…На стене играло утреннее солнце. Сестры с градусниками в руках бродили между койками. Надписи долго никто не замечал.
– Я, господа, давно уже напирал… И в Ставке твердил, и везде… – не торопясь, густым басом, гудел больной ревматизмом полковник, первым заметивший надпись. – Наш ОСВАГ ни к черту, господа, не годен!.. Чтоб среди офицеров… Да в офицерской палате…
Он сидел на койке и отхлебывал только что принесенный чай.
– Да знаете ли вы, что у большевиков, в смысле, так сказать, единой идеологии…
Его перебил главный врач. Он вбежал в палату, размахивая в воздухе стетоскопом.
– Господа, взят Курск! Ура славным марковцам!..
Кто мог, вскочил с коек. Другие присели.
А сестра Кудельцова, намочив полотенце, уже стирала со стены последнее слово надписи: «Кубань…»
Прошло несколько дней. Приказом по армии генерал Деникин переименовал всех прапорщиков в подпоручики.
Старые подпоручики были недовольны:
– Ну а мы?..
Вечером того же дня прапорщики, произведенные в подпоручики, пили коньяк «три звездочки»: «авансом на новое производство» – и смеялись в коридорах до полуночи.
* * *
И опять прошло несколько дней. Вечерело…
– Да, – рассказывал мой сосед слева, есаул 18-го Донского Георгиевского полка, подсевшему к нему юнкеру Рынову, моему соседу справа. – Было это так – черт порви его ноздри… «Расстрелять!» – приказал командир полка. Взял я тогда этого матроса: «Шалишь – я тебя по всем правилам!»… Ну хорошо!.. А он – ни глазом не моргнет. Стоит перед отделением, и хоть в кальсонах одних да в рубахе, черт порви его ноздри, а гордый, что твой генерал… «По матросу, – скомандовал я тогда, – пальба отделением, от-де-ле-ние…» Выждал… Думаю, дам ему время Бога припомнить. А матрос – ни глазом. Прямо фланговому на мушку глядит и улыбается, сука. Поднял я руку, хотел уже «пли!» скомандовать, а тот как рванет на себе рубаху! Смотрю, а на груди у него орел татуированный. Двуглавый, с державой, со скипетром… «От-ставить! – скомандовал я. – К но-ге!» Пошли, черт порви его… Привел я матроса в штаб… порви его ноздри!.. Так и так, говорю, господин полковник. Приказания вашего не исполнил. Не могу заставить казаков целить в двуглавого орла. «Правильно!» Полковник наш старой службы вояка. «Таких, говорит, не расстреливают. Руку!..» Руку мне пожал… Да…
Есаул замолчал.
– Позвольте, господин есаул, а что с матросом стало? У нас он остался?
– Убег, черт порви его ноздри! – Есаул сплюнул. – В ту же ночь… Вот!.. А вы говорите: гу-ма – гу-ма-ни… или как там еще… Эх, юнкер!
* * *
Среди пяти сестер офицерской палаты сестра Кудельцова была самой ласковой.
– Ну и девчонка, поручик, скажу я вам! – бросил мне как-то вечером есаул, провожая сестру Кудельцову глазами. – С такой бы, знаете, ночку провести! А?
Юнкер Рынов злыми глазами посмотрел на есаула, повернулся и лег на другой бок к нам спиною.
…Зажглись голубые ночные лампочки. Вечерние – желтые – уже потухли. К окну склонилась луна. Ее лучи, сплетаясь с голубым светом лампочек, ползли между койками, цепляясь за края серых одеял. Под койкой юнкера Рынова они отыскали брошенную на пол гармонь-двухрядку и, упершись, остановились.
– Санитар! Утку! – просил кто-то. Я встал, взял костыли и вышел.
Когда я вернулся, раненые в палате возбужденно разговаривали.
– Поручик! Нами взят Орел! – объявил мне есаул. – Теперь – Тула, Москва – и кончено. Создать бы только твердую, как на фронте, власть.
Я молчал.
– Что ж вы молчите, черт порви ваши ноздри! Поручик?
Я лег на койку, не спрашивая есаула, как понимает он слова «твердая власть».
Ночью я не мог уснуть. Опять болела нога, почему-то гораздо ниже ранения. Ступня тяжелела. Мне казалось, она камнем лежит на тюфяке. Стиснув губы, я упрямо смотрел на голубой потолок. Молчал.
Сестра Кудельцова, в ту ночь дежурная, бесшумно обходила палату.
– Что, юнкер, не спится? – остановилась она над койкой моего соседа.
– Не спится, сестрица. Мысли мешают. И все о вас и о вас… Вы, может быть, присядете? Я вам свои новые стихи почитаю…
«Час от часу не легче! – подумал я. – Гуманист, гармонист, поэт… – еще кто?»
Боль в пальцах понемногу сдавала.
– «Чаша страданий испита, – минуты через две вполголоса читал уже юнкер. – Хоть бы любовь испить!..»
Только в огне ведь можно так беззаветно любить.
Милая! Свет мой тихий! Дай мне руку твою!
Буду о ней я помнить в каждом новом бою!
Я повернулся на бок и, чтобы не слышать стихов юнкера, ушел с головою под одеяло. Уснул. Но под одеялом было душно. Нога опять заболела, и вскоре я вновь открыл глаза.
Никогда не буду так молиться, –
все еще нараспев читал сестре юнкер, –
Как пред жарким боем за тебя…
Может, вам когда-нибудь приснится,
Как страдал я, родину любя…
Вы с крестом, а я с мечом разящим.
Мы идем, чтоб именем любви
Встретить день и с солнцем восходящим
Новый храм воздвигнуть на крови…
Кажется, я застонал.
– Что, больно, поручик? – И сестра Кудельцова быстро поднялась с койки юнкера и склонилась надо мной.
– Теперь уже легче, сестра, – сказал я, поворачиваясь. Юнкер больше не читал.
Много месяцев спустя, уже при Врангеле, после боя с конницей Жлобы, вспомнил я еще раз стихи юнкера.
Было это в середине июня. Степь дымила желтой пылью.