– Можно и посидеть, – ответил Пушкарев. – Набирайся ума-разума.
Потом Пушкарев объявил, что к командованию отдельным взводом Зарубин допустил помощника Грачева, Толочко.
– Утвердим его или пошлем другого? – спросил Пушкарев.
– Можно утвердить. Толочко боевой командир и строевые навыки имеет. Он в военизированной охране служил четыре года, – сказал комиссар Добрынин.
– Боевой-то боевой, слов нет, а поддался настроениям Грачева, – бросил реплику Макуха.
– В этом я повинен, товарищи, – заговорил Грачев. – Толочко долго со мной спорил. Старался переубедить меня… Даже наедине ругал меня, называл трусом… И потом Толочко знает военное дело. Его и бойцы любят. Он справится с работой.
Толочко утвердили командиром отдельного взвода.
После этого рассматривался вопрос о результатах трехмесячной боевой деятельности отряда. Докладывал капитан Зарубин.
– Времени прошло сравнительно немного, – начал Зарубин, – и я, как сейчас, помню тот день, когда меня впервые привезли в лес. Очень хорошо помню. Мне представили около трех десятков людей и сказали: вот твое войско. Надо сказать, в тот момент я пожалел, что дал согласие остаться в лесу. Я вырос в кадрах армии, в ее передовом отряде – пограничных войсках, и когда мне сказали, что люди, стоящие передо мной, войско, я даже не знал, о чем мне говорить с ними. Как-то стало не по себе. Думаю: с кем же буду фашистов бить? Сейчас мне самому смешно – как мог прийти в голову такой дурацкий вопрос, а тогда… тогда я серьезно задумался.
Капитан Зарубин, как всегда, говорил быстро, порывисто, стоя по-военному прямо. Короткими, скупыми штрихами он рисовал пройденный отрядом боевой путь, вспоминал успехи и неудачи, называл фамилии людей.
– За это время, – говорил он, – отряд численно возрос более чем в пять раз. На боевом счету имеем двести сорок шесть убитых и восемнадцать захваченных в плен гитлеровцев, два пущенных под откос эшелона, две подорванные водонапорные башни на железнодорожных станциях, двенадцать уничтоженных автомашин, шесть мостов…
Доклад занял сорок минут и вызвал оживленные прения. Коммунисты обсуждали очень важный для них вопрос: правильно ли до сих пор воевал отряд с врагом и как надо воевать впредь?
– Мы много сделали, слов нет. Многого добились. Мы уже не те, что были, когда впервые пришли сюда, – сказал Добрынин. – Но этого еще очень мало. Это только начало. И я как комиссар отряда похвалиться своей работой не могу. Еще плохо работаю. Сегодня коммунисты должны задуматься, все ли, что надо, мы сделали. Я думаю, не все. Правильно, отряд увеличился в пять раз. Но разве это предел?
Комиссар ставил вопросы и сам на них отвечал. Он доказывал, что вовлечение в отряд новых людей, особенно молодежи, проводится неудовлетворительно. Народная война потому и зовется народной, что в ней участвуют массы. А можно ли сказать, что отряд успешно поднимает на борьбу с оккупантами народ? Нельзя!
Вслед за Добрыниным попросил слова член бюро, начальник разведки отряда капитан Костров. Говорил он медленно, обдумывая каждую фразу, не повторяясь, не употребляя лишних слов. Он поднял очень важный вопрос: о связи с Большой землей.
– Без радиосвязи мы не можем сочетать свою работу с планами советского командования, – сказал Костров. – И это надо считать крупнейшим недостатком в работе отряда. Свою борьбу мы должны подчинять общим интересам фронта. Мы наносили удары врагу. Это хорошо! Но если наши удары будут совпадать с расчетами командования, будет еще лучше. Это раз. Мы не можем реализовать ценнейшие разведывательные данные о противнике, которые с трудом и жертвами добывают наши люди. А в этих сведениях нуждается наша армия. Это два. Мы не знаем положения на фронтах, в советском тылу. Это три. Нельзя так. Недопустимо вариться в собственном соку, руководствоваться в боевой работе только своими собственными соображениями. Мы послали через линию фронта связного. Прошел уже месяц, а вестей нет. Надо послать еще одного, двух, трех, четырех человек. Надо сообщить командованию фронта район действий отряда, ориентиры, видимые с воздуха, и просить радиста с аппаратом…
Кострова горячо поддержал секретарь окружкома Пушкарев. Ходоков на ту сторону надо посылать немедленно, и не одного, а нескольких, как предложил Костров. И не поочередно, а сразу, в различных направлениях. Не пройдет первый, пройдет второй или третий.
Командование фронта, конечно, заинтересовано в том, чтобы наладить связь с отрядом, и оно, безусловно, пришлет радиста. А когда будут радист и радиостанция, все изменится коренным образом.
Устанавливать связь надо не только с Большой землей, но и с партизанами соседних районов. Надо послать людей в районы, где действуют другие отряды. Плохо, что отряд не имеет связи с Большой землей, но совершенно непростительно, когда этой связи нет с соседними отрядами.
Когда Пушкарев кончил, из угла раздался голос командира взвода Бойко:
– А насчет газеты вы что-нибудь думаете?
– Кто это «вы»? – насупив брови, спросил Пушкарев.
Бойко смутился.
– Ну, то есть бюро… – пояснил он.
Рузметов недоуменно пожал плечами.
– Почему только бюро должно думать о газете?
– А кто же?
– Правильно говоришь, Усман, – поддержал Рузметова комиссар Добрынин. – Газета – дело не только бюро, а всего отряда, всех коммунистов.
…Собрание затянулось. Решение по докладу Зарубина приняли, когда уже начало темнеть. Участники заседания разошлись, и в землянке остались Пушкарев, Зарубин, Добрынин, Костров и Беляк.
Дмитрий Карпович Беляк за свою пятидесятилетнюю жизнь впервые присутствовал на партийном заседании, решающем такие важные вопросы. Это было большим событием в его жизни.
Последние пятнадцать лет Беляк жил здесь, в городе, заведовал городской библиотекой. А родился он в Сибири, под Иркутском. Там рос и учился. В годы Гражданской войны партизанил. С отрядом известного на севере дедушки Каландарашвили дошел до Якутска, устанавливал там советскую власть, а затем несколько лет работал в финансовых органах в самом Иркутске.
В двадцать шестом году, схоронив жену и оставшись вдвоем с семилетней дочуркой, Беляк окончил курсы библиотечных работников и перебрался в здешние края.
Перед началом войны он жил один, – дочь уехала в Москву и поступила в институт. А сейчас связь с ней прервалась. Беляк не знал, в Москве она или еще где-либо.
Накануне войны Дмитрий Карпович решил подать заявление в партию, но разразившиеся внезапно события помешали ему осуществить свою мечту. Принять его так и не успели.
Во время собрания, слушая выступления партизан-коммунистов, Беляк вспоминал теплую августовскую ночь, принесшую с собой столько бед. Город подожгли фашистские стервятники. Он был объят пламенем. Высоко в черное небо взлетали огненные языки. Горели стекольный завод, шпагатная фабрика, драматический театр, нефтебаза, горели жилые дома. Было так много огня, что звезды, казалось, погасли.
В эту ночь Беляк работал в библиотеке: укладывал книги в ящики, готовя их к эвакуации. Тревога помешала окончить работу. Беляк бросился домой, но не дошел: налет вражеских бомбардировщиков захватил его на полпути. Над городом повисли осветительные ракеты, источая нестерпимо белый, мертвенный свет. Ракеты горели так ярко, что можно было различить каждую былинку на земле, каждый лист на дереве.
Предчувствие чего-то неотвратимого пришло к Беляку, когда он услышал нарастающий свист бомбы. Надо было немедля упасть плашмя на землю и лежать неподвижно, а он только остановился и замер на месте, как бы скованный неведомой, неподвластной ему силой. Он видел огромную, ослепительную вспышку пламени, а потом уже ничего не слышал и не видел, – сознание оборвалось.
Очнулся он в городской больнице, когда уже брезжил рассвет. Первое, что он услышал, был надрывный вой сирены. Потом опять грохотали взрывы и все сотрясалось вокруг: фашисты бомбили город четвертый раз в течение суток.
В больнице было много раненых. Мужчины, женщины, дети лежали прямо на полу, – кроватей не хватало. Слышались стоны, из коридора доносился чей-то истошный крик. Беляк видел, как подошедшая санитарка склонилась над лежащей у стены девочкой. Голова и грудь ребенка были забинтованы. Девочка, словно рыбка, выброшенная на берег, с усилием открывала синие запекшиеся губы и жадно глотала воздух. Тоскующие недетские глаза ее, устремленные в одну точку, застывали, мутнели. Санитарка, закрыв лицо ладонями, заплакала.
Эта картина неизгладимо врезалась в память Беляка. Смерть девочки повергла его в какое-то оцепенение. Он долго лежал с широко раскрытыми глазами, не слыша глухих ударов бомб, не ощущая боли в ноге и в ключице.
Вторая половина дня прошла спокойнее: самолеты не прилетали, но зато явственней стали слышаться разрывы снарядов и перестук пулеметов.
Под вечер Беляка, по его просьбе, вынесли во двор и положили на топчан между двумя елями. Он лежал неподвижно и глядел, как плыли и таяли в чистом вечернем небе маленькие облака. Незаметно он забылся. И когда открыл глаза, увидел перед собою большую грузную фигуру начальника цеха стекольного завода Добрынина, своего товарища по охоте. Сидя в ногах Беляка на топчане, Добрынин короткими пальцами больших сильных рук вертел самокрутку.
– Федор Власович! – слабым голосом позвал Беляк.
– Ага! Проснулся? – Добрынин тепло посмотрел в лицо Беляка и легонько пожал его руку. – Что, всыпали?
– Всыпали. Ключица перебита и в ногу попало.
– Так, так… – Добрынин чиркнул спичкой. – Я уже узнавал у врача. Ну, ничего, заживет до свадьбы. Сибиряки – люди крепкие. – Помолчав немного, он добавил: – А я к тебе, Карпыч, с серьезным делом.
Беляк насторожился.
– Говори… Я слушаю, – сказал он.
Добрынин затянулся самокруткой, прищурив черные, глубоко посаженные глаза, подул на огонь цигарки и долго молча смотрел на Беляка, как бы обдумывая, с чего начать разговор.
– Ну? Чего же молчишь? – нетерпеливо спросил Беляк. Добрынин улыбнулся в седоватые усы. Потому и не торопится, пояснил он, что дело действительно серьезное. Просьба есть к Беляку от городского комитета партии: остаться в городе и организовать подпольную борьбу с фашистами. Он, Добрынин, пойдет в лес формировать партизанский отряд, а Беляк должен поднимать людей в городе.