Вижу, что мужество нашего полководца восстанавливается ослаблением мозга; а когда мужество живет за счет рассудка – оно пожирает и меч, которым сражается.
Чтобы успокоить ревнивое бешенство Антония, Клеопатра, для которой неправда есть всегда ближайшее вспомогательное средство, посылает ему лживую весть о своей смерти. Скорбя об ее утрате, он бросается на меч и смертельно ранит себя. Его приносят к ней, и он испускает дух. Тогда Клеопатра восклицает:
И благороднейший из людей жаждет умереть? И не подумает обо мне? Неужели я останусь в этом пошлом свете, который без тебя нисколько не лучше хлева. О, посмотрите, мои милые, венец земли тает!
Однако у Шекспира она не тотчас же составляет план тоже лишить себя жизни. Она домогается соглашения с Октавием, выдает ему список своих сокровищ, старается утаить от него более чем половину их и лишь тогда, когда ей становится ясно, что ни энтузиазм к красоте, ни сострадание, ничто не может тронуть этого холодного, умного человека, твердо решившего отдать ее несчастье на посмеяние черни, выставив напоказ египетскую царицу во время своего триумфа в Риме, лишь тогда ищет она смерти у нильской змеи.
В этом пункте поэт представил поведение Клеопатры в гораздо менее благоприятном свете, чем древний греческий историограф, которого он придерживается во всех частностях, и, очевидно, он сделал это умышленно и вполне сознательно, для того чтобы показать вполне женский тип, опасность которого он изобразил в ней. Ибо у Плутарха Клеопатра предпринимает эти шаги относительно Октавия только для вида, чтобы строгим надзором, которым он окружил ее, он не помешал ей покончить с собой, о чем она единственно только и думает, и чему он воспрепятствовал в первый раз. Она только притворяется, будто дорожит своими сокровищами, притворяется для того, чтобы заставить его вообразить, что она дорожит еще жизнью, и ей удается провести его своим гордым обманом. Шекспир, для которого она неизменно остается олицетворением всего того в женщине, что характеризует самку, намеренно принижает ее, устраняя историческое толкование ее образа действий.
Английский критик Артур Саймоне пишет: «Антоний и Клеопатра», по моему мнению, самая дивная из шекспировских пьес, и потому в особенности, что Клеопатра самая дивная из шекспировских женщин. И не только из шекспировских, но, быть может, вообще самая дивная из женщин».
Это уж слишком пламенный энтузиазм. Однако нельзя отрицать, что главная притягательная сила этого образцового произведения кроется в несравненном образе Клеопатры и в том художественном увлечении, с каким написал его Шекспир. Но величие этой всемирно-исторической драмы проистекает от гениальности, с какой Шекспир переплел частные отношения влюбленных с судьбами государств и ходом истории. Как Антоний погибает вследствие союза своего с Клеопатрой, так погибает и Римская республика вследствие соприкосновения трезвого и закаленного запада с негой и роскошью востока. Антоний – Рим, как Клеопатра – Восток. Когда он гибнет жертвой восточной неги, то вместе с ним как бы угасает само величие Рима и сама Римская республика.
Не честолюбие Цезаря и не убийство Цезаря, а лишь это происшедшее четырнадцать лет спустя самоуничтожение римского величия производит впечатление глубокого падения мировой республики, всеобъемлющего крушения, которое Шекспир здесь, как и в «Лире», хочет дать почувствовать читателю.
Это уже не трагедия семейного и замкнутого в известные пределы круга, как, например, заключение «Отелло»; в ней нет светлого и сулящего лучшие времена Фортинбраса, принимающего наследие Гамлета; победа Октавия лишена блеска, и с ней не соединено никаких упований. Нет! Заключительная картина здесь именно то, что с самого начала Шекспир задумал изобразить, когда его привлек к себе этот грандиозный сюжет – картина кончины античного мира.
Глава 55
Тоска – тоска!
Душа Шекспира, которая, как музыкальный инструмент, звучала такими веселыми и трогательными, забавными и страстными, печальными и гневными напевами, теперь расстроена. Расстроена эта душа, некогда исполненная возвышенных чувств и глубоких дум, сохранявшая даже в вихре страстей неизменное равновесие и сдержанную твердость.
Жизненная мудрость Шекспира проникнута теперь пессимистическим отвращением. Под влиянием своей меланхолии он подмечает только отрицательную сторону действительности. Его шутка превратилась в горький сарказм, остроумие – в жестокое издевательство. Было время, когда он наслаждался весенней зеленью и свежими, сочными красками, которыми блистала жизнь, потом наступила эпоха, когда весь мир представлялся ему в мрачном цвете, и когда ему казалось, будто на все светлое и прекрасное спускаются густые тени, и эти тени затемняют собою прежние, яркие краски. А теперь настает время, когда жизнь ему кажется более чем отвратительной, когда он сознает, что воздух отравлен подлостью, и грязь покрывает землю. Шекспир окончил теперь свое первое кругосветное путешествие вокруг мировой жизни. Он страшно отрезвился.
Надежды и разочарования, грезы и желания, жизнерадостное ликование и участливое сострадание, воинственный пыл и гордость своей победой, вдохновенный гнев и бешеное отчаяние, словом, все чувства, переполнявшие его душу, как будто испарились, и все ощущения слились в одно бесконечное презрение. Да, презрение – теперь господствующее настроение в сердце Шекспира, человеконенавистничество самых грандиозных размеров, которое переливается в его жилах вместе с его кровью; презрение к князьям и к народу; презрение к героям, которые в действительности просто фанфароны и забияки, тем более трусливые, чем они знаменитее; презрение к художникам и писателям, которые при виде заказчика или покровителя льстят, раболепствуют и разыгрывают паразитов; презрение к старикам, которые только напыщенные, выжившие из ума болтуны, или лицемерные, хитрые негодяи, и к молодежи, которая легкомысленна, бесхарактерна и излишне доверчива; презрение к дуракам энтузиастам и к глупцам идеалистам; презрение к мужчинам, которые или грубы и злы, или настолько наивны и чувствительны, что рабствуют перед женщинами, и к прекрасному полу, который отличается слабостью, чувственностью, непостоянством, лживостью и коварством. Глуп тот, кто доверяет женщине, кто свои поступки согласует с ее капризными желаниями. Медленно подготовлялось такое настроение в душе Шекспира.
Мы видели, как оно постепенно надвигалось.
Впервые оно проявилось в трагедии «Гамлет», но еще в очень скромной форме в сравнении с той горечью, которая теперь наполнила все его существо. Только как шепот или дуновение ветерка прозвучали слова Гамлета, намекавшие на его мать: «непостоянство, имя твое – женщина». Но что касается Офелии, то она отличалась скорее нежностью, чем бесхарактерностью, и ее нельзя назвать ни коварной, ни вероломной. Даже королева Гертруда не была лживой особой.
В том протесте против лицемерия и ханжества, который лег в основу драмы «Мера за меру», дышало, правда, страстное негодование, но это настроение не было настолько серьезно, чтобы совсем затушить всякую вспышку веселого комизма, и не было достаточно мрачно, чтобы сделать примиряющий исход пьесы невозможным. Так точно и в «Макбете» трагическое действие разрешилось гармонично и духи света восторжествовали. В «Отелло» существовал один только отрицательный характер, только один, правда грандиозный, негодяй. Зато Отелло, Дездемона, Эмилия были, по существу, прекрасные люди. В драме «Король Лир» над всей пьесой царило не презрение к людям, а, напротив, великое, всеобъемлющее сострадание. Здесь Шекспир как будто расчленил свое собственное существо, чтобы перевоплотиться в самые разнообразные личности и таким образом испытать все муки бытия. Но в этих произведениях еще нет уничтожающего сарказма.
Только теперь звучит в его настроении беспощадная, злобная насмешка как основная нота. Наступает время, когда все существо поэта насквозь пропитывается отвращением к людям, и рука об руку с ним идет безграничное сознание своего собственного превосходства. Теперь в жизни Шекспира наступают минуты бешеного презрения к придворному обществу и к низким сословиям, к соперникам и врагам, к друзьям и подругам, и особенно к большой толпе. Это настроение можно было заметить уже в трагедии «Антоний и Клеопатра», хотя только в зачаточном виде. Что за безумец этот Антоний, жертвующий своим добрым именем, своей властью над третьей частью мира ради кокетки с бездушным сердцем и горячей кровью, переходившей из рук в руки и обладавшей таким изменчивым характером, который отсвечивал всеми красками солнечного спектра? Но это настроение достигает своего апогея в пьесе «Троил и Крессида». Что за глупец этот Троил, привязывающийся всеми фибрами своего существа, с наивностью ребенка, к Крессиде, этой классической кокетке, олицетворяющей женское непостоянство, к этой коварной ветреной девушке, легковесной, как морская пена, непостоянство которой вошло в поговорку?
Шекспир вступает теперь в тот период духовного развития, когда мужчина чувствует инстинктивную потребность сорвать с женщины тот блестящий ореол, которым ее окружают половое чувство и романтическое воображение, и когда ему доставляет глубокое наслаждение видеть в женщине только представительницу пола. В этот период жизни исчезает вместе со всеми прочими иллюзиями также благоговение перед любовью, перед женщиной как перед существом, достойным обожания. «Все суета сует!» – восклицает теперь Шекспир устами Соломона. Как в каждом художнике, так и в нем уживались восторженная мечтательность рядом с грубым цинизмом. Теперь Шекспир забывает на время эту мечтательность, и остается один только цинизм.
Разумеется, в душе великого человека такой коренной переворот имел свои причины, или, может быть, какую-нибудь одну основную причину. Мы видим ее действие, но она сама нам неизвестна. Тем не менее следует выяснить, насколько возможно, этот темный вопрос.
В 1846 году Леверрье пришел к тому заключению, что ненормальности в движении Урана обусловлены какой-нибудь другой планетой, находящейся позади него. Но ни он, ни кто-нибудь другой не видал этой предполагаемой планеты. Тем не менее он точно определил ее место. Три недели спустя Галле открыл именно на этом месте планету Нептун. К сожалению, жизненный небосклон Шекспира окутан такой темнотой, и все попытки открыть новые материалы и бросить на него яркий свет увенчались такими малыми успехами, что едва ли возможно будет решить этот вопрос. Но мы должны, по крайней мере, внимательно взглянуть на тот горизонт, который открывался его глазам, посмотреть, в каком положении находились современные ему общественные и политические дела.
Каждая эпоха представляет, конечно, богатый материал как для радостных, так и для угнетающих размышлений. Но глаз человека не всегда готов обращать одинаковое внимание как на положительные, так и на отрицательные стороны жизни. Мы убеждены, что взор Шекспира всматривался теперь особенно охотно во все то безобразное и печальное, грязное и отвратительное, что представляла ему современная действительность. И меланхолия поэта находила в этих наблюдениях богатую пищу. Он вдыхал в себя из каждого ядовитого цветка, вырастающего на окраинах его жизненного пути, его ядовитый аромат и проникался все больше и больше ощущением горечи. Каждый новый опыт укреплял и усиливал в нем пресыщение жизнью и презрение к людям.
А в современных общественных событиях было достаточно таких черт, которые должны были вызвать в нем негодование, отвращение и презрение.
Глава 56
Общественное положение, занимаемое Шекспиром, заставляло его примкнуть как можно теснее к королю и ко двору Но отрицательные качества первого и испорченные нравы второго обнаруживались все ярче с каждым годом. Король любил, когда его сравнивали с мудрым Соломоном. В действительности же он напоминал его только своею расточительностью. С другой стороны, он походил на французского короля Генриха III тем, что был неравнодушен к мужской красоте. Его страсть к фаворитам, постоянно сменявшим друг друга, сближает его также с королем Эдуардом II в известной драме Марло. Один современник замечает, что Иаков увлекался красивым лицом и красивой фигурой мужчины, как настоящая девушка. Современники сравнивали короля в этом отношении с его предшественницей, и эти сравнения говорили, конечно, не в его пользу. Елизавета не была замужем, утверждали они, она дарила свою любовь только мужчинам, притом людям выдающимся и заслуженным, и она не находилась под их влиянием. А Иаков, человек женатый, пламенел то к одному, то к другому фавориту, людям бездарным и дерзким, раздававшим высшие государственные должности и погубившим страну, и, что хуже всего, находился у них в полном подчинении. В наше время Суинберн заклеймил (в своем этюде о Чапмане) Иакова следующей позорящей его характеристикой: «Он соединял злобу и педантизм северного жителя с самыми негодными качествами самых извращенных итальянцев эпохи глубочайшего упадка итальянской жизни».
Был ли Иаков в самом деле шотландцем по отцу и матери? По внешности он мало напоминал блестящую мать и красавца Генри Дарнлея. Современники сильно сомневались. Та легенда, которая возникла в наши дни, что ревность Дарнлея была неосновательна, им показалась бы абсурдом. Тогда никто не думал, что некрасивое лицо итальянского певца и домашнего секретаря было для Марии Стюарт достаточным основанием не питать к нему нежного чувства. А Генрих IV, любивший иногда грубо пошутить, называл шотландского Соломона не иначе, как Соломоном, сыном Давида (т. е. Давида Риччо).
Та восторженная радость, с которой английский народ приветствовал вступление Иакова на престол, сменилась в скором времени резкой антипатией. Поступки короля оскорбляли национальное самосознание англичан, возмущали их чувство законности и чувство приличия. Как Иаков, так и жизнерадостная Елизавета, любившая придворные праздники, балы и маскарады, окружавшая себя фаворитами, покровительствовали одно время одной и той же фамилии. Королева остановила свое благосклонное внимание на графе Пемброке, на друге Шекспира, а король покровительствовал младшему брату, произведенному им в графы Монгомери. Но либо король не встретил в нем того сочувствия, на которое рассчитывал, или же другие, более сильные впечатления разрушили его обаяние, – как бы там ни было, но достоверно известно, что король перенес в 1603 году любовь на 20-летнего юношу, которому предстояло сделаться самым могущественным человеком Англии.
Это был юный шотландец, Роберт Карр, обративший на себя внимание короля во время одного турнира, когда упал с лошади и сломал себе ногу. Он служил, будучи мальчиком, пажом у Иакова; затем отправился во Францию в поисках за счастьем и поступил, наконец, на службу к лорду Гею. Иаков приказал отвести раненого в свой дворец, послал ему своих врачей, часто навещал его во время болезни, произвел его в рыцари, назначил его своим камергером и ни за что не хотел с ним расставаться Он занимался с ним даже латинским языком. И этот человек поднимался все выше и выше, пока не занял, наконец, место среди старейшей знати страны. То обстоятельство, что Карр был шотландец по происхождению, особенно возмущало общественное мнение. Вокруг короля и без него толпились всевозможные шотландские авантюристы, а англичане считали шотландцев по-прежнему чужим народом. Уже новый термин «Великобритания», устранявший из обиходного языка славное имя Англии, возбуждал всеобщее неудовольствие. Шотландские деньги курсировали наравне с английскими, а флаги английских кораблей украшались теперь не только крестом св. Андрея, но также крестом св. Георгия. Словом, англичане считали себя обманутыми. Они боялись, по словам одного современного трактата, «что шотландцы пробьют себе дорогу к английскому лордству и в спальни английских леди». В парламенте энергично боролись против распространения гражданских прав на шотландцев. Тогда Френсис Бэкон являлся обыкновенно выразителем королевского мнения. Оппозиция ссылалась скромно на библейскую историю об Аврааме и Лоте. Когда их семейства поселились вместе, между ними поднялся раздор, и они сказали, наконец, друг другу «иди ты вправо, а я пойду влево». Правда, Иаков заявлял, что не желает вовсе взваливать работу на Англию, а Шотландии предоставлять плоды ее трудов.
Но каждый раз, когда пробуждалась страсть в короле к своему любимцу, он отдавал предпочтение шотландцам. Иаков хотел во что бы то ни стало сделать своего фаворита земельным собственником. И вот как он поступил.
Когда Рэлей понял, что вокруг него все рушится, он перевел свое имение Шерборн на имя жены и назначил своим наследником сына. Однако через несколько месяцев королевские юристы отыскали в документе такую ошибку, которая делала его недействительным. Тогда Рэлей немедленно написал из темницы письмо на имя Солсбери, умолял короля не лишать его и семьи всего их имущества из-за пустой ошибки. Король пробормотал несколько утешительных слов и обещал ему выхлопотать точный документ. Тогда Рэлей возымел надежду, что в скором времени, вероятно, получит свою свободу. Он вообразил почему-то, что Христиан IV, посетивший в 1606 году Англию, замолвит за него доброе слово. Однако, когда леди Рэлей бросилась на колени перед королем в Гемптонкорте, он равнодушно прошел мимо нее, не проронив ни единого слова. Наконец, в 1607 году король решил уже бесповоротно подарить поместье Рэлея своему фавориту. В 1608 г. Рэлей должен был доказать свои права на имение. Однако, кроме упомянутого недействительного документа, других у него не было никаких. Тогда леди Рэлей во время аудиенции бросилась вторично к ногам короля вместе со своими двумя малолетними сыновьями. Она умоляла выдать ей верный документ. Но Иаков холодно возразил на своем родном диалекте: «Мне нужны эти земли для Карра». Говорят, будто гордая женщина потеряла тогда терпение, вскочила с пола я стала грозить Божьей карой дерзкому обманщику. Сам Рэлей поступил несколько дипломатичнее. Второго января он послал письмо к Карру, прося его убедительно отказаться от своих притязаний на Шерборн. Конечно, он не получил никакого ответа. 10 числа того же самого месяца король подарил, наконец, Карру имение Рэлея. Приходится сожалеть, что Рэлей, не скрывавший в частных беседах своего мнения о королевском фаворите, унизился до того, что написал письмо, как он выражается, «человеку, которого он не знает, но о котором слышал много лестного». Леди Рэлей получила в вознаграждение денежную сумму, которая, конечно, не соответствовала стоимости поместья, а мужа продолжали по-прежнему содержать в заточении. Характерно то обстоятельство, что его выпустили из Тауэра в 1618 году вследствие того, что он сумел возбудить в своем коронованном тюремщике чувство жадности. Так как на него возлагали большие надежды по поводу золотоносных россыпей, открытых в Гвиане, то врата его темницы растворились и ему вернули свободу на два года. А когда в действительности не оказалось никаких россыпей, то Иаков воспользовался этим, как поводом к казни.
Глава 57
Король увлекался церковными делами и богословскими вопросами так же сильно, как своими фаворитами. Порою он высказывал такие суеверные воззрения, которые смешили даже его современников, не отличавшихся свободой от предрассудков. Эдуард Гоби замечает в одном письме к Томасу Эдмондсу (19 ноября 1605 г.): «Король заявил в одной парламентской речи, что считает четверг самым счастливым днем в неделе. При этом он ссылался на свое освобождение из замка Гоури (из рук братьев Рутвен) и на недавнее событие (т. е. на «пороховой заговор»). Он заметил, что оба эти события произошли к тому же 5 числа. И он закончил свою речь требованием, чтобы парламентские заседания открывались только по четвергам». Иаков поддерживал духовенство не столько из-за религиозных мотивов, сколько из желания упрочить королевскую власть. Вместе с тем он хотел распространить свою любимую теорию, что все вопросы, без исключения, должны решаться последней инстанцией – его проницательной мудростью. Известно, что тогда светские и духовные суды постоянно между собою враждовали. Первые очень часто отрицали право последних разбирать известные процессы, пока они не докажут свою компетентность. Церковь, в свою очередь, утверждала, что оба суда друг от друга не зависят, и что духовный суд получил свои права непосредственно от самой короны. В 1605-м кентерберийский архиепископ подал королю жалобу на светских судей, а эти последние апеллировали к парламенту. В это самое время один из главных защитников пуритан, Фоллер, вел процесс двух людей, обвиненных в ереси. Эти последние порядочно пострадали от церковного суда. Он и стал отрицать право этого суда назначать денежные пени и тюремные аресты. Он называл это учреждение папским. Впоследствии он сам за неосторожное суждение был приговорен к тюремному заключению и отпущен на свободу только после того, как принес покаяние. Но вопрос о взаимных отношениях между светскими и духовными судами еще долго потом волновал умы. В этом споре король стоял, конечно, на стороне последних, чтобы избавиться от контроля парламента. Напротив, верховный судья Кок защищал светский суд. Однажды он позволил себе заметить, что король обязан уважать законы страны, а эти законы не признают духовных судов. Тогда Иаков поднял руку и, вероятно, ударил бы Кока (как некогда юный Генрих V ударил верховного судью), если бы испуганный Кок не бросился перед ним на колени, умоляя о прощении.
Так как король отличался строгой ортодоксальностью, то он вмешивался во все богословские споры. Один голландский профессор богословия, Конрад Форстиус, высказывал, по его мнению, еретические взгляды. Но даже в Голландии, где большинство теологов отличалось правоверностью, никто не находил проповедническую деятельность Форстиуса предосудительною. Голландские дипломаты и купцы-патриции склонялись вообще к веротерпимости. Однако Иаков напал на Форстиуса так страстно и так грубо, что его поневоле отставили от должности, боясь расстроить дружественные отношения с Англией. В самый разгар этой полемики были уличены в ереси некие Эдуард Уайтмен и Бартоломью Лигет. Последний чистосердечно признался, что он арианец и уже несколько лет, как не молился Христу. Тогда Иаков пришел в бешенство. Если Елизавета сожгла двух еретиков, то почему и ему не поступить так же, тем более, что общество видело в таком наказании только правосудие, а не жестокость. В марте 1612 года оба несчастных были сожжены.
Иаков страдал также манией писательства. Он любил составлять всевозможные прокламации. В одном из первых своих указов он издал предостережение против иезуитов и назначил срок, к которому они должны были очистить государство. В другой прокламации он требовал установления полного однообразия богослужебных церемоний для всех вероисповеданий. По этому поводу один смелый проповедник, Бурджес, произнес в присутствии короля целую речь о значении этих церемоний. Эти церемонии, говорил он, напоминают мне те бокалы римского сенатора, которые не стоили человеческой жизни. Этот сенатор пригласил императора Августа на пирушку. Войдя в дом, Август услышал отчаянный крик одного из рабов, разбившего драгоценный бокал, готовились бросить в бассейн с рыбами. Тогда император приказал отложить на мгновение исполнение приказания и спросил сенатора, в самом ли деле у него есть такие бокалы, которые дороже человеческой жизни? Сенатор возразил, что, действительно, некоторые из них стоят больше целой провинции. Тогда Август приказал принести все бокалы и все разбить, дабы никто не лишился больше из-за них жизни. «Пусть ваше величество, – закончил проповедник, – сам выведет нравоучение из этого рассказа». Но король не переставал издавать свои прокламации. Ему доставляло особое удовольствие налагать свое veto на такие поступки, которые вовсе не были противозаконными. Когда негодование нации достигло крайних пределов, то король решил узнать на этот счет мнение верховного судьи. В 1610 году Коку был предложен вопрос имеет ли король право запретить строить в Лондоне новые дома (Иаков в самом деле издал такой циркуляр, боясь, как он выражался, чрезмерного роста столицы) и производить крахмал (в одной из своих прокламаций король приказал употреблять пшеницу исключительно для еды). Судья ответил, что король не может своими указами создавать новых законов или подвергать суду Звездной палаты такие поступки, которые лежат вне ее компетенции. Тогда король на время прекратил издание таких указов, которые налагали денежные пени или тюремное заключение.
В скором времени натянутые отношения между королем и народом настолько обострились, что привели к полному разрыву между Иаковом и нижней палатой. Эта последняя не хотела признать за королем права назначать по собственному усмотрению подати и расточать безумно деньга.
Однажды Иаков потребовал у нижней палаты 500 тысяч фунтов для покрытия своих долгов. Когда в парламенте говорили довольно откровенно о его расточительности, о мотовстве его фаворитов, то он, видимо, страдал от подобных речей. Королю передали также оскорбительный для него слух, будто нижняя палата требует удаления всех шотландцев обратно на их родину. Он лишился чувств и велел распустить парламент в 1611 году. То было началом борьбы между королевской властью и народом, которая продолжалась всю его жизнь, привела в царствование его сына к великой революции и закончилась только 78 лет спустя, когда обе палаты предложили единодушно английский престол Вильгельму Оранскому.
Хотя доходы Иакова с каждым годом росли, обыкновенно незаконными путями, однако он, тем не менее, вечно нуждался. В феврале 1611 года он раздал 34 тысячи фунтов стерлингов шести своим фаворитам, среди которых было четверо шотландцев.
В марте месяце он назначил Карра рочестерским виконтом, т. е. произвел его в английские пэры. Это был первый в английской истории случай вступления шотландца в палату лордов, и этот шотландец старался изо всех сил возбудить вражду между королем и нижней палатой. Позднее финансовый кризис навел Иакова на мысль продавать баронский титул.
Каждый рыцарь, или эсквайр, пользовавшийся хорошей репутацией и обладавший земельной собственностью, с доходом в размере 1000 ф., мог приобрести титул барона за 1080. ф. с уплатой этой суммы в три срока в течение одного года. На такую сумму можно было содержать в Ирландии 30 человек пехоты в продолжение трех лет. Однако эта мера не дала никаких положительных результатов: расточительность короля была слишком велика, а спрос на титул баронета слишком ничтожен.
В 1614 году дело дошло до того, что двор не знал, куда деваться от долгов, несмотря на частую продажу коронных земель. Король задолжал 680 тысяч ф. Ежегодные расходы превышали к тому же на 200 тысяч ф. сумму дохода. Гарнизоны, стоявшие в Голландии, уже давно не получали жалованья и готовились к мятежу. Крепости находились в самом жалком положении и давно нуждались в ремонте. Иностранные послы тщетно просили о высылке жалованья. Наконец, король решил снова созвать парламент. Несмотря на бессовестное давление, оказанное на избирателей, оппозиция в нижней палате получила опять большинство голосов. Накопилось достаточное количество причин для неудовольствия. Король занял для свадьбы своей дочери 30 т. ф. у лорда Харрингтона, которому предоставил взамен привилегию чеканить медную монету. Затем правительство монополизировало производство стекла и дало одному акционерному обществу исключительное право торговли с Францией. Когда верхняя палата отказалась от совместного обсуждения с нижней палатой какого-то вопроса, то епископ Нейл, один из самых низких лакеев короля, позволил себе оскорбительные выражения по адресу нижней палаты. Тогда там поднялась страшная буря. Один молодой дворянин обозвал придворных испанскими собаками (spania – значит испанская собака, а в переносном смысле – льстец) короля и настоящими волками для народа, а другой заметил шотландским фаворитам, что в Англии может повториться сицилийская вечерня.
Иаков пытался в пространных речах перед открытием парламента склонить на свою сторону нижнюю палату, но он скоро понял, что едва ли чего-нибудь добьется, и распустил в июне месяце парламент вторично.
Чтобы покрыть долги и получить новые средства, при дворе решили оказать давление на граждан и заставить их посылать, как бы добровольно, королю денежные подарки. Епископы показали всем пример, предлагая королю свои лучшие серебряные сосуды и драгоценнейшие сокровища. За ними последовали все те, которые рассчитывали получить какие-нибудь привилегии от короля. Масса людей посылала в полное распоряжение правительства большие суммы денег в Уайтхолл, где хранились королевские драгоценности. Некоторые даже побуждали Иакова обнародовать воззвание ко всей нации, чтобы хороший пример мог всюду найти подражателей. Вначале все были убеждены, что этот способ обложения себя повинностями даст казне громадный доход. Когда же король просил город ссудить ему сумму в 100 000 ф., то он получил в ответ (какая разница между этим ответом и полученным прежде Елизаветой), что ему охотнее подарят 10 000 ф., чем дадут взаймы 100 000.
В продолжение одного месяца с небольшим король собрал таким путем 23 000 ф. Вскоре, однако, золотоносный поток иссяк. Тщетно правительство предписало во все графства и ко всем чиновникам всюду рассылать подобные прокламации. Шерифы повсеместно получали один ответ: если король созовет парламент, то ему, по всей вероятности, не откажут в необходимой сумме. В продолжение двух следующих месяцев собрали только 500 ф. Было издано новое воззвание, оказано новое давление – и не добились никаких результатов. Любопытно, что несчастный Рэлей, знавший обо всем только понаслышке, написал по этому поводу трактат «О прерогативах парламента». Считая Иакова невинным в злоупотреблениях, совершенных от его имени министрами, он хотел ему дать добрый и полезный совет. Он лелеял наивную мечту получить в награду за свое сочинение свободу, но его книга была тут же уничтожена.
Другая вспышка национального негодования – это известное дело Пичем. Возмущенный поведением чиновников и духовенства, этот человек позволил себе несколько слишком смелых выражений. Хотя при обыске, устроенном в его квартире, нашли только одну рукописную проповедь, никогда не произнесенную, нигде не напечатанную, тем не менее его подвергли пытке. Сам Бэкон бессовестно одобрял палачей. В политических процессах пытка еще считалась совершенно естественной процедурой.
Иаков был вообще бессердечен. Его жестокость обнаруживались особенно ярко в тех случаях, когда он объявлял милость осужденным на смерть. Таких людей, как Кобгем, Грей и Маркем, он заставлял ждать два часа под топором палача, пока не объявлял им причину их помилования.
Современники были не менее жестоки, чем король. В частной переписке того времени постоянно говорится о том, что одного повесили, другого пытали, третьего колесовали, четвертого обезглавили. И все эти ужасы рассказываются без малейшего душевного волнения. Каждая смерть объяснялась как следствие отравления. Когда умер сын короля, то разнесся слух, что отец, взбешенный его популярностью, собственноручно устранил его со своей дороги. И если каждая смерть наводила на мысль о яде, то каждая страсть и каждая болезнь объяснялась не иначе, как волшебством. Колдуны и колдуньи были предметом всеобщей ненависти; их казнили, но в них верили. Даже такой человек, как друг Филиппа Сиднея, Фолкгревил, лорд Брук, хотя и смеется в своей книге, озаглавленной «Пять лет царствования Иакова», над колдовством, но говорит о нем в тоне глубокого убеждения.
Глава 58
При дворе царил довольно пошлый тон. Половые отношения отличались таким легкомыслием, которое с трудом можно было предполагать ввиду равнодушного отношения короля к женщинам. Нравы были испорчены, манера объясняться самая грубая. В одном письме дипломат сэр Дадли Чарлтон описывает приключения одной брачной ночи. В конце концов король подошел рано утром в дезабилье к постели новобрачной, разбудил ее и остался с ней некоторое время наедине.
В официальных указах Иаков называл свою супругу не иначе, как «our dearest bed-fellow» (наша дражайшая сопостельница). В нелепой и циничной переписке Иакова с Бекингемом (преемником Карра) последний подписывался обыкновенно «Your dog», а король величал его постоянно «Dog Steenie». Иаков обращался даже к серьезному Сесилю со словами «litlle beagle» (маленькая гончая). Королева, умоляя Бекингема спасти жизнь Рэлея, называет его также «Му kind dog». Вместе с чувством личного достоинства исчезло и чувство приличия. Даже Дизраэли, этот принципиальный защитник и поклонник короля Иакова, должен признаться, что придворные нравы были ужасны, что двор, проводивший свое время в безделье, живший безумно роскошно, был заражен самыми гнусными пороками. Он приводит один стих из поэмы «Урод» Дрейтона, где говорится о великосветском джентльмене и придворной леди:
He’s too much woman and she’s too much man[23 - Он слишком женщина, а она слишком мужчина.].