«Доктору Сергею Павловичу Туркееву – врачу и человеку».
– Вот тебе н-на!
Он перевел взгляд на мертвого, будто спрашивая его – что означает сия надпись, и снял очки. Протирал он их долго, со всей тщательностью, хотя в том не было никакой надобности. Потом сказал Протасову:
– Пойдите, зовите людей. Надо же его снять. – И, обратившись к Строганову, тихо произнес:
– С чего это ты, батенька? Ай-яй-яй…
Доктор только сейчас вспомнил, как недели две назад приходил к нему Строганов. О чем он просил? Ах, да… Как глупо. «Чудак, ненормальный, – думал Сергей Павлович, стоя у стола и рассматривая висящего покойника. – Как глупо. Больше того, это, батенька, просто возмутительно. Безволие. Слабость…»
Люди пришли и начали снимать тело.
Доктор Туркеев пошел к выходу и в дверях столкнулся с Лидией Петровной.
– Мы нынче, батенька, не поедем в город, – сказал он сурово, не глядя на нее.
Между заведующим лепрозорием, стоящим сейчас в дверях, и утренним Сергеем Павловичем не было ничего общего.
3. О чем мог писать человек с «львиным лицом»
Доктор Туркеев уселся поудобнее и придвинул поближе к себе лампу.
«Мне кажется все это чрезвычайно странным, – так начинался дневник, – вот я очутился в маленькой светлой комнате, из окна которой видна такая ровная, такая хорошая степь и дальний курган…
Странно: как будто бы ничего не произошло. Вот и стол придвинут к стене, как был он придвинут в моей комнате, там, в селе, в школе, где остались мои ребята. И койка почти такая же… Обстановка как будто ничего не говорит о чудовищном изменении в моей жизни. И только зеркальце всякий раз, как я замечу его, возвращает меня к действительности. Шесть лет здесь жил Карташев, а потом ушел. Выздоровел… Выздоровел ли? Доктор Туркеев говорит: это – неправда. Карташев вовсе не выздоровел. Она лишь притаилась у него. Через пять лет она может вернуться. У него взяли письменное обязательство – являться каждые три месяца на освидетельствование к ближайшему врачу. Карташев – мышь, попавшая в зубы кота и думающая, что она еще может спастись.
Предположим, если со мной произойдет такой же курьез, значит, с меня возьмут подобную расписку? Нет, я этого не хочу. Я не желаю быть мышью…
Если существовал Христос и на самом деле нес бремя креста, он был счастливее прокаженного, ибо знал, что скоро последует смерть. Если каторжанин несет бремя каторги, он знает – оно не вечно, а я моему бремени не вижу конца. Если верить доктору Туркееву, я могу протащить свою проказу через весь срок положенной мне жизни и затем умереть от малярии. Какая дикая логика!..
Здесь жил человек, который вылечился. Не странно ли? Иногда этот случай пробуждал во мне надежду. Потом я издевался над ней разве может она осуществиться?.. Конечно, нет. Иначе от Карташева не потребовали бы расписки! Но ведь он ушел, значит, поверил… И сейчас он – там, среди здоровых людей, здоровый человек… Даже зеркальце оставил – чудак!
Не знаю почему, но в первое мгновение оно произвело на меня странное впечатление: будто Карташев оставил мне в наследство свою проказу. Я не снял зеркальца и не выбросил его. Я подошел к нему, протер стекло и всмотрелся в отражение. Оттуда глядело обросшее щетиной нелепое лицо – без бровей, без ресниц. Боже мой, что это за лицо. Оно принадлежало мне, Строганову, оно было еще мое. А дальше? Дальше на месте нынешних пятен появятся язвы, и лица, может быть, вовсе не станет, его сменит непозволительная рожа зверя – „львиное лицо“, как говорят врачи. Живое тело начинает гнить и расползаться… В тот день я долго сидел на койке и смотрел в осколок стекла, висевший на стене. Вот оно, последнее убежище, последняя моя пристань! Бровей уже нет, ресниц тоже. И разве я рано или поздно не буду похож на самых страшных из тех, кто живет здесь?
Теперь я понимаю прокаженных в Индии, которые умоляли власти заживо похоронить их. Власти исполняли просьбу прокаженных. Это был акт величайшего человеческого благодеяния.
И впрямь, во имя чего лечат прокаженных? Чтобы снова и снова убедиться в бесполезности лечения? Нелепость! Нелепость!
Так думал я в тот день, сидя на койке, и, когда снова заметил зеркальце, оно опять вернуло мне волю к жизни. Нет, умирать еще рано, подумал я, и ведь неспроста выстроен этот лепрозорий. Я вспомнил о человеке, ушедшем отсюда здоровым, и тогда случай в Индии с заживо погребенными показался мне величайшей глупостью. Врачи обещают. Но разве можно верить обещаниям врачей? Я подошел опять к зеркальцу и долго рассматривал свое лицо. Оно было бронзовое от загара, его бороздили морщины, а на лбу – два темных пятна, оставшихся будто от жирной, не совсем смытой сажи. Значит, это верно: я прокаженный? Неужели она бросилась уже на лицо? Я принялся тереть лоб. Пятна не сходили. Тогда, чтобы проверить окончательно, я зажег папироску, и в этот момент зеркальце отразило еще одно лицо.
На пороге стоял человек.
– С новосельем вас!
Что это было – глупость или простота? Разве принято в таком месте поздравлять с новосельем? Лицо у человека было неподвижно. Его глаза были похожи на мутный жидкий холодец, и в глубине холодца покоилась тупая, давняя тоска.
Я предложил ему сесть.
Человек спросил:
– Вы откуда же будете?
Я не хотел ему отвечать. Я инстинктивно отошел от него в другой угол и тут вспомнил: ведь я – такой же. Отныне мы будем вместе жить и, как колодники, прикованные к одной тачке, повезем нашу болезнь вместе до конца…
– Так вы, значит, из Ковыльевки… Бывал там, бывал давно… лет пятнадцать назад… Ну, как там?
– Что „как“? Где „там“?
Человек заморгал, открыл рот, хотел что-то сказать, но не знал, по-видимому, о чем говорить, и я понял тогда: ему просто хотелось поговорить со свежим, прибывшим с „воли“ человеком, поговорить не „по-прокаженному“, а „по-человечески“, узнать, как живут люди, какие дела происходят на белом свете. Но он не мог подобрать ни одного слова, ни одного ясного вопроса, кроме этого вот „как там?“. И я начал рассказывать. Боже мой, как это трудно! Я говорил не много, и человек ловил каждое мое слово так, как ловит рыба, выброшенная на берег, воздух.
– Так… так… Вот оно что… А не слыхали ли вы чего-нибудь нового насчет „этого“?
Он тупо уставился на меня и стал похож на голодную собаку, смотрящую в глаза человека, который ест мясо.
– Это насчет чего?
– Ну, да насчет того…
– Урожая?
– Нет, насчет этой самой… лепры. Ничего не слышно? Говорят, будто есть против нее средство, которое как рукой сымает.
– Ничего я не слышал.
– Ничего!
Человек огорчился и двинулся на табурете.
– А разве кто-нибудь говорил о таком средстве?
– Болтают тут, да кто его поймет! Говорят вон, будто Туркеев наш такое средство готовит. Никак, уже пять лет работает и как есть теперь к самому концу подходит. Остается ему только листик какой-то найти, и готово… В секрете держит. Да листик-то, говорят, далеко растет, будто – в Китае. Ну, разве тут поймешь? Все болтают, а чему верить – не знаешь. Только сдается мне, тогда бы по громкоговорителю известили, а громкоговоритель на этот счет молчит… каждый вечер молчит…
Мне стало страшно. Перед моими глазами носился еще „тот“ мир, я видел его, ощущал его, считал еще своим. Я чувствовал биение его жизни – и вдруг понял: крышка захлопнулась наглухо, навсегда, выхода нет, меня не выпустит лепра из-под своей крышки, и через некоторое время я, так же как и этот человек, буду спрашивать у вновь приезжающих прокаженных – „как там“, и тоже буду изнывать в жажде услышать о самом нужном для меня, самом ценном и значительном – „о средстве“ против лепры.
Иногда я забывал – кто я и где нахожусь. Мне казалось, будто я еще „там“, среди „тех“, и поэтому мне становилось жутко, когда я встречал призраки с лицами львов, с глазами, в которых так много тупой боли и тоски и которые похожи на холодец. Но потом я вспоминал самого себя… Так происходило часто.
Помню – в такие моменты я лежал неподвижно на своем матраце, устремив глаза куда-то в одну точку, на потолок, где сидела одинокая муха. Она тоже прокаженная? Я начинал с этого момента думать о том, как могло произойти все это? Где лежит начало пути, приведшего меня сюда? Когда свершился этот момент? Почему я не избежал его?
Перед моими глазами прошла вся моя жизнь. Да, впервые, я увидел проказу восемнадцать лет тому назад, когда был двенадцатилетним ребенком. В тот день я попал к базарным весам, на которых мужики взвешивали сено. Вдруг весовщик бросил на землю двухпудовую гирю и, посмотрев куда-то в сторону, крикнул тревожно:
– Проходите, проходите отсюда! Подальше!
Мужики тоже загалдели, и один из них громче всех остальных угрожающе бросил:
– Чего тут шляетесь, идолы! Только заразу разносите… Проходите.
В их глазах таилась не то злоба, не то ужас, – я не мог тогда понять смысл криков, но мне передался страх весовщика и мужиков. Я начал шарить глазами по улице и вот что увидел: по пыльной дороге шли два человека. Они ничем не отличались от других, только лица казались странно неподвижными и как будто припухшими. Они шли молча, беспомощно оглядываясь по сторонам, в глазах их метались испуг, покорность, недоумение. Потом они на мгновение остановились, огляделись и нерешительно попятились назад, двинувшись в другую сторону дороги. Но и там на них закричали. Тогда они окончательно остановились, по-видимому не зная, что делать. Так как крики продолжались, они вдруг тяжело побежали вперед, поднимая густую дорожную пыль.