Грубые сандалии, прикрепленные шнурками к ее ногам, будили в пустых залах громкое эхо, как только она вступила на каменный пол, и встревоженной душой Селены овладевал страх. Ее пальцы, державшие светильник, дрожали, а сердце громко билось, когда она, затаив дыхание, проходила через круглую залу со сводом, где по преданию Птолемей Эвергет Пузатый[41 - Эвергет Пузатый убил не сына своего, а племянника, опекуном которого он был.] много лет тому назад умертвил своего собственного сына и где каждое громкое дыхание пробуждало отголоски.
Но даже и в этой зале она не забывала смотреть направо и налево и искать глазами отца. Она с облегчением перевела дух, когда заметила, как луч света, который проникал сквозь пазы, образовавшиеся в боковой двери залы муз, преломляясь, отражался на каменном полу и на одной из стен последней комнаты, лежавшей на ее пути.
Теперь она вступила в обширную залу, которая была слабо освещена лампами, поставленными за перегородкой скульптора, и множеством догоравших свечей. Они стояли в самом дальнем углу залы на столе, составленном из обрубков дерева и досок, за которым давно уже заснул ее отец.
Густые звуки, выходившие из широкой груди спящего, странно раздававшиеся среди обширной, пустой залы, пугали Селену. Еще более внушали ей страх темные, длинные тени колонн, стелившиеся на ее пути подобно преградам.
Она остановилась посреди залы, прислушиваясь, и в этом странном гуле скоро узнала хорошо знакомый ей храп.
Она немедленно подбежала к спящему; она толкала и трясла его, звала, брызгала ему на лоб холодной водой и называла его самыми нежными именами, которыми ее сестра Арсиноя обычно подлащивалась к отцу. Так как, несмотря на все это, он даже не шелохнулся, она поднесла свой светильник вплотную к его лицу. Ей показалось теперь, что какая-то синеватая тень разливается по его вздувшейся физиономии; и она вновь разразилась тем горьким и скорбным плачем, который за несколько часов перед тем тронул сердце Понтия.
Между тем за перегородкой, окружавшей ваятеля и его возникавшее произведение, послышался шум. Поллукс долго работал с удовольствием и рвением, но наконец его начал беспокоить храп смотрителя. Тело его музы уже получило определенные формы, но за голову он мог приняться только при дневном свете.
Художник опустил руки; с той минуты, как он перестал отдаваться своей работе всем сердцем и всей мыслью, он почувствовал себя утомленным и увидал, что без натуры он не сладит с драпировкой своей Урании. Поэтому он придвинул стул к большому, наполненному гипсом ларю, чтобы, прислонившись к нему, несколько отдохнуть.
Но сон бежал от глаз художника, сильно возбужденного спешной ночной работой; и как только Селена отворила дверь, он выпрямился и посмотрел сквозь отверстие между рамами, окружавшими место, где он работал.
Заметив высокую закутанную фигуру, в руке которой трепетал светильник, и увидев, что она пересекла обширную залу и вдруг остановилась, он испугался; но это не помешало ему следить за каждым шагом ночного привидения больше с любопытством, чем со страхом. Когда же Селена стала осматриваться и свет от светильника упал на ее лицо, Поллукс узнал дочь смотрителя и сейчас же понял, зачем она пришла.
Ее напрасные попытки разбудить отца, конечно, заключали в себе что-то трогательное, но в то же время и что-то крайне забавное. Поэтому Поллукс почувствовал сильное желание засмеяться. Но как только Селена разразилась горьким плачем, он быстро раздвинул две рамы своих ширм, приблизился к ней и сперва тихо, а потом все громче несколько раз произнес ее имя. Когда она повернула к нему голову, он ласково попросил ее не пугаться, потому что он не дух, а лишь скромнейший смертный и, как сама она видит, всего-навсего беспутный, но уже шествующий по пути к исправлению сын привратника Эвфориона.
– Это ты, Поллукс? – спросила девушка с изумлением.
– Я сам. Но что с тобой? Не могу ли я помочь тебе?
– Мой бедный отец… он не шевелится… он окоченел… а его лицо… о вечные боги! – сокрушалась Селена.
– Кто храпит, тот не умер, – возразил скульптор.
– Но врач сказал…
– Да он вовсе не болен! Понтий только угостил его более крепким вином, чем то, к которому он привык. Оставь его в покое. У него подушка под головой, и он спит сладким сном младенца. Когда он уж чересчур громко затрубил, я принялся свистеть, словно канарейка: этим иногда удается унять храпуна. Но скорее можно заставить плясать вон тех каменных муз, чем разбудить его.
– Только бы перенести его на постель!
– Если у тебя есть четверка лошадей под рукою…
– Ты все такой же нехороший, как был.
– Несколько лучше, Селена. Тебе только нужно снова привыкнуть к моей манере говорить. На этот раз я хотел лишь сказать, что нам обоим не под силу унести его.
– Но что же мне делать? Врач сказал…
– Оставь меня в покое со своим врачом! Я знаю болезнь, которой страдает твой отец. Она завтра пройдет. У него поболит голова, может быть, до вечера. Дай ему только выспаться…
– Здесь так холодно.
– Так возьми мой плащ и прикрой его.
– Но тогда ты озябнешь.
– Я к этому привык. С которых же это пор Керавн начал возиться с врачами?
Селена рассказала, какой припадок недавно случился с отцом и до какой степени основательны ее опасения, Ваятель слушал ее молча и затем проговорил совсем другим тоном:
– Это глубоко огорчает меня. Будем смачивать ему лоб холодной водой. Пока не вернутся рабы, я буду через каждую четверть часа менять компрессы. Вот стоит сосуд, вот и полотенце. Отлично! Все готово! Может быть, он очнется от этого; а если нет, то люди перенесут его к вам.
– Ах, как это стыдно, стыдно! – вздохнула девушка.
– Нисколько. Даже верховный жрец Сераписа[42 - Серапис – египетский бог усопших душ, к которому обращались с молитвами об исцелении.] может заболеть. Только предоставь действовать мне.
– Если он увидит тебя, это снова взволнует его. Он так на тебя сердит, так сердит!
– Всемогущий Зевс! Какое же великое преступление я совершил? Боги прощают тягчайшие грехи мудрецов, а человек не может извинить шалость глупого мальчишки!
– Ты осмеял его.
– Вместо отбитой головы толстого Силена[43 - Силен – греческий полубог, воспитатель Вакха; изображался в виде пьяного, добродушного старого сатира с лысиной и тупым носом.] там у ворот я поставил на плечи статуи глиняную голову, которая была похожа на твоего отца. Это была моя первая самостоятельная работа.
– Ты сделал это, чтобы уколоть его.
– Право, нет, Селена, мне просто хотелось подшутить. Только и всего.
– Но ведь ты знал, как он обидчив?
– Да разве пятнадцатилетний повеса думает о последствиях своей шалости? Если бы только он отстегал меня по спине, его гнев разразился бы громом и молнией и воздух очистился бы снова. Но поступить таким образом! Он отрезал ножом лицо моей статуи и медленно растоптал валявшиеся на земле куски. Меня он только раз ткнул большим пальцем (я, впрочем, до сих пор это чувствую), а затем начал поносить меня и моих родителей так жестоко, с таким горьким презрением…
– Он никогда не бывает вспыльчив, но обида въедается в его душу, и я редко видела его таким рассерженным, как в тот раз.
– Если бы он покончил со мною расчет с глазу на глаз, – продолжал Поллукс, – но при этом присутствовал мой отец. Посыпались горячие слова, к которым моя мать прибавила кое-что от себя, и с тех пор завелась вражда между нашими домами. Меня огорчало больше всего то, что он запретил тебе и твоим сестрам приходить к нам и играть со мною.
– Мне это тоже испортило много крови.
– А весело было, когда мы наряжались в театральные тряпки или плащи моего отца!
– И когда ты лепил нам куклы из глины!
– Или когда мы изображали олимпийские игры!
– Когда мы с малышами играли в школу, я всегда была учительницей.
– Больше всего хлопот было у тебя с Арсиноей.
– Как приятно было удить рыбу!
– Когда мы возвращались домой с рыбой, мать давала нам муки и изюма для стряпни… А помнишь ли ты еще, как я на празднике Адониса остановил рыжую лошадь нумидийского всадника, когда она понесла?
– Конь уже сбил с ног Арсиною, а по возвращении домой мать дала тебе миндальный пирожок.