Оценить:
 Рейтинг: 0

Украина и соседи: историческая политика. 1987-2018

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В конце 1980-х – начале 1990-х состоялось своего рода второе пришествие М. Хальбвакса, теперь уже в англоязычный мир гуманитаристики. Это событие совпало с ростом общественного и научного интереса к проблемам «коллективной памяти»; идеи французского социолога пришлись весьма кстати и оказали огромное влияние на развитие memory studies.

В последние двадцать лет, как раз в период бума исследований коллективной памяти, наиболее значимыми фигурами, в некотором роде продолжающими дело М. Хальбвакса, можно считать американского историка Патрика Хаттона с его фундаментальной книгой «История как искусство памяти», британского социолога Пола Коннертона, освежившего тему книгой «Как общества помнят» и предложением обратить внимание на способы передачи памяти через телесные и комеморативные практики[9 - Connerton P. How Societies Remember. Cambridge University Press, 1989. Стоит обратить внимание на то, что П. Коннертон рассматривал и другую сторону памяти, а именно способы и формы забывания. См.: Connerton P. How Modernity Forgets. Cambridge University Press, 2009, а также любопытную статью о типах забывания: Connerton P. Seven types of forgetting // Memory Studies. 2008. № 1. Р. 59–71.], американского социолога Джефри Олика, реинтерпретировавшего понятие «коллективной памяти», и немецких историков Яна и Алейду Ассман, дополнивших базовый словарь этого исследовательского поля дихотомией «коммуникативная – культурная память».

Обратимся к тем определениям коллективной памяти, которые помогут более четко определить основные понятийные рамки нашего исследования.

Д. Олик предлагает учитывать различия между «коллективной памятью» (collective memory) и «сборной памятью» (collected memory) – в английском звучании терминов угадывается приятная уху и глазу игра слов. «Сборная память», по его мнению, может представлять собой сумму или скорее набор сходных индивидуальных памятей того или иного сообщества, группы. При этом автор признает, что в процессе «собирания» однотипных индивидуальных памятей, коррелирующих одна с другой, индивидуальные версии не могут избежать трансформаций, связанных с взаимодействием с другими, пускай очень похожими версиями[10 - Olick J. K. The Politics of Regret: On Collective Memory and Historical Responsibility. New York; London, 2007. Р. 23.].

«Коллективная память» – это противоположность «сборной памяти», поскольку здесь отсутствует набор воспоминаний индивидов, а присутствует коллекция общих для всех членов сообщества дефиниций, символов, образов, достаточно независимых от субъективного восприятия этих индивидов. Нетрудно обнаружить, что «…четко видимые структуры памяти и воспоминания, – которым общества отдают должное достаточно долго, – демонстрируют удивительную неуязвимость к усилиям отдельных индивидов, стремящихся к тому, чтобы избежать их. Институты, обладающие властью, устанавливают высшую ценность одних историй по отношению к другим, определяют способы передачи и образцы памятования того, что индивиды могут и должны помнить, их мотивы и способы актуализации [коллективной] памяти сильно отличаются от работы индивидуальной памяти»[11 - Ibid. Р. 28–29.].

Термин «коллективная память», по мнению Д. Олика, страдает от чрезмерной универсальности, поэтому можно предложить минимум три варианта обращения с ним. Во-первых, можно обратиться к близким по значению понятиям: миф, традиция, коммеморация – и таким образом конкретизировать область исследования или интерпретации. Во-вторых, можно отнести его только к самым общим формам публичного дискурса, описаниям и образам прошлого, говорящим от имени определенной общности или группы. И, наконец, можно сделать его предельно обобщенным, когда термин «коллективная память» апеллирует к широкому набору мнемонических процессов и практик и к их результатам как на индивидуальном, так и на коллективном уровне[12 - Ibid. Р. 33–34.].

Достаточно близким к этим рассуждениям можно считать предложение Яна и Алейды Ассман разделять коллективную память на коммуникативную и культурную (1987). Коммуникативная память (подобно «сборной памяти») – явление, больше относящееся к повседневному общению между индивидами. Коммуникативная память предельно индивидуализирована и слабо структурирована. Она функционирует в пределах небольшой социальной группы, границы которой как раз определяются этой общей памятью, передаваемой в основном через вербальное общение, и через него же видоизменяется. Она напрямую связана с определенными социальными ролями индивидов внутри группы и формированием социальной идентичности. Коммуникативная память, как правило, вписывается в срок жизни трех-четырех поколений и затем угасает вместе со сменой поколений и увеличением «срока давности» ее начальных форм.

Противоположностью коммуникативной служит культурная память. Ее формирование и функционирование связаны с традицией, которая, в свою очередь, связана с властью. Культурная память навязывается индивиду извне, в этом смысле она противостоит коммуникативной памяти, более того, может конфликтовать с ней. Культурная память является частью культурной идентичности групп и выступает по отношению к индивидам как форма идентичности, определяемая извне.

Если коммуникативная память имеет дело с достаточно конкретным, «социальным» временем, например легко измеряемыми периодами жизни поколений, то культурная память измеряет время историческими периодами, время здесь мифологизировано. Культурная память формируется и поддерживается институтами, общественными или государственными, она может существовать и передаваться столетиями и тысячелетиями. Доступ к формированию, сохранению и передаче культурной памяти имеют только люди, которым общество или государство делегирует такие полномочия, это профессионалы мнемотехники: от служителей культа до писателей, историков и архивистов[13 - Впервые эти тезисы были сформулированы в конце 1980-х. В сжатом виде эти рассуждения представлены в: Assman J. Communicative and Cultural Memory // Erll A., N?nning A. (eds.). Cultural Memory Studies. An International and Interdisciplinary Handbook. Berlin; New York, 2008. Р. 109–118.].

Международная энциклопедия политической науки дает определение «исторической памяти» через описание функций последней: «Концепт исторической памяти… имеет дело со способами, с помощью которых группы, сообщества и нации конструируют и идентифицируют себя с определенными историческими нарративами или событиями»[14 - См.: Hite K. Historical Memory // Badie B., Berg-Schlosser D., Morlino L. (eds.). International Encyclopedia of Political Science, Sage, 2011 (On-line publication http://knowledge.sagepub.com/view/intlpoliticalscience/n251.xml (http://knowledge.sagepub.com/view/intlpoliticalscience/n251.xml)).]. Заметим, что исторический нарратив – это не только официальная история (мастер-нарратив), это может быть и сюжетная линия, фактография, интерпретационная стратегия, выраженная в художественных произведениях, визуальных репрезентациях и т. п.

Нетрудно заметить точку, в которой сходятся все исследователи, – противопоставление и сравнение индивидуальной (сборной/коммуникативной) и коллективной/культурной памяти (что не исключает их тесного взаимодействия) с целью выделить в самостоятельную категорию тот вид памяти, который является объектом целенаправленного конструирования, социальной, культурной, политической инженерии. Коллективная (культурная) память предполагает наличие политического интереса. Культурная/коллективная память – именно тот вид памяти, который можно отождествлять с исторической памятью.

Общим местом стал тезис, что проблема исторической памяти имеет непосредственное отношение к вопросу о власти: как сугубо политической, так и власти дискурса. Стоит вспомнить утверждение Ж. Ле Гоффа о том, что «…коллективная память была и есть важным вопросом в борьбе за власть между общественными группами. Для классов, групп или индивидов, которые правили и далее господствуют в истории обществ, их власть над памятью и забвением остается одной из наиглавнейших забот»[15 - Le Goff J. History and Memory / Translated by S. Rendall, E. Claman. Columbia University Press, 1992. Р. 54.].

Историческая память как форма коллективной/культурной памяти является одновременно объектом и субъектом исторической политики, борьбы за власть[16 - Власть понимается здесь в широком смысле этого слова: политическая, духовная, социальная, культурная и т. д., включая то, что называют властью дискурса.] и контроль над обществом – это и цель, и средство достижения цели. В этом смысле историческая память является главным объектом исторической политики.

Историческая политика

Термин «историческая политика» имеет почти полувековую историю. В 1970 году вышла книга известного американского историка Х. Зинна, название которой можно перевести именно как «Историческая политика»[17 - Zinn H. The Politics of History. 2nd ed. Chicago; Urbana: University of Illinois Press, 1990.]. Сборник полемических эссе имел целью «развенчание» якобы имевшихся на тот момент претензий научного истеблишмента на «нейтральную», «объективную» историю. Гражданский пафос автора, ветерана Второй мировой войны и активиста антивоенного движения и движения за права человека 1960-х, сводился к утверждению так называемой «радикальной истории». Х. Зинн выступал как истинный «боец идеологического фронта», призывая историков к более активной «жизненной позиции» – эта позиция вполне соответствовала духу мятежных 1960-х. Автор не претендовал на первенство в изобретении термина, но с его помощью артикулировал проблему взаимодействия научной дисциплины и общества, в частности способности историков отвечать на запросы и вызовы современности, быть «общественно активными». Судя по всему, в данном случае мы имеем дело с первым появлением словосочетания «историческая политика» – скорее в публицистическом, чем в академическом дискурсе.

В 1980-е, во время знаменитого «спора историков» (Historikerstreit) в Западной Германии (1986–1989), термин «историческая политика» возник уже в несколько ином контексте и значении. Термин стал своего рода «побочным продуктом» дискуссии об основах национальной идентичности, развернувшейся между правоконсервативными и леволиберальными историками, общественными деятелями, журналистами, философами[18 - См. обзор дискуссии: Васильченко В. Германия после Холокоста. Спор историков и рождение современной Германии (https://gorky.media/context/germaniya-posle-holokosta/ (https://gorky.media/context/germaniya-posle-holokosta/)).]. Дискуссия, начавшаяся с обсуждения страданий мирного населения Германии на завершающем этапе Второй мировой войны и героизма вермахта, защищавшего немцев от Красной армии (А. Хильгрубер), быстро вышла за рамки чисто профессиональных дискуссий и приобрела общенациональные масштабы: в нее втянулись политики, журналисты, массмедиа. Особый резонанс вызвала статья известного историка, исследователя истории фашизма Э. Нольте в газете Frankfurter Allgemeine Zeitung, в которой он опротестовал тезис об особой вине немцев в преступлениях нацизма, а сами эти преступления, по мнению его критиков, релятивизировал ссылками на подобные действия в других странах: геноцид и социоцид, лагеря, депортации существовали до 1933–1945 годов. «Жемчужиной» высказываний Э. Нольте стало утверждение о том, что нацистские лагеря смерти были своего рода ответом на сталинский ГУЛАГ. К нему присоединился другой влиятельный историк, М. Штюрмер, утверждавший, что тот вариант восприятия прошлого, который возник у немцев (или был навязан им извне) после Второй мировой войны, фактически лишает их нормальной коллективной памяти и к тому же мешает свободному историческому поиску и дискуссии. Немцы заслуживают такого прошлого, которым они могут гордиться, поэтому нужно предоставить им именно такое прошлое.

Поскольку М. Штюрмер был советником канцлера Г. Коля, интеллектуалы и общественные деятели левого и либерального толка (здесь столпом мнений был Ю. Хабермас) истолковали его позицию как манифест официальной позиции неоконсерваторов, находившихся у власти, и правых, выступавших со сходных позиций.

Эти идеи вписывались в рамки идеологических амбиций тогдашней правящей политической элиты, пытавшейся то ли восстановить, то ли обновить национальную идентичность немцев на основаниях культурного/этнического национализма. Оппоненты охарактеризовали эти действия как «историческую политику»[19 - С. Трёбст считает, что в этой дискуссии термин «историческая политика» впервые использовал историк Кристиан Майер. См.: Troebst S. Geschichtspolitik. Docupedia (https://docupedia.de/zg/Geschichtspolitik (https://docupedia.de/zg/Geschichtspolitik)). Он же приводит точку зрения политолога Гаральда Шмидта, указавшего на то обстоятельство, что в журналистике этот термин использовался еще в 1930-е годы именно в контексте манипуляций прошлым в интересах настоящего: Schmid H. Vom publizistischen Kampfbegriff zum Forschungskonzept. Zur Historisierung der Kategorie «Geschichtspolitik» // Geschichtspolitik und kollektives Ged?chtnis. Erinnerungskulturen in Theorie und Praxis. G?ttingen, 2009. S. 53–75.]. Иными словами – как манипулирование историей (представлениями о прошлом) в конъюнктурных интересах определенной политической силы[20 - Более подробно см. сборник: Forever in the shadow of Hitler? Оriginal documents of the Historikerstreit, the controversy concerning the singularity of the Holocaust / Trans. by J. Knowlton, T. Cates. Atlantic Highlands, N. J.: Humanities Press, 1993; в более широком контексте проблемы и развитие исторической политики в Германии после «спора историков» см.: Berger S. German History Politics and the National Socialist Past // Miller A., Lipman M. (eds.). Convolutions of Historical Politics. Ney York; Budapest: CEU Press, 2012. Р. 24–44.]. В представлениях критиков «исторической политики» Г. Коля она могла привести к опасному прецеденту перекраивания прошлого с целью ревизии идеи об ответственности немцев за преступления нацизма. Отсюда, по их мнению, был прямой путь к реставрации тех составляющих исторической памяти и национальной идентичности, которые сделали возможным нацизм.

Из словаря публицистики и журналистики термин перекочевал в академический лексикон, утеряв при этом негативно-ироническое звучание. В 1999 году появилось капитальное исследование Эдгара Вольфрума «Историческая политика в Федеративной Республике Германии. Путь к западногерманской памяти, 1948–1990», в котором понятие «историческая политика» не только было использовано в титуле научной монографии, но и, видимо, впервые было сформулировано его научное определение: «Это вид деятельности и область политики, где разные акторы используют историю в своих специфических политических целях. Она адресуется обществу и выполняет задачи легитимации, мобилизации, политизации, скандализации, диффамации и т. п.; ключевой вопрос здесь: кто, какими методами, с какими намерениями и с какими результатами политически актуализирует обсуждаемый опыт прошлого»[21 - Wolfrum E. Geschichtspolitik in der Bundesrepublik Deutschland. Der Weg zur bundesrepublikanischen Erinnerung 1948–1990. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1999. S. 25.].

Довольно быстро термин прижился в научной терминологии, и в первом десятилетии 2000-х поспела целая гроздь работ, где он фигурировал и в названии, и в понятийном аппарате историков, социологов, культурологов, политологов[22 - Fein E. Geschichtspolitik in Russland. Chancen und Schwierigkeiten einen demokratisierenden Aufarbeitung der sowjetischen Vergangenheit am Beispiel der T?tigkeit der Gesellschaft Memorial. Munster; Hamburg; London: LIT Verlag, 2001; Heinrich H.-A., Kohlstruck M. Geschichtspolitik und sozialwissenschaftliche Theorie. Stuttgart: Franz Steiner Verlag, 2008; Fr?hlich C., Heinrich H.-A. (Hrsg.). Geschichtspolitik. Wer sind ihre Akteure, wer ihre Rezipienten. Stuttgart: Franz Steiner Verlag, 2004; Francois E., Konczal K., Traba R., Troebst S. (Hrsg.). Geschichtspolitik in Europa seit 1989. Deutschland, Frankreich und Polen im internationalen Vergleich. G?ttingen: Wallstein Verlag, 2013.].

В середине 2000-х, когда явления, описываемые термином «историческая политика», обострились как в «старой Европе», так и в обновленном Евросоюзе, пополнившемся более чем десятком новых членов, он обрел актуальность и в общественно-политическом новоязе.

Вряд ли можно считать неожиданностью, что это произошло в Польше, где «вопросы истории» традиционно вызывают большой общественный интерес. Правоконсервативные политики (речь идет о партии «Право и справедливость» и их союзниках), пришедшие к власти в конце 2005 года, и близкие к ним представители общественной мысли заявили обществу о необходимости реализации новой исторической политики (polityka historyczna)[23 - См. более подробно: Traba R. Przeszlosc w terazniejszosci: polskie spory o historie na poczatku XXI wieku. Poznan, 2009; Cichocka L., Panecka A. (eds.). Polityka historyczna: historycy – politycy – prasa. Warszawa, 2005.] – в интересах укрепления польской национальной идентичности и единства нации. Фактически речь шла о фронтальном пересмотре отношения к прошлому, о целенаправленных мерах по восстановлению коллективной памяти – с отсылкой к романтическому национализму образца XIX века[24 - См.: Траба Р. Польские споры об истории в XXI веке // Миллер А., Липман М. (ред.). Историческая политика в 21 веке. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 69–71. Для понимания общего исторического контекста возникновения «новой исторической политики» стоит также обратиться к исследованию Эвы Охман, посвященному «регионализации» исторической памяти в современной Польше: Ochman E. Post-Communist Poland: Contested Past and Future Identities. Routledge, 2014.]. Инициаторы и промоутеры новой исторической политики призывали не ограничиваться пересмотром трагедий и героических страниц XX века. Директор Института национальной памяти Януш Куртыка предлагал обратиться к опыту и особой исторической роли Польши начиная с XVI столетия[25 - Polska polityka historyczna // Biuletyn Instytutu Pamieci Narodowej. 2006. № 5 (64). S. 16–17.].

Дискуссия, вспыхнувшая в Польше по поводу «новой исторической политики», по масштабам и уровню эмоций напоминала немецкий Historikerstreit. Однако дело было не только в формальных аналогиях. В обоих случаях побудительным мотивом были проблемы с формированием или переформатированием идентичности. В обоих случаях наблюдалась попытка ревизии прошлого в интересах настоящего, в частности декларируемой идеи «консолидации» нации. И в Германии, и в Польше инициаторы рассчитывали на некий терапевтический эффект, возникающий благодаря воображаемой «нормализации» прошлого, восстановлению в коллективной памяти тех фрагментов, которые, по их мнению, несли позитивный потенциал. В обеих странах инициаторами произошедшего были правоконсервативные политики и националисты. И в обоих случаях они натолкнулись на мощное сопротивление тех сегментов общества, которые принято называть либеральными.

Ирония истории заключалась в том, что в Германии термин «историческая политика» в общественном дискурсе использовался оппонентами этой политики как негативный. В Польше середины 2000-х промоутеры «исторической политики» находили в нем жизнеутверждающую силу, необходимую в деле подъема национальной идентичности. В их представлениях историческая политика была вполне естественным явлением, чем-то сродни экономической или социальной политике[26 - Stobiecki Р. Historians Facing Politics of History. The Case of Poland // Kopecek М. (ed.). Past in the Making. Historical Revisionism in Central Europe after 1989. CEU Press, 2008. Р. 180–181.]. Правда, в Польше, в отличие от Германии, у «новой исторической политики» образца 2005 года поначалу почти не нашлось сторонников в среде профессиональных историков. Впрочем, одним из результатов этих дискуссий стало то, что термин «историческая политика» (polityka historyczna) вошел в академический лексикон.

Уже совсем недавно немецкий исследователь С. Трёбст, посвятивший биографии термина отдельное исследование, выяснил, что сходные понятия присутствуют еще в двух научных языках: английском (politics of history) и французском (politique du passе[27 - Troebst S. Geschichtspolitik. Politikfeld, Analyserahmen, Streitobjekt // Geschichtspolitik in Europa seit 1989. Deutschland, Frankreich und Polen im internationalen Vergleich. S. 15–34. Этот очерк на данный момент является наиболее информативным и полным исследованием приключений термина «историческая политика» и его аналогов.]). Стоит обратить внимание на то обстоятельство, что и в английском, и во французском академическом словаре этот термин получает права гражданства именно в конце 1990-х – начале 2000-х, видимо как реакция на общественно-политические вызовы, так что тe явления, которые описываются термином «историческая политика», актуализировались не только в Центрально-Восточной, но и в «старой Европе».

Итак, в 2000-е понятие «историческая политика» и обозначаемый им комплекс явлений утвердились как в общественно-политическом, так и в научном словаре.

Зная это, стоит помнить, что историческая политика как инструментальное использование истории в политических целях – явление достаточно давнее. Любой историк может привести немалое число примеров использования описываемого, воображаемого, представляемого прошлого для текущих нужд настоящего – еще с тех времен, когда появилась письменность, государство и потребность описывать прошлое. Многое из того, что мы сейчас определяем как «историческую политику», возникло и успешно функционировало до появления самого этого понятия.

Отличие современной исторической политики от ее прототипов в прошлом состоит в масштабах и средствах. Историческая политика – явление Нового и Новейшего времени, ее зарождение и развитие связаны с индустриальным обществом, появлением национального государства, массовой политики, стандартизированных национальных языков, массового образования, в том числе исторического. В этом смысле историческая политика существует с тех пор, когда история превратилась в средство формирования массовой лояльности – не только и не столько по отношению к сюзерену, сколько к самому крупному социально-культурному и политическому сообществу Нового времени – нации.

Индустриальное общество не только провоцирует и обуславливает возникновение наций, но и создает организационно-технические и культурные предпосылки для формирования гомогенных форм «коллективного сознания»[28 - Здесь я отсылаю к работам Е. Геллнера и К. Дойча, обосновавшим эти тезисы.]. Распространение грамотности на основе стандартизированных и кодифицированных национальных языков, массмедиа, стандартизация образования и превращение школы, а затем и университета в массовое явление, индустриализация средств хранения и передачи информации – все это создает инфраструктуру для формирования не только неких стандартных форм «массового/коллективного сознания», но и для тех видов деятельности, которые позволяют активно влиять на его формирование, в частности для исторической политики.

В XIX–XX веках целенаправленное использование истории и коллективной памяти в утверждении доминирующих политических дискурсов и формировании системы лояльностей становится неотъемлемой частью внутренней и внешней политики государств, средством формирования и легитимации наций, инструментом политической мобилизации[29 - Из новейших публикаций на эту тему см. фундаментальное как с точки зрения объема, так и с точки зрения интерпретаций обозрение С. Бергера и К. Конрада: Berger S., Conrad C. The Past as History. National Identity and Historical Consciousness in Modern Europe. Palgrave Macmillan, 2015.]. «Изобретение традиций», идеологическая унификация и мобилизация, достижение некоего уровня культурной гомогенности, необходимой для обеспечения коллективной лояльности нации и государству, ведение современной войны были бы невозможными без манипуляций историей и «коллективной памятью».

Возникновение термина «историческая политика» в 1990-е, его общественная и академическая легитимация совпали с качественно новым уровнем отображаемого им явления. Технологические усовершенствования в сфере передачи, хранения и распространения информации, развитие наук о человеке и о его психологической природе, тотальность проникновения массмедиа во все сферы человеческой жизни и во все закоулки планеты создали предпосылки для беспрецедентного по масштабам манипулирования «коллективным сознанием». Развитие средств коммуникации резко повысило мобилизационные возможности исторической политики. Технологические и организационные возможности государства и других агентов исторической политики возросли до невиданных ранее масштабов.

В то же время утверждение политического плюрализма, прозрачность культурных границ и распространение демократии парадоксальным образом содействовали росту конфликтогенности исторической политики: политические свободы и расширенный доступ к средствам производства информации позволяют любым группам интереса быстро и эффективно организоваться для артикуляции и распространения нужных им версий прошлого, для организации информационного, психологического и политического давления на оппонентов. Таким образом, не только резко возросло количество агентов исторической политики, но и изменилось ее качество.

Базовые определения

Приведенные здесь примеры рассуждений о природе коллективной памяти, исторической политике, политике памяти интересуют нас в одном практическом аспекте: соотношение понятий «историческая память» – «коллективная память», «историческая политика» – «политика памяти». В любом случае рассуждения о коллективной памяти выходят на проблемы формирования коллективной идентичности. Эти последние так или иначе указывают на необходимость определить объекты и субъекты идентичности. А далее любой исследователь логикой поиска причин и следствий приходит к необходимости выяснения роли институтов и групп интересов, то есть политики, если, конечно, предметом поиска не являются сугубо специальные аспекты искусствоведения, этнографии или культурологии.

Опираясь на приведенные выше термины, попробуем сформулировать некие общие определения, необходимые нам как для дальнейших рассуждений, так и для организации связного нарратива, описывающего историческую политику на Украине и на посткоммунистическом пространстве с конца 1980-х до 2016 года.

«Историческая память» – это форма «коллективной», или «культурной», памяти, та ее разновидность, которая претендует на статус традиции (разумеется, изобретенной, сконструированной). «Историческая память» – это мифологизированная форма групповых представлений о прошлом, существующих, как правило, в виде набора символов и «мест памяти». В условиях информационного общества она приобретает статус гиперреальности, серьезно влияющей на то, что принято считать реальностью.

«Историческая память» – это целенаправленно сконструированный средствами исторической политики относительно устойчивый набор взаимосвязанных коллективных представлений о прошлом той или иной группы, кодифицированный и стандартизированный в общественных, культурных, политических дискурсах, стереотипах, мифах, символах, мнемонических и коммеморативных практиках.

«Историческая память» является, с одной стороны, результатом культурной, социальной, политической инженерии, а с другой – инструментом конструирования культурной, социальной, политической, религиозной идентичностей, в эпоху национализма синтезирующихся в идентичность национальную. Историческую память можно считать важной составляющей социального и культурного, в более общем плане – символического капитала (П. Бурдье)[30 - Стоит обратить внимание на любопытные размышления Ильи Калинина по поводу символического капитала и ренты в исторической политике на примере России: Калинин И. Бои за историю: прошлое как ограниченный ресурс // Неприкосновенный запас: Дебаты о политике и культуре. 2011. № 4. С. 330–340; Он же. Прошлое как ограниченный ресурс: историческая политика и экономика ренты // Неприкосновенный запас: Дебаты о политике и культуре. 2013. № 2. С. 200–214.].

Инструментализация исторической памяти средствами исторической политики может приводить к тому, что некоторые ее формы и явления сакрализуются и приобретают черты гражданской религии.

«Историческая политика» – это разновидность политики, целью и содержанием которой является целенаправленное конструирование и утилитарное использование в политических целях «исторической памяти» и других форм коллективных представлений о прошлом и его репрезентаций, в том числе профессиональной историографии.

Историческая политика осуществляется в интересах политических, культурных, этнических и других общественных групп в борьбе за власть, за ее удержание или перераспределение. Историческая политика является средством обеспечения политической, культурной или иных форм лояльности крупных общественных групп, а также удержания идеологического и политического контроля над ними.

Историческая политика имеет дело с присвоением и созданием символического капитала, который может иметь отношение к генерированию социального, политического и даже экономического капитала. Этим определяется сила, влияние и привлекательность исторической политики для разных социальных агентов.

Наиболее выразительной чертой исторической политики является идеологическая и политическая инструментализация как истории (то есть упорядоченной версии знаний и представлений о прошлом), так и памяти, утилитарное использование истории и памяти во внутренней политике, юридических и законодательных практиках, идеологических, дипломатических и военных конфликтах. Историческая политика, как правило, апеллирует к уже существующим культурным стереотипам или создает новые. Историческая политика специализируется на создании и воспроизводстве симулякров, создает гиперреальность[31 - Этот термин Жана Бодрийяра идеально подходит к характеристике социально-культурных продуктов исторической политики.], которая способна не только активно воздействовать на реальность, но и замещать ее.

Политика памяти в этом случае является более узким термином, охватывающим практики, связанные преимущественно с формированием коллективной/исторической памяти, и не включающим интервенции в сферу профессионального историописания и дидактической истории.

Круг агентов исторической политики во второй половине XX столетия неуклонно расширялся. Если раньше здесь безраздельно господствовало государство (как в тоталитарных и авторитарных, так и в демократических обществах), то сейчас в нее включились институты гражданского общества, на нее могут активно влиять частные лица, бизнес-структуры, церковь, местные общины, негосударственные средства массовой информации, учебные заведения (например, университеты), неформальные виртуальные сообщества (группы в социальных сетях, например) и отдельные индивиды. Государство по-прежнему задает здесь тон, однако его представителям приходится все больше сверять свои действия с общественным мнением, интересами негосударственных институтов и локальных сообществ.

Эта ситуация порождает тенденцию как к взаимодействию и сотрудничеству между государственными институтами и «третьим сектором», так и к их имитации. Формирование транснациональной и даже глобальной исторической памяти о Холокосте было бы невозможно без такого взаимодействия и сотрудничества. На Украине продвижение канонической версии Голодомора как геноцида первоначально было делом преимущественно общественных организаций, а памятование Холокоста и сейчас остается в основном полем деятельности негосударственных агентов памяти. Историческая память о Волынской трагедии в Польше также долгое время была заботой преимущественно общественных организаций. В России одной из особенностей исторической политики можно считать использование государством лояльных ему негосударственных организаций, или так называемых GONGO (Government-Organized Non-Governmental Organizations).

Я предлагаю различать несколько типов, или моделей, исторической памяти.

Начну с важного замечания Майкла Бернхарда и Яна Кубика, предложивших свою таксономию «режимов памяти»[32 - Режим памяти – это «набор институционных и культурных практик, предназначенных для публичного памятования определенного события или относительно четко сгруппированного набора взаимосвязанных событий и явлений прошлого». См.: Bernhard M., Kubik J. (eds.). Twenty Years After Communism: The Politics of Memory and Commemoration. Oxford University Press, 2014. Р. 15–16.] в посткоммунистических обществах. Оно касается неустойчивости, текучести «режимов памяти», вызванной целым рядом обстоятельств: политической конъюнктурой, сменой акторов, находящихся у власти, и т. д.[33 - Ibid. Р. 16.] В отличие от «режимов памяти», описываемые мной модели исторической памяти и соответствующей им исторической политики имеют склонность к стабильности, ригидности, по крайней мере две из них не эластичны.

Первую модель я предлагаю назвать эксклюзивной. Она, во-первых, утверждает, навязывает каноническую гомогенную версию исторической памяти, во-вторых, исключает из нее некий набор мифов, представлений и репрезентаций прошлого, который мешает формированию ее «правильного» варианта, в-третьих, изымает из прошлого «чужеродные» элементы или стигматизирует их как чужие, вредоносные. Реализация такой модели, как правило, направлена на культурную и политическую гомогенизацию, отрицает плюрализм.

На Украине в рамках эксклюзивной модели наблюдалось противостояние двух основных нарративов памяти[34 - Нарратив памяти – совокупность визуальных образов и текстов, предполагающих наличие повествования. Например, памятник или памятное место могут содержать текст. Визуальный ряд может содержать рассказ, повествование (например, барельефы в Мемориальном комплексе Великой Отечественной войны в Киеве или памятник Т. Шевченко в Харькове).], связанных с разными формами культурной и политической идентичности: национального/националистического и советско-ностальгического[35 - Любая форма коллективной памяти содержит элементы ностальгии. В данном случае я констатирую результат такого процесса: существовал советский нарратив памяти, его развитие в 1990-е годы, по мере ухода советского опыта в прошлое, превратило его в советско-ностальгический.]. В этом противостоянии периодически участвовали имперско-ностальгический нарратив, который подпитывал и советско-ностальгический (будучи по факту его союзником), и национальный/националистический (тут можно упомянуть ностальгию по Габсбургам)[36 - Смысловым ядром национального/националистического нарратива является идея уникальности, самобытности и независимости сообщества, именуемого нацией. Эксклюзивная модель такого нарратива предполагает отождествление нации с гомогенным этническим/культурным/языковым сообществом, этносом. Отличительной чертой этого нарратива является тяга к архаичным, антикварным культурным формам и репрезентациям исторического опыта, что парадоксальным образом роднит его практики с практиками советского времени, редуцировавшими украинскую национальную идентичность к антикварно-этнографическим формам. В принципе можно было бы назвать весь этот нарратив националистическим, однако наличие в нем апологии и мифологии движения, называемого националистическим, обуславливает необходимость выделять в нем и более нейтральный «национальный» элемент. Богдан Хмельницкий, Михайло Грушевский и Леся Украинка принадлежат к «национальному», Степан Бандера, Украинская повстанческая армия и Организация украинских националистов – к «националистическому» нарративу.Советско-ностальгический нарратив не имеет четко выраженной центральной идеи, поскольку в нем утерян базовый принцип советской модели истории: классовый подход. В нем можно найти элементы, связанные с «ведущей» ролью русской культуры и русского языка. Этот нарратив настаивает на наднациональном единстве исторического опыта. Вследствие политической инструментализации он переориентирован на отрицание национального/националистического нарратива и прежде всего радикальных проявлений последнего.Имперско-ностальгический нарратив представлен рудиментарными формами, как правило связанными с региональными практиками памятования и культивированием региональных особенностей. В южных регионах (например, в Одессе) он связан с мифом о происхождении. В западных – с мифом об особой культурной и политической роли региона (например, «украинский Пьемонт»), имперское наследие актуализируется как признак цивилизационной приближенности к европейской истории.].

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5