– Я один находился подле него, – заверил он принца. – Когда государь мой почувствовал, что дело идет к концу, – а было это в девять часов вечера, – он схватил меня за бороду и сказал: «Служи хорошенько моему сыну, а он пусть хорошенько служит королю!»
Генрих все это ясно увидел перед собой, он перестал плакать и сам схватил гонца за бороду. Ему казалось, что нет ничего прекраснее, чем вот так умереть за короля Франции, как умер его отец Антуан.
Память об отце определила два ближайших года жизни маленького Генриха. Матери своей он за все это время так и не видел. Жанне неотступно угрожал Монлюк; этим постоянным давлением на нее мадам Екатерина достигла того, что их отношения стали более сносными. Подобные дела Медичи умела улаживать, ибо ей неведома была та страстная ненависть, которая кипела в сердце Жанны д’Альбре; Екатерина действовала просто, сообразуясь с обстоятельствами. Самым сильным ее врагом по-прежнему оставался дом Гизов, протестанты были пока обезврежены. Тем более могла она воспользоваться ими для своих целей и прежде всего – их духовной предводительницей. Тщательно все обдумав, мадам Екатерина так и решила.
После смерти Антуана Бурбона юный принц Наваррский сделался, как и отец, губернатором провинции Гиеннь и адмиралом, сто телохранителей получил он, однако вынужден был остаться при дворе. Его заместителем на юге назначили, разумеется, Монлюка, того самого Монлюка, на которого так обижалась Жанна. За это ей даровали право воспитывать своего Генриха, как ей захочется, хотя сама она не могла при этом присутствовать. Она сейчас же вернула ему в качестве учителя честного старика Ла Гошери, а общее руководство принцем было доверено хитрецу Бовуа, и к обедне можно было уже не ходить. Генрих снова оказался протестантом, но это его больше не трогало.
Он сказал себе: «Я родился католиком, моя дорогая мать сделала из меня гугенота, им я и останусь, хотя отец меня опять посылал к обедне, вернее – посылала мадам Екатерина, и рыцари ордена целовали меня. Если б я теперь стоял на поле боя, среди сторонников истинной веры, как мне и подобало бы, – тут у мальчика заколотилось сердце, – рыцари уже не целовали бы меня. Наоборот, мне пришлось бы, пожалуй, их просить об этом, ибо они могли бы победить нас, и тогда я опять стал бы католиком. Что ж! Таков этот мир».
Но еще сильнее забилось у него сердце. «Нет! – подумал он. – Победить или умереть». Этот девиз, «aut vincere aut mori», он написал даже на билетике какой-то лотереи, и мадам Екатерина спросила его, что эти слова означают. Тогда он ответил, что смысла их не знает.
Странное посещение
Генриху шел одиннадцатый год, когда его взяли в большое путешествие короля Карла Девятого по Франции.
Королева-мать решила, что всему королевству пора лицезреть ее сына и что первый принц крови, Генрих Наваррский, должен везде показываться в его свите, хоть и протестант, а все же только вассал. Кто опять перебежал дорогу хитроумной толстухе и расстроил ее планы? По крайней мере вообразил, что расстроил? Жанна д’Альбре; она появилась внезапно. В город, где тогда находился двор, она въехала, точно какая-нибудь независимая государыня, при ней триста всадников и не меньше восьми пасторов.
С первого же дня накинулась она с упреками на мадам Екатерину: та до сих пор не выполнила своих обещаний. Из-за этих споров Жанна только и успевала, что помолиться вместе с сыном. Ведь она оставила его своей доброй подруге, как залог их соглашения, а Монлюк запретил в Беарне проповеди, и поговаривают, будто протестантам угрожает еще кое-что похуже, а именно – встреча Екатерины с Филиппом Вторым Испанским, этим злым демоном юга и архиврагом истинной веры. И вот Жанна потребовала правды. Жанна заявила о своих правах.
Однако никто не выказывал большего равнодушия к любым договорам, чем мадам Екатерина, когда уже не видела в них пользы для себя. И она, по своему обыкновению, лишь тихонько засмеялась:
– Милая подружка, теперь вы здесь, вы моя, а мне именно этого и хотелось.
Так оно и было на самом деле, ибо Филипп довел до ее сведения, что отправит послов по ту сторону Пиренеев не раньше, чем королева Наваррская исчезнет из своих родных мест. Поэтому Жанна почти ничего не добилась – сунули ей малую толику денег на жизнь, на ее всадников да пасторов, – и уезжай себе обратно в графство Вандом, как два года назад. Двор же продолжал путешествие на юг.
Жанна простить себе не могла, что попалась в ловушку. Однажды ее сыну пришлось ночевать в нижнем этаже постоялого двора, так как здешний замок оказался недостаточно просторен для столь многолюдного общества. Вдруг среди ночи мальчик вскочил. Зазвенело стекло, раздался стук упавшего тела. Генрих изо всех сил навалился на какого-то человека, пока тот еще не успел подняться, и принялся громко звать на помощь. Появились огни и люди, неизвестному изрядно намяли бока. Когда Генрих разглядел незнакомца, то замолк, пораженный. Мальчик сразу понял, кто его прислал и зачем. Но поостерегся признаться хотя бы одному человеку, что его дорогая матушка старалась похитить своего сына. Ни разу не проговорился и его воспитатель Бовуа. Оба печально поглядывали друг на друга, иногда старший укоризненно качал головой, а младший виновато опускал ее.
Есть в Провансе одно местечко, называется оно Салон; там жил в те времена некий примечательный человек, и Генриху Наваррскому довелось узнать его. Было раннее утро, одиннадцатилетний мальчик стоял посреди комнаты голышом, камердинер собирался подать ему сорочку. Тут вошел Бовуа, а с ним тот человек. «Что нужно Бовуа? – думает Генрих. – Может быть, это лекарь? Но я ведь не болен».
А тот человек спрашивает:
– Где же принц? – Останавливается в пяти шагах от него и не видит, хотя Генрих совсем голый. Бовуа не отвечает, он ждет почтительно, даже, можно сказать, робко, если Бовуа способен быть робким. А слуга отступает в угол и уносит с собой сорочку.
Мальчик испытывает странное чувство – он одинок, раздет, виден весь – все недостатки, все дурное. Он начинает бояться, как бы это не кончилось поркой! О ты, старик, такой изможденный, седые волосы как сталь, а щеки точно ямы, ведь вот же я, взгляни на меня и потом уйди!
А старик давно его видит, изучает тело и лицо маленького человека, только никто этого не знает: его зрение затянуто пеленой, он видит из дали гораздо более далекой, чем пять шагов. К тому же незнакомец уклоняется в сторону, делает нелепые телодвижения, прыгает вперед, назад, толкает Бовуа, просит извинения, все время что-то бормочет и слишком поздно догадывается поклониться. Он неловко размахивает своей огромной шляпой, она выскальзывает у него из рук, летит прямо под ноги принцу. И тут Генрих совершает нечто, не соответствующее его сану. Неизвестно, почему он поднимает шляпу и подает тому человеку, а тот самое большее лекарь, хоть для лекаря слишком неловок.
И вот они стоят друг перед другом, тощий смотрит вниз, а малыш усиленно задирает голову, но тщетно; неуловим взор этого существа, он точно пелена, опущенная на щеки и шею, так что остается лишь туловище без головы, а вместо головы – завеса. Мальчику страшно, но боится он уже не порки.
Незнакомец перестал бормотать, он думает: «Что я говорю?» Он чувствует: «Это дитя, что-то еще не сбывшееся, беспредельное, ведь ребенок, хоть он и слаб, обладает большей силой и властью, чем те, кто уже много прожил. Он несет в себе жизнь, а потому он – велик. Только ребенок велик. Какое смелое лицо!» – говорит он себе в ту минуту, когда Генриху страшнее всего.
– Это он! – произносит незнакомец вслух, обращаясь к Бовуа, который ждет терпеливо. – Если Бог вам дарует милость дожить до тех пор – вашим государем будет король Франции и Наварры.
Вот и все, что он говорит вслух и, уже не делая попытки еще раз поклониться, идет к выходу. Бовуа распахивает перед ним двери.
– Благодарю вас, – говорит Бовуа. – До свидания, господин Нострадамус.
А Генрих чувствует, что незнакомец не из тех, с кем можно еще раз свидеться. Именно поэтому тот человек останется у него в памяти навсегда.
Встреча
Но Генриха и так повсюду донимали слухами и пророчествами. Невозможно было забыть происходившее в те дни. Куда бы ни приехал со своими протестантами принц Наваррский, ревнители истинной веры приветствовали его в необычайной потайности, расстроенные и встревоженные.
– Не ездите дальше, принц, оставайтесь с нами, скорее мы все до одного умрем, чем отдадим вас врагам. – И везде он слышал одно и то же.
Седовласый гугенот, которого внуки принесли к Генриху, поднял дрожащую руку и, благословляя его, произнес глухим и глубоким старческим голосом:
– Хвала Господу, что дал мне увидеть вас. Когда всех нас уничтожат, вы, государь, отомстите и поведете истинную веру к победе.
Потом раздались со всех сторон уже знакомые Генриху заклинания – пусть ради Господа Бога не ездит дальше.
Позднее Бовуа ответил на вопросы Генриха так:
– Не давайте себя запугать! Эти люди боятся? Тем ревностнее будут они служить нашей вере. Они ожидают всяких бед только оттого, что королева-мать решила встретиться с испанцами. Мы, однако же, знаем мадам Екатерину: она скорее схитрит, чем пойдет на кровавую резню.
– А если испанский дьявол ей прикажет? – заметил Генрих, даже не ожидая ответа, – так уверен он был в смертельной ненависти Габсбурга, которая есть и будет вовеки.
Бовуа попытался объяснить мальчику, что Екатерина, быть может, ничего страшного и не замышляет, а хочет лишь оправдаться перед всемирной католической державой, что не всегда посылала против протестантов войска, но иногда старалась поймать их в сети уступчивости. В худшем случае – она попросит у Филиппа помощи, на том, дескать, основании, что иначе ей не усмирить своих подданных-реформистов.
Тщетно старается Бовуа, доводы учителя не убеждают Генриха, его воображение полно страшных картин, оно непрерывно работает, его возбуждают все эти встревоженные лица, перешептывания, намеки, предостережения, которые сопровождают мальчика во время всего путешествия. А в конце пути должно произойти то событие, предощущением которого полна его душа; что именно – он не знает, но чувствует: неведомое уже при дверях, и если даже оно не свершится, он все равно готов увидеть его и услышать.
Так Генрих достиг в свите сильнейших города Байоны, совсем поблизости от земли Беарн, его родины. Здесь можно ждать всего, это ведь те места, – да, те самые, – где он жил с отцом и матерью в раннем детстве. Здесь он чувствовал себя дома. Мягко, словно родные, искони знакомые звуки его французского имени, журчит река Адур, а вон те сгустки света, чьи очертания теряются в темно-синем небе, те вершины – это его горы, это Пиренеи. Однако Генриху, столь горячо тосковавшему по ним, теперь ни разу не пришло на ум там и скрыться.
Когда наконец испанцы приехали, оказалось, что это всего-навсего молодая женщина, Елизавета Французская, королева Испании, родная дочь Екатерины, и в качестве начальника ее свиты – герцог Альба. С ним-то мадам Екатерина и вела с глазу на глаз важнейшие переговоры.
Зала охранялась снаружи. Первой появилась старая королева, она прошла вдоль ряда окон и подняла все занавеси. На противоположной стене висели только картины. Затем она села на высокое кресло с прямой спинкой, оттуда видны были двери. Позади нее чернел камин. Его огромное отверстие было полно зеленых веток: стояла середина июня.
Герцог Альба вошел, откинув голову, выступавшую из жестких брыжей. Он не склонил ее и шляпы не снял. На ходу он старался не сгибать колени, лицо у него было немолодое, но гладкое. Никакие испытания не смогли бы оставить на нем свои следы, так оно было надменно.
Альба остановился, однако не из почтительности: он принял позу обвинителя и сразу же без всякого вступления объявил королеве, что его государь, великий король Филипп Испанский, ею недоволен. Она слушала без возражений, да герцог и не ждал их, но снова заговорил суровым и жестким тоном о том, что она пренебрегла своими обязанностями по отношению к святой Церкви и к ее земной деснице, держащей меч, – к дому Габсбургов. Екатерина слушала молча, пока он не кончил.
Потом спросила своим жирным голосом, сколько же ей предлагает испанский король за то, чтобы она все королевство сделала католическим.
– Это ведь стоит недешево, – добавила она.
– Нисколько. Не торгуйтесь, а не то вам придется впустить наши войска и признать дона Филиппа верховным сувереном вашего королевства.
Екатерина ответила, и тут ее голос дрогнул: Господь не захочет этого, ведь доверил же он именно ей, Екатерине, французское королевство и послал сыновей. Однако она обещает королю Филиппу, что больше не станет вызывать его гнев и терпеть протестантскую ересь. У нее-де всегда были самые благие намерения, но недостаток силы приходилось восполнять изворотливостью.
– Сколько стоит здесь у вас удар кинжалом? – спросил Альба.
Екатерина несколько раз шумно вздохнула, она сделала попытку усмехнуться, во всяком случае в ее тоне прозвучала ирония.
– Десять тысяч ударов кинжалом стоят столько же, сколько пушки, сожженные города и междоусобная война.
– При чем тут десять тысяч, – презрительно отозвался Альба, – я имею в виду один-единственный. – Лишь теперь соблаговолил он приблизить свое лицо с узкой, острой бородкой к уху сидевшей в высоком кресле королевы. И сказал: – Десять тысяч лягушек – это все-таки не лосось.
Екатерина сделала вид, будто обдумывает его слова, хотя отлично поняла их смысл. Чтобы выиграть время, она повернулась к дверям, потом к высоким окнам. Про камин позади ее кресла она забыла. Затем так понизила голос, что даже Альба с трудом разбирал ее слова.