Лицо императрицы при этих словах было скорбно, разочарованность в людях звучала в ее голосе.
9 мая я вступил в исполнение «парадной» стороны своей службы. В этот день в Гатчине был высочайший парад лейб-гвардии Кирасирскому ее величества полку. Никогда раньше я не был на подобном торжестве. Картина парада буквально потрясла, ошеломила меня. Стройные ряды кирасир в блестящих латах и шлемах; нарядная толпа полковых и придворных дам во главе с императрицей-матерью; масса увешанных всевозможными знаками отличия высших военных чинов; блестящая царская свита, наконец, сам царь, кроткий и вместе величественный, в полковом блестящем мундире с голубой лентой. Склоняются знамена, гремит музыка, а за нею – громовое «ура»… Государь обходит фронт, за ним тянется пестрая, разноцветная лента свиты и начальствующих… Во всем этом чувствовалось величие, мощь России, чувствовалось что-то необъяснимое, невыразимое словами.
После того я множество раз присутствовал на таких торжествах. Я обязан был, раз государь принимает полковой парад, совершать при этом молебствие. И всё-таки я не приучил себя к хладнокровию. Всякий раз, когда входил государь, когда опускались знамена, начинала греметь музыка, – какой-то торжественный трепет охватывал меня. (Какой духовный подъем я испытывал во время величественных царских парадов, может показать следующий факт. Это было в 1913 г. Пасхальную утреню и литургию я совершал в этом году в Государевом Феодоровском соборе (в Царском Селе). По окончании службы я со всем сослужившим мне духовенством разговлялся во дворце. После строгого семинедельного поста я имел неосторожность теперь съесть кусок жирной ветчины и выпить бокал холодного шампанского. Сейчас же после разговенья я почувствовал острую боль в животе, которая быстро усиливалась, и я еле добрался до дому. У меня началась сильнейшая дизентерия, сопровождавшаяся мучительными болями. Врачи уложили меня в кровать, запретив всякое движение. Между тем на следующий день предстоял высочайший парад в Царском Селе, на котором я обязан был присутствовать. Врачи и слышать не хотели о моей поездке. Домашние со слезами умоляли меня не ехать. Но я всё же поехал, несмотря на невероятную слабость. Вышедши с духовенством к аналою перед приездом государя, я вынужден был держаться за стоявший возле аналоя столик, чтобы не упасть. Но вот приехал государь: заиграла музыка, загремело «ура», склонились знамена, и я забыл про свою болезнь. Откуда-то явились силы – я бодро отслужил молебен, обошел с государем фронт, окропляя святой водой, и затем отсидел весь высочайший завтрак, не отказываясь ни от одного из предложенных яств. К удивлению и врачей и домашних, я вернулся домой совершенно бодрым и здоровым.)
Итак, обошедши фронт, государь вошел в ложу, против которой стоял аналой с крестом и Евангелием, и почтительно поздоровался с матерью. Начался молебен.
Богослужение в высочайшем присутствии соединялось с особыми церемониями, в которых я еще не мог разобраться. Государь понял это. И вот, прикладываясь ко кресту, он вполголоса сказал мне: «Вы же матушке поднесите крест». Меня очень тронула предупредительность государя, без которой я мог бы погрешить против этикета. Но удивило меня другое. После молебна государь спросил командира полка ген. Бернова: «Кто это совершал молебен»? – «Новый протопресвитер», – ответил Бернов. «Как же это я не узнал его, – он мне на днях представлялся», – удивился государь.
Кажется, в конце мая в Аничковом дворце я представлялся вдовствующей императрице. От начальницы Смольного института, светл. княжны Ел. Ал. Ливен, очень близкой к императрице Марии Феодоровне, я очень много слышал как о большой доброте императрицы-матери и горячей любви ее к Родине, так и о больших неладах ее с молодою императрицей.
Приняла меня императрица просто и приветливо. В уме она, конечно, уступала молодой императрице. Замечательно, что хоть она прожила в России около 50 лет, но она не умела правильно говорить по-русски… Это, впрочем, не умаляло ее самой искренней и глубокой любви к нашей Родине.
На 19 июня (воскресенье) мне был назначен прием у Главнокомандующего великого князя Николая Николаевича в его имении Отрадное, в шести верстах от Стрельны. Как я уже сказал, я ни разу не видел его вблизи. О характере великого князя ходили самые невероятные слухи. Резкий, часто грубый и даже жестокий, взбалмошный и неуравновешенный – таким рисовался, по слухам, великий князь. Я ехал не без смущения: как-то он меня примет? На станции Лигово в купе, где я сидел, вошел ген. – майор И.Е. Эрдели, бывший в то время не то генерал-квартирмейстером Петербургского округа, не то командиром лейб-гвардии Драгунского полка. На его вопрос: «Куда вы едете?» – я совсем не дипломатично ответил: «К великому князю Николаю Николаевичу. Как-то он меня примет? О нем ведь рассказывают невозможное: что он резкий, грубый и т. п.». – «Всё неправда, – сказал Эрдели. – Будете очарованы, – это удивительно сердечный, внимательный, радушный человек».
На станции Стрельна меня ждал автомобиль великого князя. Около 10 ч. утра я подъехал к крыльцу дома великого князя, напоминающего среднюю помещичью усадьбу. Последний встретил меня у порога своего кабинета, приняв благословение, словами: «Очень рад с вами познакомиться. После вашего назначения я внимательно следил за всеми газетами. Ни одна не отозвалась о вас худо». Разговор между нами продолжался не долго, так как я должен был совершать литургию в церкви великого князя. Мне сослужил иеромонах Сергиевой пустыни, обычно совершающий тут богослужение. Церковка, в парке, выстроена в стиле XVI века, очень уютная, украшена множеством древних (XV–XVII вв.) икон.
После литургии я был приглашен к завтраку. Мне указали место между великим князем и великой княгиней. Простота поразила меня. Великий князь сам из поданной на стол миски разливал в тарелку уху, сам несколько раз подкладывал мне икру и пр. Беседа велась задушевно и непринужденно. Говорили о многом; конечно, и о деятельности военного духовенства. Между прочим, великий князь спросил меня, где должен находиться протопресвитер во время войны – в Петербурге или на фронте?
– По положению, в Петербурге, но думаю, что не оказалось бы препятствий быть протопресвитеру и на фронте, если бы во главе действующей армии стояли вы, – ответил я.
– Да, я тоже так думаю, – согласился великий князь.
– Это великолепно! – воскликнула великая княгиня. – Запомните это, и не оставляйте великого князя, если он окажется главнокомандующим на фронте.
Весь завтрак прошел очень оживленно, с сердечной простотой. Несмотря на совершенно новую для меня обстановку, я чувствовал себя как дома и совсем забыл про смутившие меня слухи о вспыльчивом и неуравновешенном князе. После кофе, который пили в гостиной, я откланялся.
С того времени до самой войны я не переставал чувствовать сердечное отношение ко мне великого князя, которое он старался подчеркнуть при каждом удобном случае. Встречаться с ним мне приходилось очень часто на высочайших парадах. Тут он всякий раз подходил ко мне принять благословение, справлялся о моем здоровье, задавал мне вопросы, свидетельствовавшие, что он живо интересуется моей работой. Несколько раз он приглашал меня к себе, чтобы посоветоваться со мною по разным делам.
Между прочим, однажды, после выхода пьесы великого князя Константина Константиновича «Царь Иудейский», он вызвал меня, чтобы узнать мое мнение об этой пьесе. Мне она не понравилась.
По прочтении у меня получилось впечатление: к святыне прикоснулись неосторожными руками. Особенно не понравился мне любовный элемент, сцена во дворе Пилата, где воины ухаживают за служанкой, внесенный в пьесу. Я чистосердечно высказал свое мнение великому князю.
– Очень рад, что вы думаете так же, как и я, – сказал Николай Николаевич.
Из тона его речи и из отдельных выражений нельзя было не заключить, что вообще он очень сдержанно относился к своему двоюродному брату, великому князю Константину Константиновичу.
Через несколько дней после этого разговора пьеса «Царь Иудейский» была поставлена капитаном лейб-гвардии Измайловского полка Данильченко на сцене в офицерском собрании этого полка. Присутствовал государь, великий князь Константин Константинович и много других высочайших особ. Был приглашен и великий князь Николай Николаевич с супругой. Но он не принял предложения.
Закончу о своем первом визите к великому князю Николаю Николаевичу. Вместе со мной выехал из Отрадного пасынок великого князя, герцог Сергей Георгиевич Лейхтенбергский. На вокзале он любезно спросил меня, не буду ли я против того, чтобы он сел со мною в одном купе. На любезность я мог ответить только любезностью. Мы поместились в отдельном купе первого класса.
Когда поезд тронулся, и разговор наш за шумом не мог быть слышен ни в коридоре, ни в соседнем купе, – герцог вдруг спросил меня:
– Батюшка, что вы думаете об императорской фамилии?
Вопрос был слишком прямолинеен, остр и неожидан, так что я смутился.
– Я только начинаю знакомиться с высочайшими особами; большинство из них я лишь мельком видел… Трудно мне ответить на ваш вопрос, – сказал я, с удивлением посмотрев на него.
– Я буду с вами откровенен, – продолжал герцог, – познакомитесь с ними, – убедитесь, что я прав. Среди всей фамилии только и есть честные, любящие Россию и государя и верой служащие им – это дядя (великий князь Николай Николаевич) и его брат Петр Николаевич. А прочие… Владимировичи шалопаи и кутилы; Михайловичи – стяжатели, Константиновичи – в большинстве, какие-то несуразные. (Я сильно смягчаю фактические выражения герцога.) Все они обманывают государя и прокучивают российское добро. Они не подозревают о той опасности, которая собирается над ними. Я, переодевшись, бываю на петербургских фабриках и заводах, забираюсь в толпу, беседую с рабочими, я знаю их настроение. Там ненависть всё распространяется. Вспомните меня: недалеко время, когда так махнут всю эту шушеру (то есть великих князей), что многие из них и ног из России не унесут…
Я с удивлением и с ужасом слушал эти речи, лившиеся из уст всё же члена императорской фамилии.
«Что это такое? – думал я. – Чистосердечная ли откровенность человека, которому я внушил доверие? Подвох ли какой? Или экзамен мне?»
Сознаюсь, что я был очень рад, когда поезд подкатил к Петербургу, и мы должны были прекратить этот революционный разговор.
В январе 1917 г. этот же герцог явился к командовавшему запасным батальоном лейб-гвардии Преображенского полка полковнику Павленко (в Петербурге) для конфиденциального разговора. Полковник Павленко пригласил, однако, своего помощника полковника Приклонского. Не стесняясь присутствием третьего лица, герцог задал полковнику Павленко вопрос:
– Как отнесутся чины его батальона к дворцовому перевороту?
– Что вы разумеете под дворцовым переворотом? – спросил его полковник Павленко.
– Ну… если на царский престол будет возведен вместо нынешнего государя один из великих князей, – ответил герцог.
Полковник Павленко отказался продолжать разговор, а по уходе герцога он и Приклонский составили протокол, оставшийся, однако, без движения.
* * *
Заняв пост военно-морского протопресвитера, я достиг высшего звания, доступного для белого священника. По рангу чинов протопресвитер приравнивался к архиепископу в духовном мире, к генералу-лейтенанту – в военном. Он мог иметь личные доклады у государя. Положение его было более независимым, чем всякого епархиального архиерея, а его влияние могло простираться на всю Россию. Честолюбец в таком назначении мог бы найти большое удовлетворение.
Меня же мое положение с властвованием и почетом совсем не прельщало. Единственное, что в моем новом положении увлекало меня, – это возможность широкой работы. Но за этой перспективой виднелось много всякой горечи: расширение работы требовало нажима на военно-морское духовенство, а нажим всегда вызывает нарекания, обиды, обвинения и пр. Тут же всему этому в особенности надлежало случиться, ибо духовенство не было приучено к интенсивной и широкой работе. А так как недовольных моим назначением и без того было много, – к ним принадлежали все обойденные и их сторонники, – то я не мог сомневаться, что меня на новом пути ожидает немало трений. Всё же я, – можно сказать, с первого дня, – начал проводить решительно и отважно свой принцип: мы для дела, а не дело для нас. Пришлось несколько раз прибегнуть к самым крутым мерам, как, например, к расформированию целых причтов (Троицкого собора в Петербурге и Колпинского в Колпине) и всего управления Свечным заводом военного духовенства.
Обиженные и обойденные составили большой кадр моих противников, не стеснявшихся в средствах борьбы и по временам отравлявших мне существование. Первые три года управления своего ведомством я часто называл каторгой, которой я мог бы и не снести, если бы не встречал неизменной поддержки со стороны государя, великого князя Николая Николаевича и военного министра. За эти три года петербургское высшее общество, весь военный и морской мир, как и лучшая часть военно-морского духовенства, успели оценить мои стремления. Мне открывалось поле для более спокойной работы. Но в это время разразилась война.
Более подробное описание первых трех лет моей работы дало бы много интересных бытовых картин и фактов. Но я не хочу заниматься описаниями, где я оказывался центральной фигурой, и коснусь лишь одного эпизода, участником которого были высочайшие особы.
* * *
Митрополит Петербургский Антоний (Вадковский) как-то обмолвился:
– Я в своей епархии, Петербурге, – не могу самостоятельно назначить не только священника, но и просфорни. Лишь только открывается место, как меня засыпают просьбами, требованиями разные сиятельные лица, не исключая и высочайших особ. И устоять против таких требований часто не хватает сил.
Это отчасти испытал и я в первый же год управления ведомством военного духовенства.
В 1911 г. заканчивался постройкой в Петербурге на Николаевской набережной храм в память моряков, погибших в Русско-японскую войну.
Мне предстояло назначить священника к этому храму. Не успел я выбрать кандидата, как прибывший ко мне сенатор П.Н. Огарев сообщил от имени королевы эллинов Ольги Константиновны, что королева, председательница комитета по постройке храма, и ее брат, великий князь Константин Константинович желают, чтобы священником к этому храму был назначен иеромонах Алексей, ранее служивший на крейсере «Рюрик», бывший затем в плену у японцев и вывезший из плена знамя, за что он был награжден государем наперсным крестом на георгиевской ленте.
Ни видом, ни удельным весом иеромонах Алексей не годился для этой церкви. С лицом калмыка, безусый, косоглазый – его нельзя было отличить от японца. До принятия монашества он был сельским учителем. Затрудняюсь сказать, закончил ли он курс учительской семинарии, но среднего образования он не имел.
Я заявил сенатору Огареву, что считаю иеромонаха Алексея совершенно неподходящим кандидатом для столичной церкви, ибо он не получил высшего образования и совсем не обладает качествами, нужными для столичного священника. Кроме того, я считаю неудобным в церковь, посвященную памяти убитых моряков, назначать священника, которого не отличить от японца. Я просил мои соображения доложить королеве эллинов, Ольге Константиновне и великому князю и затем известить меня об их решении.
На следующий день сенатор Огарев сообщил мне, что и королева и великий князь настаивают на назначении иеромонаха Алексея.
– Что же делать, – ответил я, – приходится назначить… Но вспомните мои слова: через два-три месяца будете просить меня о замене иеромонаха Алексея другим.
Разговор этот происходил, насколько помню, 30 июня. В тот же день я назначил иеромонаха Алексея к церкви в память моряков. 1 июля я вышел на транспорте «Океан», любезно предоставленном мне морским министром, адмиралом И.К. Григоровичем, в плавание для ознакомления со службой морского священника.