Зима была необычайно суровой. Апрель уже наступил, а снежный покров все еще лежал не только в лесах, но и на полях. Когда иссякли прошлогодние запасы, а до новины еще было далеко, стал свирепствовать голод, брат войны, все шире и шире распространяясь по стране. Выехав из дому, обыватель в поле, у дороги встречал окостенелые трупы, объеденные волками, которые размножились чрезвычайно и целыми стаями подходили к деревням и застянкам. Их вой мешался с человеческими криками о помощи; в лесах и в полях и у самых селений по ночам пылали костры, у которых несчастные грели перезябшие члены, а когда кто-нибудь проезжал мимо, бежали вслед за ним и выпрашивали денег и хлеба, со стонами, проклятиями и угрозами молили о милосердии. Суеверный ужас овладел умами людей. Многие говорили, что все эти неудачные войны и все эти небывалые бедствия связаны с именем короля. Толковали охотно, будто буквы J. С. R., выбитые на монетах, означают не только Joannes Casimirus Rex[10 - Ян Казимир, государь (лат.).], но и Initium Calamitatis Regni[11 - Начало гибели государства (лат.).]. Если в землях, еще не охваченных войной, было так тревожно и неспокойно, легко догадаться, что творилось в тех местах, которые уже попирала огненная пята войны. Вся Речь Посполитая, объятая смутой, металась, как умирающий в горячечном бреду. Предсказывали новые войны и с внешними и с внутренними врагами. Поводов для этого было достаточно. В разгоревшейся междоусобице разные владетельные дома Речи Посполитой смотрели друг на друга как на вражеские державы, а вслед за ними на враждебные станы делились целые земли и поветы. Так обстояло дело в Литве, где жестокая вражда между великим гетманом Янушем Радзивиллом и польным гетманом Госевским, который был и подскарбием Великого княжества Литовского, привела чуть ли не к открытой войне. На сторону подскарбия стали сильные Сапеги, для которых могущество дома Радзивиллов давно уже было бельмом в глазу. Сторонники Госевского предъявляли великому гетману тягчайшие обвинения и в том, что он, стремясь только к личной славе, погубил войско под Шкловом и отдал край на поток и разграбление, и в том, что он думает не столько о благе Речи Посполитой, сколько о своем праве заседать в сеймах Германской империи, и в том, что он помышляет даже о независимой державе, и в том, что преследует католиков…
Не раз уже у сторонников обоих гетманов дело доходило до стычек, которые они завязывали будто бы без ведома своих покровителей, а покровители тем временем слали жалобы друг на друга в Варшаву; их распри находили отголосок и на сеймах, а на местах вели к произволу и безнаказанности, потому что какой-нибудь Кмициц всегда был уверен в покровительстве того владетеля, на чью сторону он становился.
Тем временем враг свободно продвигался вперед, лишь кое-где задерживаясь у стен замков и больше нигде не встречая отпора.
В таких обстоятельствах всем лауданцам надо было быть начеку и держать порох сухим, тем более что поблизости от Лауды не было гетманов; оба они находились в непосредственной близости от вражеских войск и, хоть не много могли сделать, все же беспокоили их, высылая конные разъезды и задерживая доступ в еще не захваченные воеводства. Снискивая себе славу, Павел Сапега давал отпор врагу независимо от гетманов. Януш Радзивилл, прославленный воитель, одно имя которого до поражения под Шкловом внушало страх врагам, добился даже значительных успехов. Госевский то сражался с врагом, то вступал с ним в переговоры, сдерживая таким образом его натиск. Зная, что с наступлением весны война разгорится с новой силой, оба военачальника стягивали войска с зимних квартир, собирали людей, где только могли. Однако войск было мало, казна пуста, а созвать в захваченных воеводствах шляхетское ополчение было невозможно, так как этому препятствовал враг. «Перед шкловским делом надо было об этом подумать, – говорили сторонники Госевского, – теперь слишком поздно». И в самом деле, было слишком поздно. Коронные войска не могли прийти на помощь, они были на Украине и вели тяжелые бои против Хмельницкого, Шереметева и Бутурлина.
Только вести с Украины о героических сражениях, о захваченных городах и небывалых походах воодушевляли людей, совсем павших духом, поднимали их на оборону. Громкой славой были овеяны имена коронных гетманов, рядом с ними людская молва все чаще повторяла имя пана Стефана Чарнецкого; но слава не могла заменить ни войско, ни подмогу, а потому гетманы литовские медленно отступали, не прекращая в пути распрей между собою.
Наконец Радзивилл пришел в Жмудь. С ним в Лауданскую землю вернулось на время спокойствие. Только кальвинисты, осмелев от близости своего вождя, поднимали головы в городах, нанося обиды католикам и нападая на костелы; зато атаманы всяких ватаг и шаек, набранных Бог весть из кого, укрылись теперь в леса, распустили своих разбойников, которые, действуя якобы под знаменами Радзивилла, Госевского или Сапег, разоряли край, и мирные люди вздохнули с облегчением.
От отчаяния к надежде один шаг, вот и на берегах Лауды все вдруг повеселели. Панна Александра спокойно жила в Водоктах. Пан Володыёвский, который все еще гостил в Пацунелях и к этому времени начал уже поправляться, распространял слух, что весной придет король с наемными хоругвями и война примет тогда совсем иной оборот. Шляхта ободрилась и стала выходить с плугами на поля. Снег стаял, и на березах показались первые почки. Широко разлилась Лауда. Прояснившееся небо синело над окрестностями. Люди воспрянули духом.
Но вскоре произошло событие, которое снова нарушило лауданскую тишину, заставило оторвать руки от лемехов и не дало саблям покрыться пламенем ржавчины.
Глава VII
Пан Володыёвский, славный и искушенный воитель, хоть и молодой еще человек, гостил, как уже было сказано, в Пацунелях у Пакоша Гаштовта, местного патриарха, который слыл самым богатым шляхтичем среди всей мелкопоместной лауданской братии. Трех дочерей он выдал замуж за Бутрымов и приданого отвалил им по сотне талеров каждой чистым серебром, не считая всякого добра и такой богатой одежи, какой не сыщешь и у иной родовитой шляхтянки. Остальные три дочери были еще девушки, они-то и ухаживали за паном Володыёвским, у которого рука то совсем поправлялась, то к ненастью снова мертвела. Эта рука была предметом забот всех лауданцев, ибо они видели ее за работой под Шкловом и Шепелевичами и единодушно считали, что лучшей не сыскать во всей Литве. Все застянки окружили молодого полковника небывалым почетом. Гаштовты, Домашевичи, Гостевичи, Стакьяны, а с ними и вся прочая шляхта постоянно посылали в Пацунели рыбу, грибы и дичь, сено для лошадей и смолу для повозок, чтобы рыцарь и его люди ни в чем не терпели нужды. Всякий раз, когда пану Володыёвскому становилось хуже, шляхтичи вперегонки скакали в Поневеж за цирюльником, – словом, все старались превзойти друг друга в услужливости.
Вольготное это было житье, и пан Володыёвский и не думал уезжать из Пацунелей, хоть в Кейданах и поудобней было бы, да и знаменитый лекарь являлся бы по первому зову. А уж старый Гаштовт так возвысился в глазах всех лауданцев, когда оказал гостеприимство молодому полковнику, что готов был расшибиться в лепешку, только бы угодить столь именитому гостю, которого и сам Радзивилл почел бы за честь принять в своем доме.
После разгрома и изгнания Кмицица шляхта, которой очень полюбился пан Володыёвский, надумала женить его на панне Александре. «Что это нам искать ей мужа по свету! – толковали старики, собравшись для того, чтобы обсудить это дело. – Тот изменник так себя замарал недостойными делами, что, коли он и жив, его надо отдать заплечному мастеру, а раз так, то и девушка должна выбросить его из сердца вон; это и в завещании особо оговорил подкоморий. Пусть выходит за пана Володыёвского. Как опекуны, мы можем дать на то свое согласие, вот и получит она достойного супруга, а мы доброго соседа и предводителя».
Приняв единодушно это решение, старики отправились сперва к пану Володыёвскому, который, не долго думая, дал свое согласие, а потом к «паненке», которая, ни минуты не думая, решительно этому воспротивилась. «Любичем, – сказала она, – один только покойник имел право распорядиться, и отнять поместье у пана Кмицица можно только тогда, когда его присудят к смертной казни; что же до замужества, то я и слушать об этом не хочу. Так я измучилась, что о замужестве не могу и помыслить. Того я выбросила из головы, а этого, будь он хоть самый достойный жених, и не привозите, все равно я к нему не выйду».
Что было сказать на такой решительный отказ, – отправилась разогорченная шляхта восвояси; пан Володыёвский особенно не огорчился, ну, а молодые дочки Гаштовта – Терка, Марыська и Зоня – и подавно. Рослые это были и румяные девушки с льняными косами, с глазами как незабудки и широкими спинами. Падунельки все слыли красавицами: когда стайкой шли в костел, ну прямо тебе цветы на лугу! А эти три были самыми красивыми; к тому же старый Гаштовт не жалел денег и на ученье. Органист из Митрун научил их читать, петь божественные песни, а старшую, Терку, и на лютне играть. Девушки они были добросердечные и нежно заботились о пане Володыёвском, стараясь превзойти друг дружку в чуткости и усердии. О Марыське говорили, что она влюблена в молодого рыцаря; это была правда, да только наполовину, потому что не одна Марыська, а все три сестры были влюблены в него по уши. Они ему тоже очень нравились, особенно Марыська и Зоня, Терка, та уж больно жаловалась на мужскую неверность.
Не раз, бывало, в длинные зимние вечера, когда старый Гаштовт, выпив горячего медку, отправлялся на боковую, девушки усаживались с паном Володыёвским у очага: недоверчивая Терка прядет, бывало, пряжу, милая Марыся перья щиплет, а Зоня наматывает на мотовило пряжу с веретен. Только когда пан Володыёвский начнет рассказывать о походах, в которых он побывал, о диковинах, которых он навидался при различных магнатских дворах, работа остановится, девушки глаз с него не сводят и то одна, то другая вскрикивают в изумлении: «Ах, милочки мои, я умереть готова!» – а другая подхватывает: «Во всю ночь глаз не сомкну!»
По мере того как пан Володыёвский поправлялся и начинал уже по временам свободно орудовать саблей, он становился все веселей и с еще большей охотой рассказывал всякие истории. Однажды вечером уселись они, по обыкновению, у очага, от которого яркий свет падал на всю комнату, и сразу стали препираться. Девушки требовали, чтобы пан Володыёвский рассказал что-нибудь, а он просил Терку спеть ему что-нибудь под лютню.
– Сам, пан Михал, спой! – говорила Терка, отталкивая лютню, которую протягивал ей пан Володыёвский. – У меня работа. Ты видал свету и, наверно, выучился всяким песням.
– Как не выучиться, выучился. Ин, быть по-вашему: сегодня я сперва спою, а потом ты, панна Терка. Работа не уйдет. Небось девушка бы тебя попросила, так ты бы спела, а кавалерам всегда отказ.
– Так им и надо.
– Неужели ты и меня так презираешь?
– Ну вот еще! Пой уж, пан Михал.
Пан Володыёвский забренчал на лютне, состроил потешную мину и запел фальшивым голосом:
Вот в каком живу я месте,
Ни одной не люб невесте!..
– Вот уж и неправда! – прервала его Марыся, закрасневшись, как вишенка.
– Это солдатская песенка, – сказал пан Володыёвский. – Мы ее на постое певали, чтоб какая-нибудь добрая душа над нами сжалилась.
– Я бы первая сжалилась.
– Спасибо, панна Марыся. Коли так, незачем мне больше петь, отдаю лютню в более достойные руки.
Терка на этот раз не оттолкнула лютни, ее растрогала песня пана Володыёвского, хоть на самом-то деле в этой песне было больше лукавства, чем правды; девушка тотчас ударила по струнам и, сложив губы сердечком, запела:
Ты бузину не рви в лесу,
Не верь ты хлопцу, злому псу!
«Люблю!» – тебе он знай поет,
А ты не слушай, все он врет!
Пана Володыёвского эта песня так распотешила, что он от веселья даже за бока ухватился.
– Неужто все хлопцы изменники? Ну, а как же военные?
Терка еще больше поджала губы и с удвоенной силой пропела:
Еще хуже псы, еще хуже псы!
– Да не обращай ты, пан Михал, на нее внимания, она всегда такая, – сказала Марыся.
– Как же мне не обращать внимания, – возразил пан Володыёвский, – если она обо всем военном сословии такое сказала, что я со стыда готов сквозь землю провалиться.
– Ведь вот какой ты, пан Михал: хочешь, чтобы я тебе пела, а потом сам надо мной подтруниваешь да подсмеиваешься, – надулась Терка.
– Я про пение ничего не говорю, я про жестокие слова о нас, военных людях, – возразил рыцарь. – Что до пения, так, признаюсь, я и в Варшаве не слыхивал таких чудных трелей. Надеть на тебя, панна Терка, штанишки, и ты могла бы петь в костеле Святого Яна. Это кафедральный собор, у короля с королевой там свой клирос.
– А зачем же штанишки надевать? – спросила самая младшая, Зоня, которой любопытно было послушать про Варшаву и короля с королевой.
– Да ведь там девушки не поют в хоре, только мужчины да мальчики: одни такими толстыми голосами, что никакой тур так не зарычит, а другие так тоненько, что и на скрипке тоньше нельзя. Я их много раз слыхал, когда мы с нашим великим и незабвенным воеводой русским приезжали на выборы нынешнего нашего всемилостивейшего короля. Истинное это чудо, прямо душа возносится к небу! Множество там музыкантов: и Форстер, который знаменит своими тонкими трелями, и Капула, и Джан Батиста, и Элерт, который лучше всех играет на лютне, и Марек, и Мильчевский, который сам сочиняет очень хорошие песни. Как грянут все они разом в соборе, так будто хоры серафимов наяву услышишь.
– Правда, истинный Бог, правда! – сложив руки, сказала Марыся.
– Короля ты часто видал, пан Михал? – спросила Зоня.
– Так с ним беседовал, как сейчас вот с тобой. После битвы под Берестечком он меня обнял. Храбрый он король и такой милостивый, что один только раз увидишь его и тут же непременно полюбишь.
– Мы и не видевши любим его! А неужто он всегда корону на голове носит?
– Да зачем же ему каждый день в короне ходить! Голова-то у него не железная! Корона лежит себе в соборе, отчего и почету ей больше, а король носит черную шляпу, осыпанную брильянтами, от которых блеск идет на весь замок…
– Толкуют, будто королевский замок еще пышней, чем в Кейданах?
– В Кейданах? Да кейданский замок против королевского гроша не стоит! Высокий это дом, весь из камня выложен, дерева там и не увидишь. Кругом в два ряда покои идут, один другого краше. В покоях всякие сражения и победы на стенах расписаны. Тут и Сигизмунда Третьего дела, и Владислава; глядишь на них и не наглядишься, все там как живое, чудно даже, что никто не шевелится, что бьются люди, а не кричат. Но уж такого никто написать не сумеет, даже самый лучший живописец. Некоторые комнаты сплошь из золота; стулья и лавки виссоном или парчой обиты, столы из мрамора да алебастра, а уж сундуков, шкатулок, часов, которые день и ночь время показывают, так и на воловьей коже всего не перепишешь. А по покоям король с королевой гуляют, на богатство свое любуются, а вечером у них театры для пущей потехи…
– Что же это за театры такие?
– Как бы это вам объяснить… Это такое место, где комедийное действо показывают да искусные итальянские пляски. Большой такой покой, прямо тебе как костел, и весь он в красивых столпах. По одну сторону смотрельщики сидят, что на диво хотят поглядеть, а по другую стоят комедиантские снасти. Одни поднимаются и опускаются, другие вертятся на гайках в разные стороны; то темноту и тучи показывают, то приятную ясность; наверху небо с солнцем или со звездами, а внизу, случается, и страшное пекло увидишь…