– Боже мой! Боже мой! Боже мой!
– Не удивляйтесь, ваць-пане, моим слезам! – сказал, наконец, Харламп. – Ибо если у вас при одной вести об этом скорбью сжимается сердце, то каково же мне, бывшему свидетелем ее кончины и ее страданий, которые перешли всякие пределы!
Вошел слуга с ковшом и вторым стаканом, а за ним пани Александра, которая не могла побороть свое любопытство. Взглянув на мужа, она прочла в его лице глубокую скорбь и сказала:
– Какие же вести привезли вы, ваць-пане? Не удаляйте меня! Я постараюсь утешить вас по мере сил, или поплачу вместе с вами, или дам вам какой-нибудь совет.
– Уж тут и ты ничем не поможешь! – ответил пан Андрей. – Я боюсь, как бы эта весть не повредила твоему здоровью.
– Я сумею многое вынести, – ответила она. – Неизвестность еще хуже.
– Ануся умерла! – сказал Кмициц.
Оленька побледнела и тяжело опустилась на скамейку. Кмициц думал, что она лишится чувств, но она только зарыдала, и оба рыцаря ей завторили.
– Оленька, – сказал, наконец, Кмициц, желая отвлечь ее мысли в другую сторону, – разве ты не думаешь, что она в раю?
– Я не из тревоги за нее плачу – я плачу потому, что ее больше нет, и над сиротством пана Михала. Ибо, что касается ее вечного блаженства, то я желала бы и себе такой уверенности в спасении. Другой такой девушки, с таким добрым сердцем, такой честной, не было. Ох, Анулька моя! Милая моя Анулька!
– Я видел ее кончину, – сказал Харламп. – Дай боже каждому такую благочестивую смерть!
Тут опять наступило молчание, и, когда они выплакали горе в слезах, Кмициц сказал:
– Расскажите, ваць-пане, как было дело, а в наиболее скорбных местах подкрепляйтесь медом!
– Благодарю, выпью, если и вы не откажетесь. Горе хватает не только за сердце, но и за горло, точно волк, а когда схватит, то, если останешься без помощи, и задушить может. Дело было так. Я ехал из Ченстохова в свою родную сторону, чтобы на старости лет отдохнуть и взять какое-нибудь имение в аренду. Довольно было с меня войны, ведь я служить стал подростком, а дожил до седых волос. Если уж мне совсем невмочь будет сидеть без дела, я, пожалуй, зачислюсь в какой-нибудь полк; но те союзные войска, что собираются на погибель отчизне и на потеху врагам, и эти междоусобные войны внушили мне отвращение к Беллоне. Господи боже! Пеликан кормит детей собственной кровью, но у нашей отчизны и крови уже не стало. Свидерский был великий воин. Пусть там Господь его судит.
– Ануля, моя дорогая! – прервала с плачем пани Кмициц. – Без тебя что сталось бы со мной и со всеми нами? Ты была нам утешением и защитой! Анулька, моя дорогая!
Харламп, услышав это, опять всплакнул, но Кмициц прервал его вопросом:
– Где же вы встретились с Володыевским?
– С Володыевским я встретился в Ченстохове, где были они оба, исполняя данный обет. При встрече он тотчас же мне сказал, что приехал с невестой из ваших краев, направляясь в Краков к княгине Гризельде Вишневецкой, ибо без ее разрешения и благословения панна никак не хочет выходить замуж. В то время панна была еще здорова, а он был весел, как птица. «Смотри, – говорит, – вот дал мне Бог, наконец, награду за мои труды!» И как он гордился тогда! Даже посмеивался надо мной. Когда-то мы с ним, изволите ли видеть, повздорили из-за нее и хотели драться. Где-то она теперь, бедняжка…
И опять всплакнул пан Харламп, но ненадолго. Кмициц снова его прервал:
– Вы говорите, что она была здорова? Откуда же это так вдруг случилось?
– Да, именно вдруг! Гостила в Ченстохове пани Замойская с мужем, и панна Анна жила у нее. Пан Володыевский просиживал с нею целые дни, жаловался, что дело идет так медленно, что по дороге их все задерживают, что в Краков они приедут не раньше чем через год. И неудивительно. Такого солдата, как пан Володыевский, каждый рад угостить, и кто его поймает, тот не скоро отпустит. Он водил меня к своей панне и грозил, шутя, что если я влюблюсь, то он меня зарубит. Она же души в нем не чаяла. А мне порой, действительно, становилось грустно при мысли, что на старости лет я один как перст. Ну, да что! Однажды ночью вбегает ко мне Володыевский, сильно встревоженный. «Ради бога, – говорит, – не знаешь ли ты здесь какого-нибудь медика?» – «Что случилось?» – «Больна, никого не узнает». Спрашиваю, когда захворала. Говорит, что только сейчас ему дали знать от пани Замойской. А тут ночь! Где же искать медика? В монастыре его нет, а в городе одни развалины. Наконец я нашел фельдшера, да и тот не хотел ехать, пришлось его гнать дубинкой до самого места. Но там уже ксендз был нужнее, чем медик; и мы уже застали там отца паулина, который своими молитвами привел ее в чувство, так что она могла приобщиться святых Тайн и нежно проститься с паном Михалом. На другой день в полдень ее уже не стало. Фельдшер говорил, что ее сглазили, да это невероятно: в Ченстохове чары недействительны. Но что с паном Володыевским было! Что он говорил!.. Надеюсь, Господь Бог простит его: в такой скорби человек со словами не считается. Словом, говорю я вам, – пан Харламп понизил голос, – богохульствовал, себя не помня!
– Господи боже! Богохульствовал?! – прошептал Кмициц.
– Выбежал от одра покойницы в сени, из сеней во двор и шатался, как пьяный. Поднял кулаки к небу и кричал неистовым голосом: «Так вот мне награда за мои раны, за труды, за кровь, за любовь к отчизне?.. Один, – говорит, – был у меня ягненочек, и того ты, Боже, отнял! Поразить вооруженного мужа, надменно ступающего по земле, – дело, достойное рук Господних, но задушить невинную голубку смог бы и кот, и ястреб, и коршун, и…»
– Ради бога, – воскликнула пани Александра, – не повторяйте этого, вы еще несчастье и на наш дом накличете!
Харламп перекрестился и продолжал:
– Думал солдатик, что дослужился, а вот какая награда! Но ведь Господь лучше знает, что делает, хоть мы этого не можем разумом постичь и справедливостью нашей измерить. После всех этих богохульств он обессилел и упал на землю, а ксендз стал читать над ним молитвы, чтобы отогнать злых духов: их легко могли привлечь его богохульные слова.
– Он скоро пришел в себя?
– С час лежал замертво, потом очнулся и, вернувшись в свою квартиру, никого не хотел видеть. Во время похорон я сказал ему: «Пан Михал, уповай на Бога!» Он молчал. Три дня просидел я еще в Ченстохове – жаль мне было оставить его одного, но даром стучался в его двери. Не захотел меня видеть. Я долго раздумывал, что делать, продолжать ли стучаться или уехать? Как же оставить такого человека без всякого утешения? Но, убедившись, что с ним ничего не поделаешь, я решил ехать к Скшетускому. Он и пан Заглоба – его лучшие друзья; быть может, они сумеют что-нибудь сделать, особенно же пан Заглоба: он человек ловкий и знает, как с кем разговаривать…
– И были вы у Скшетуского?
– Был, но и тут мне не повезло: оба они с Заглобой отправились в Калишский повет к ротмистру пану Станиславу. Никто не мог сказать, когда они возвратятся. Тогда я подумал: Жмудь мне по дороге, я заеду к вам и расскажу, что случилось.
– Я давно знаю, что вы достойный кавалер! – сказал Кмициц.
– Дело не во мне, а в Володыевском, – ответил Харламп, – и должен признаться, что я боюсь, как бы он не помешался!
– Господь сохранит его от этого, – сказала пани Александра.
– Если и сохранит, то все же он, наверное, пойдет в монахи: в жизни я не видал такой глубокой скорби… Эх, жаль солдата, жаль!
– Почему же жаль? Приумножится слава Господня! – отозвалась пани Александра.
Харламп повел усами и потер лоб.
– Изволите ли видеть… либо приумножится, либо не приумножится… Вспомните, сколько еретиков и язычников он истребил в своей жизни, а этим, полагаю, он больше угодил Спасителю и его Пресвятой Матери, чем любой ксендз проповедями. Гм… стоит над этим призадуматься… Пусть каждый служит Богу по мере своих сил… Конечно, между иезуитами найдется много таких, что поумнее его, но другой такой сабли не сыщешь во всей Речи Посполитой.
– Твоя правда, видит бог! – сказал Кмициц. – Ты не знаешь, остался он в Ченстохове или уехал?
– Он был там до моего отъезда. Что он сделал потом, не знаю. Знаю только, что надо бояться за его рассудок и здоровье… Болезнь зачастую – спутник отчаяния. А он один, без родных, без друзей, некому его утешить.
– Да хранит тебя Пресвятая Дева в своей обители, верный друг! Родной брат не сделал бы для меня столько, сколько сделал ты! – воскликнул Кмициц.
Пани Александра глубоко задумалась; молчание продолжалось долго; наконец она подняла свою русую головку и сказала:
– Ендрек, ты помнишь, чем мы ему обязаны?
– Если я забуду, мне придется глаза у дворового пса одолжить – своими стыдно будет на честного человека смотреть.
– Ендрек, ты не можешь его так оставить.
– Как же это?
– Поезжай к нему.
– Вот это настоящее женское сердце, – добрая пани! – воскликнул Харламп и, схватив руки пани Александры, стал покрывать их поцелуями…
Но совет жены не пришелся Кмицицу по вкусу; он покачал головой и сказал:
– Я бы для него на край света поехал, но… ты сама знаешь… будь ты здорова, – другое дело… Но ты сама знаешь… Сохрани бог, какой-нибудь испуг, какая-нибудь неосторожность… Я умер бы от беспокойства! Жена дороже лучшего друга! Пана Михала мне жаль… но ты сама знаешь…
– Я останусь под опекой ляуданцев. Теперь здесь спокойно, и бояться нечего. Без воли Божьей ни один волос не упадет с моей головы… А там, быть может, пан Михал в спасении нуждается.