендует на исключительность и роль флагмана всего человечества. В эпоху всеобщего расцвета национализма, когда начался процесс разрушения мировых империй, Достоевский обосновывал историческую значимость русского великодержавного шовинизма, что в первую очередь импонировало чаяниям власть имущих. Потому его и привечал наследник престола Великий князь Александр Александрович, махровый антисемит и ретроград, свернувший после восшествия на престол под именем Александр III политику либеральных реформ, начатую его отцом. Именно нежелание его и его сына – будущего императора Николая II, считаться с реальным миром вещей, и привело к тем великим потрясениям, которых так страшился Достоевский и которые, в конечном счете, сокрушили трехсотлетнюю династию Романовых и Российскую империю. При этом, как ни парадоксально, фантазия Достоевского о «русской идее», в которой, как показало время, не высвечивается даже «крошечное зернышко правды», тем не менее, оказалась очень живучей. Пройдя на отечественной почве целый ряд модификаций своего национал-патриотическое обличья, она в наше время стала звучать примерно так:

русская идея – это определяемая русским национальным характером, сердцем русского человека, оформленная в культуре уникальная синтетическая концепция пути развития русской цивилизации, имеющего целью всеобщее спасение, братскую любовь и счастье всех людей [ГОРЕЛОВ. С. 55].

Парадоксальна и приверженность Достоевского своим религиозным идеологемам. Здесь, как и в политических пророчествах, степень его убежденности обратно пропорциональна их фактической обоснованности.

Когда-то он писал Фонвизиной, что если б ему доказали, «что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа», то ему «лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». Следует вдуматься в эти удивительные слова. Достоевский допускает (пусть теоретически), что истина (которая есть выражение высшей справедливости) может оказаться вне Христа: в таком случае сам Христос как бы оказывается вне Бога [ВОЛГИН (II). С. 540–541].

Это можно интерпретировать также и как фанатическую убежденность в духе первых христиан – «Верую, ибо абсурдно», и как болезненное нежелание отказаться от своего видения даже перед лицом Высшей правды. Да и вообще, поскольку Достоевский, в отличие, например, от Льва Толстого, никакой цельной философской концепции не предлагал – не говоря уже о «системе» (sic!) – его многочисленные мировоззренческие высказывания толкуют очень широко, вплоть до самых парадоксальных, с точки зрения заявления «нового слова, умозаключений. Например, широко известно следующее утверждение Достоевского из программной для почвенников статьи «Влас» в «Дневнике писателя» за 1873 г.:

Говорят, русский народ плохо знает Евангелие, не знает основных правил веры. Конечно так, но Христа он знает и носит его в своем сердце искони. В этом нет никакого сомнения. Как возможно истинное представление Христа без учения о вере? Это другой вопрос. Но сердечное знание Христа и истинное представление о нем существует вполне. Оно передается из поколения в поколение и слилось с сердцами людей. Может быть, единственная любовь народа русского есть Христос, и он любит образ его по-своему, то есть до страдания. Названием же православного, то есть истиннее всех исповедующего Христа, он гордится более всего. Повторю: можно очень много знать бессознательно [ДФМ-ПСС. Т. 21. С. 38].

Первый тезис здесь – бесспорен: простой русский народ в то время на 90 % был неграмотен, а уж читать, тем более понимать Евангелие способны были лишь единицы. Но как понять, что такое «сердечное знание Христа и истинное представление о нем» у незнающего Евангелие человека? Здесь, помимо мифопоэтических образов, скорее всего, можно говорить об интуитивном («априорном») восприятия морали в Духе христианского вероучения. Т. о., Достоевский излагает кантовское представление о «моральном законе», то, что

в жизни каждого из людей ощущается присутствие неких дополнительных (не обнаружимых «в природе») принуждающих сил: они-то и несут ответственность за человеческое в человеке. Суть «человеческого» надындивидуальна. Чувство долга, выполняемые человеком обязанности – вот тот особый элемент жизни каждого индивида, который, ничего не давая (а порой и вредя ему) в аспекте «личного счастья», обеспечивает общество в целом необходимыми скрепами. <У Достоевского, как и у Канта важно не то, что> мораль, выделяющая человека из прочих объектов чувственного мира, относится к сфере сверхчувственного, умопостигаемого, <сколько-то обстоятельство, что> сама сфера умопостигаемого постулируется философом как «невидимое основание» человеческой морали [МЮРБЕРГ. С. 5–7][53 - Вслед за Кантом, Достоевский постулирует причастность русского человека к чему-то более существенному, чем он сам, – т. е. к Христу, и делает «это» критерием добра и зла. Но то, что у Канта является универсальным законом для всех людей, у Достоевского парадоксальным образом приписывается исключительно русскому народу.].

Как еще один парадокс – уже имеющий отношение к области высоких идей, а повседневному общественному служению писателя, отметим, что, являясь любителем музыкального и изобразительного искусства, выступая даже как, говоря современным языком, арт-критик, Достоевский при всем этом не имел никаких личных контактов с художниками «передвижниками»[54 - «Передвижники» – участники «Товарищество передвижных художественных выставок», объединения российских художников, возникшее в 1870 г. и просуществовавшее до 1923 г. В эстетическом плане участники Товарищества до 1890-х г. целенаправленно противопоставляли себя академистам. В число «передвижников» входили все выдающиеся русские художники второй половины XIX в.], за исключением Василич Перова, который по заказу П.М. Третьякова в 1872 г. написал его портрет[55 - Как свидетельствует в своих воспоминаниях Е.П. Леткова, другой «передвижник» – Константин Маковский (1839–1915) встречался с Достоевским в конце 1870-х гг. и в 1880 г. у издателя А.С. Суворина и хоронил его. Тем не менее, будучи знаменитым портретистом, он не исполнил портрета писателя.]– И это при том, что именно «передвижники» в противовес академическому искусству выступали как выразители «национальной идеи» в русской живописи. А вот его идейный противник Михаил Салтыков-Щедрин был, по авторитетному утверждению Владимира Стасова:

первый из крупных русских писателей, <который> с истинной симпатией отнесся к новой русской художественной школе <…>. Но Салтыкова не хватило на понимание новой музыкальной русской школы, и он над нею только весело и забавно глумился [САЛТ-ЩЕД. Т. 15. Кн. 2. С. 340].

По-видимому, Достоевского тоже «не хватило на понимание новой музыкальной русской школы», ибо, будучи знаменитым петербуржцем, страстно любя музыку и посещая художественные салоны, он при всем этом не был знаком ни с кем из композиторов «Могучей кучки»[56 - «Могучая кучка» (а также Балакиревский кружок, Новая русская музыкальная школа или, иногда, Русская пятёрка) – творческое содружество русских композиторов, сложившееся в Ст. – Петербурге в конце 1850-х – начале 1860-х гг. В него вошли: Милий Алексеевич Балакирев (1837–1910), Модест Петрович Мусоргский (1839–1881), Александр Порфирьевич Бородин (1833–1887), Николай Андреевич Римский-Корсаков (1844–1908) и Цезарь Антонович Кюи (1835–1918). Идейным вдохновителем и основным немузыкальным консультантом кружка был художественный критик, литератор и архивист Владимир Васильевич Стасов (1824–1906). Собрания балакиревского кружка протекали всегда в очень оживлённой творческой атмосфере. Члены этого кружка часто встречались с писателями А.В. Григоровичем, А.Ф. Писемским, И.С. Тургеневым… Деятельность «Могучей кучки» стала эпохой в развитии русского музыкального искусства.]. При этом, как ни странно, он поддерживал отношения с евреями-выкрестами братьями Николаем и Антоном[57 - Примечательно, что к Антону Рубинштейну неприязненно относились не только деятели «Могучей кучки», опасавшиеся излишнего «академизма» консерватории, но и придворные круги, конфликт с которыми вынудил его в 1867 г. покинуть пост директора созданной его усилиями консерватории.] Рубинштейнами – см. об этом в Гл. Х.

Упомянув о музыкальных вкусах Достоевского, отметим и такой интересный факт: являясь большим поклонник немецкой музыки, в первую очередь – Бетховена, он с неприязнью относился к музыке Рихарда Вагнера, который в своей гастрольной поездке 1861 г. снискал огромный успех у русской музыкальной общественности Москвы и Ст. – Петербурга. Нам не известно, был ли знаком Достоевский с получившим большой общественный резонанса вагнеровским антисемитским памфлетом «Еврейство в музыке» (1850) и его шовинистической статьей «Что такое немецкое?» (1865, 1878), где композитор делает «хвастливые националистические заверения об исключительности немца, который сумел “показать себе и миру, кто такой Шекспир… открыл миру, что такое античность” и т. п.» [МАРКУС. С. 527]. Однако, рассказывая о жизни в Дрездене в 1866 г., А.Г. Достоевская писала: «Произведений Рихарда Вагнера Федор Михайлович совсем не любил [ДОСТОЕВСКАЯ

А.Г. С. 182]. В одной из записных тетрадей 1876 г. Достоевский сопоставил Вагнера с Бисмарком [ДФМ-ПСС. Т. 24. С. 263], что, можно полагать, ассоциировалось у него с враждебным славянству «германским экспансионизмом» Прусского государства. В увертюре к опере «Тангейзер» Вагнер представлялся Достоевскому влюбленным в «свою собственную болтовню» и «уверенным в своих писательских совершенствах», что якобы подавалось им под видом «любви к природе» [ДФМ-ПСС. Т. 24. С. 239]. А в письме к А.Г. Достоевской от 7 (19) августа 1879 г. Достоевский уничижительно отзывается о Вагнере в сравнении со своими любимыми композиторами:

Музыка здесь <в Эмсе> хоть и хороша, но редко Бетховен, Моцарт, а все Вагнер (прескучнейшая немецкая каналья, несмотря на славу свою) и всякая дрянь [ДФМ-ПСС. Т. 30. Кн. 1. С. 100].

Говоря о «парадоксах Достоевского», нельзя обойти вниманием его фигуру и как русского «утопического социалиста». В отличии от западных философов, чьи социалистические идеи, строившиеся, в видении Достоевского, по «католическому деспотическому» шаблону, утеряли таким образом религиозную суть и стали антитезисом христианства, русский мыслитель предлагал модель, в которой

социализм также вытекает не столько из предшествующей ему общественно-экономической формации – капитализма, сколько из христианства, но в православном варианте, придающем ему особую специфику. Русский социализм Достоевского представляет собой двойное соответствие: традициям православия и новым социально-политическим веяниям эпохи. «Я говорю про неустанную жажду в народе русском, всегда в нем присущую, великого, всеобщего, всенародного, всебратского единения во имя Христово. <…> Не в коммунизме, не в механических формах заключается социализм народа русского; он верит, что спасется лишь в конце концов всесветным объединением во имя Христово. Вот наш русский социализм!»

Определение Достоевским русского социализма как всеобщего братства во Христе совпадает по сути с определением русской идеи. Также здесь открывается связь русского социализма с концепцией Москвы как Третьего Рима. «Древний Рим первый родил идею всемирного единения людей», которая превратилась с победой христианства в «идеал всемирного же единения во Христе». Москва предстает Третьим Римом, но в православно-социалистической оболочке. Это и есть то новое слово, которое пронесется с Востока «навстречу грядущему социализму, который, может быть, вновь спасет европейское человечество». Идея «трех социализмов» Достоевского – это аналог трех современных идеологий – капиталистической, националистической и коммунистической.

По мнению Бердяева, Достоевскому «принадлежат самые глубокие мысли о социализме, которые когда-либо были высказаны» [ГОРЕЛОВ. С. 58–59].

За всеми рассуждениями такого рода скрывается явное нежелание современных отечественных достоевсковедов признать очевидный факт: при всей своей чуткости к веяниям времени, прозорливости, как художника, и способности как мыслителя формулировать оригинальные этические максимы типа:

Вопрос ставится у стены: «Презираете вы человечество или уважаете, вы, будущие его спасители?» [ДФМ-ПСС. Т. 30 (1). С. 68],

– Достоевский в своих претензиях на роль политического мыслителя в целом был не столько оригинален, как актуален, т. е. исключительно чуток к «Духу времени». С огромной страстностью и убеждением утверждая:

Мало того, мы признаем, что мы, то есть все цивилизованные по-европейски русские, оторвались от почвы, чутье русское потеряли до того, что не верим в собственные русские силы…

…Русская земля скажет свое новое слово, и это новое слово, может быть, будет новым словом общечеловеческой цивилизации выразит собою цивилизацию всего славянского мира <…>. [ДФМ-ПСС. Т. 20. С. 98–99],

– он, как социальный мыслитель, ни нес «нового слова» – то же самое говорили в 60-е – 80-е годы ХIХ в. и германские националисты-«почвенники», ни предсказывал будущее.

В последние месяцы своей жизни, Достоевский подготовляет к печати январский номер «Дневника писателя» за 1881 год. Дерзновенно говорит он в нем о русском народе, как о церкви и парадоксально называет народную идею «русским социализмом». «Вся глубокая ошибка наших интеллигентных людей в том, пишет он, что они не признают в русском народе Церкви. Я не про здания церковные теперь говорю и не про причт, я про наш русский «социализм» теперь говорю (и это, обратно-противоположное Церкви слово беру именно для разъяснения моей мысли, как ни показалось бы это странным), цель и исход которого – всенародная и вселенская Церковь, осуществленная на земле, поколику земля может вместить ее… Не в коммунизме, не в механических формах заключается социализм народа русского: он верит, что спасется лишь, в конце концов, всесветным единением во имя Христово. Вот наш русский социализм!» [МОЧУЛЬСКИЙ. С. 531].

По парадоксальному капризу судьбы на обожествляемой им русской «почве» синтез всех «идей, которые Европа так долго и с таким упорством вырабатывала», привел не к созданию русского варианта «христианского социализма», а «марксизма-ленинизма», который и «овладел массами», и подчинил их себе. Как результат этого, на месте до основания уничтоженной Российской империи возникла не мифическая «всенародная и вселенская Церковь», а могучий Советский Союз, в котором все религии влачили жалкое существование. Не менее парадоксально, что, относясь крайне неприязненно к идеям Достоевского, большевики/коммунисты, основатели СССР – «первого в мире государства рабочих и крестьян», вполне разделяли его точку зрения на то, что «русская земля будет новым словом общечеловеческой цивилизации. Верили они и в мессианское призвание русского народа (точнее, его передового отряда – пролетариата), взять на себя роль флагмана в борьбе человечества за светлые идеалы всеобщего братства и социальной справедливости. Патерналистская роль советского – сиречь русского человека, выражающаяся в его бескорыстной жертвенной помощи угнетенным странам и народам в обмен на их дружелюбие – один из важнейших постулатов коммунистической пропаганды.

Несмотря на все вышеозначенные парадоксы, многие из которых не могут воспринимать иначе, как националистические фантазии, и русские мыслители ХХ столетия, и современные отечественные достоевсковеды убеждены, что именно:

Достоевский создал русскую глубину. И именно потому, что опустился к истоку появления духовной личности, увидел, где и как в христианстве дух начинал дышать, понял важность исповедального обращения к Богу для проникновения в суть человеческой души. Современность такого опыта все же не давала. <…> Как писал русский поэт-метафизик Серебряного века Вяч. Иванов: «Он жив среди нас, потому что от него или через него все, чем мы живем, – и наш свет, и наше подполье. Он великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности. До него все в русской жизни, в русской мысли было просто. Он сделал сложными нашу душу, нашу веру, наше искусство. Он как бы переместил планетную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, – одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру» [КАНТОР. С. 28].

Что касается Запада, где в ХХ столетии «советские люди» в сознании большинства по прежнему оставались «русскими», то мессианский великодержавный шовинизм Достоевского вслед за его модификацией в русле большевистской пропаганды «мировой социалистической революции» превратился в головах левых западных интеллектуалов в «пролетарский интернационализм», а у их противников – ранних идеологов «консервативной революции», таких, например, как Томас Манн, Эрнст Трёльч и Артур Мёллер ванн ден Брук – в здоровый консерватизм.

Томас Манн первым употребил это словосочетание, ссылаясь на Достоевского, который в «Дневнике писателя» писал и об особой роли революционности, вытекающей из консерватизма («Мой парадокс»)». <В> книге «Размышления аполитичного (1918) Манн непрестанно цитирует Достоевского, называя его «пророком». <Он утверждает, что> «Немцев и русских роднит близкое понимание человека и человечности, отличное от латинского и англосаксонского. <…> ставит вопрос о сходном противостоянии традиций этих двух стран Западу и спрашивает: «Разве у нас нет своих славянофилов и западников? <…> Славянофильство в России он оценивает по негативному содержанию – как реакцию на Запад, а по позитивному – как консерватизм. Именно такова его позиция – консервативное противостояние Западу» [РУТКЕВИЧ],

– полная калька с национал-политических воззрений Достоевского.

Как парадоксальное совпадение можно рассматривать тот неоспоримый факт, что в основные идеи русского «почвенничества», манифестируемые Достоевским, и немецкого национал-патриотизма, оформившегося в ХХ в. в движение «фёлькиш», были сформулированы практически одновременно – в 60-х – 90-х гг. ХIХ в. Например, в тех же выражениях, как и Достоевский, говоривший в «Дневнике писателя» о «русской идее», подобного рода концепции развивал его германский современник Генрих фон Трейчке [РИНГЕР], о коем речь пойдет ниже. По его убеждению, германская идея свободы всегда будет иной, не похожей на идею свободы западных народов, поскольку она имеет не столько политический, сколько духовный характер.

Позднее, когда немецкое «фёлькиш»-движение уже достаточно оформилось, известный германский мыслитель Эрнст Трёльч [ТРЁЛЬЧ] утверждал в статье «Метафизический и религиозный дух немецкой культуры» (1916), что в своей интенции немецкая философия, искусство, политическое мышление отличаются от западноевропейской традиции. В наше время такого рода утверждения являются расхожим мнением в кругах политической и интеллектуальной элиты современной России.

Если в своих националистических фантазиях Достоевский шел, нога в ногу, с немецкими мыслителями-современниками, то уже в ХХ в. его собственные идеи оказали ощутимое влияние на национал-социалистически ориентированных немецких мыслителей начала ХХ в. Этому феномену в немалой степени способствовал новый перевод собрания сочинений Достоевского, издававшийся под совместной редакцией Дмитрия Мережковского и одного из апологетов «консервативной революции» и провозвестников германского национал-социализма Артура Мёллера ванн ден Брука, (он также написал предисловие к ряду томов). Примечательно, что этот мыслитель рассматривал Октябрьскую революцию как консервативный протест русского самосознания, считая, что большевизм, как национальное движение, «преодолевает навязанный извне марксизм» [АЛЛЕНОВ]. Поскольку затронутая нами тема до сих пор не раскрыта в научной литературе, в Гл. V мы обстоятельно рассмотрим вопрос о тождественности почвенно-националистических идей Достоевского и концепций немецких национал-патриотов.

Возвращаясь к разговору о психологических «комплексах» Достоевского, следует упомянуть и тот факт, что воспоминания о детских годах, проведенных им в отчем доме, «среди семейства русского и благочестивого», были у него отнюдь не самые радостные:

В отеческом доме, под почтенными формами строго налаженной жизни, мальчик рано (стал замечать ложь и неблагополучие. Все романы Достоевского в глубоком смысле автобиографичны. И, конечно, в рукописи «Подростка», он пишет о своей семье: «Есть дети, с детства уже задумывающиеся над своей семьей, с детства оскорбленные не-благообразием отцов своих, отцов и среды своей, а главное – уже с детства начинающие понимать беспорядочность и случайность основ всей их жизни, отсутствие установленных форм и родового предания». Семья штаб-лекаря Достоевского, захудалого дворянина и мелкого помещика, вполне подходит под формулу «случайное семейство» [МОЧУЛЬСКИЙ. С. 11].

Все эти факторы в совокупности с падучей болезнью, трагедией ареста, «гражданской казни» и политической ссылки составляют психофизический портрет Достоевского. По воспоминаниям современников и в зрелые годы ему, при всей его огромной писательской популярности, также было присущи обостренное чувство обидчивости и якобы «наследственные» [МОЧУЛЬСКИЙ. С. 12] угрюмость, скрытность и подозрительность. Можно полагать, в этом и лежит основная причина личного одиночества Достоевского, отсутствия у него искренних друзей – о чем он, по свидетельству Всеволода Соловьева, весьма печалился:

Вы думаете, у меня есть друзья? Когда-нибудь были? Да, в юности, до Сибири, пожалуй что, были друзья настоящие, а потом, кроме самого малого числа людей, которые, может быть, несколько и расположены ко мне, никогда друзей у меня не было. Мне это доказано, слишком доказано! Слушайте, когда я вернулся в Петербург, после стольких-то лет, меня многие из прежних приятелей и узнать не захотели, и потом всегда, всю жизнь друзья появлялись ко мне вместе с успехом. Уходил успех – и тотчас же и друзья уходили. Смешно это, конечно, старо, известно всем и каждому, а между тем всякий раз больно, мучительно… Я узнавал о степени успеха новой моей работы по количеству навещавших меня друзей, по степени их внимания, по числу их визитов. Расчет никогда не обманывал. О, у людей чутье, тонкое чутье! Помню я, как все кинулись ко мне после успеха «Преступления и наказания»! Кто годами не бывал, вдруг явились, такие ласковые… а потом и опять все схлынули, два-три человека осталось. Да, два-три человека!.. [СОЛОВЬЕВ Вс. С.].

Весьма примечательно, что Всеволод Соловьев, боготворивший Достоевского и оставивший о нем очень интересные и ценные в историческом плане воспоминания, сетовал, однако же, та то, что:

Многое я не мог внести в свои печатные воспоминания об этом человеке великого духовного порыва и вместе великого греха (курсив мой) [ИЗМАЙЛОВ. С. 465].

Достоевский, несомненно, фигура трагическая, вполне соответствующая определению, которое он сам дал такому типу страдальцев по жизни – «Униженные и оскорбленные».

Унижение – ориентир, угол, градус, под которым Достоевский видит мир. Причем заметьте: чем униженней персонаж Достоевского, тем он умнее: униженный человек острее видит людей и мир – вот вывод нравственной философии Достоевского, которым я бы заменил другой: о страдании, якобы облагораживающем человека. Лучше страдающий человек не становится; но злее и умнее он стать может. Достоевский и сам был таким – умным и злым, как герой его и точнейший автопортрет – человек из подполья.

Потому что почти всю свою жизнь он был униженным: царским правительством, каторжным начальством, издателями, литературными врагами – и литературными друзьями. <…> Главн<ым> <здесь> было неумение Достоевского поставить себя в обществе литераторов – людей, как известно, злоязычных и обладающих острым чувством юмора. В их кругу талантливый молодой автор очень скоро сделался предметом всеобщих насмешек. А Достоевский потерялся, успех вскружил ему голову, и, судя по многим свидетельствам, он действительно порой бывал смешон. Посмеяться же любят как раз над тем человеком, превосходство которого так или иначе ощутимо.

<…>.Смердякову Достоевский отдал <…> опыт собственных унижений в номинально дружественной среде: воспоминания о годах, когда он был «ниже всех» в обществе как будто равных [ПАРАМОНОВ. С. 354–355].

Имелся у Федора Михайловича Достоевскому и своего рода «Эдипов комплекс» – мучительные воспоминания о его отце.

Это был человек тяжелого нрава, вспыльчивый, подозрительный и угрюмый. На него находили припадки болезненной тоски; жестокость и чувствительность, набожность и скопидомство уживались в нем. Жена его, Мария Федоровна, из купеческого рода Нечаевых, кроткая и болезненная, благоговела перед мужем.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9