– Да, – сказал он. – Мне кое-что нужно от тебя. Вот в этой тетрадке досье по одному давнему делу. Когда будешь постарше – поймешь, что для каждого человека высшая судебная инстанция – суд его совести… Я, Стас, ошибся тогда. И если я… уйду – закончи его вместо меня. Потому что ошибки надо исправлять. А чем ты сейчас занимаешься?
Я рассказал ему про Батона, сказал, что завтра кончается срок задержания, что мы ждем сообщения из Унген. Шарапов хорошо знал Батона, и мой рассказ его развеселил:
– Да-а. Батон – это тебе не роза, которую мечтаешь приколоть на грудь. На прошлом суде его же защитник Окунь так и выразился.
– Работенки он нам подкинул по горло.
– Пора привыкнуть, – сказал Шарапов. – У нас ведь как у дворников: сколько снегу выпадет, столько и убирать.
Отправляясь на свидание к незнакомому человеку, я стараюсь обычно угадать заранее его внешность. Иногда это мне удается, и тогда я радуюсь необыкновенно, пытаясь объяснить удачу наличием в себе парапсихологических свойств. Но поскольку никакой системы угадывания вывести мне не удалось, то при каждой следующей ошибке я уныло соглашаюсь с тем, что за меня просто сыграл случай. Это же подтвердила Людмила Михайловна Рознина, которую я представил себе после телефонного разговора серенькой канцелярской мышкой, покрытой пылью времени, которое архивисты консервируют в толстых папках на бесконечных стеллажах и в сейфах.
Людмила Михайловна обещала разобраться с крестом и дать справку, кому он принадлежал. Я приехал в архив около двенадцати и снова убедился, что по части парапсихологии у меня сильные перебои: серая мышка оказалась очень элегантной и смешливой девушкой, и, конечно, называть ее Людмилой Михайловной было просто необходимой уступкой служебному этикету – она была просто Люда, Людочка, а еще лучше – Мила.
Она спросила серьезно:
– Товарищ Тихонов, а вы действительно настоящий сыщик?
– А как же! Вот мое удостоверение и запрос к вам насчет ордена.
– Да нет, я не об этом, – сказала она разочарованно.
– А-а! – протянул я. – Понятно. Но я еще не волшебник, я только учусь. Кроме того, могу сообщить, что хоккеист Боря Майоров стрижется всегда у одного и того же парикмахера…
Люда-Людочка-Мила недоуменно пожала плечами:
– Он что, франт?
– Не-ет, ни в коей мере. Просто парикмахер равнодушен к этой мужественной игре, и поэтому он единственный из всех людей, кто не разговаривает с Майоровым о хоккее.
Она усмехнулась и невинно спросила:
– Но Майоров среди хоккеистов самый знаменитый. А вы?
– Среди хоккеистов – пожалуй…
– Нет, среди сыщиков?.. – спокойно добила она мяч в ворота.
– Пожалуй, вряд ли, – ответил я и добавил: – А если подумать, то наверняка не самый…
– А хочется?
– Быть «самым»?
– Ну да. Самым знаменитым сыщиком…
– Хочется, – кивнул я покорно. – Вот вы мне поможете, и, может быть, стану. Тогда мое тщеславие будет удовлетворено вдвойне.
– Почему вдвойне?
– Потому что я стану первым живым знаменитым сыщиком. Дело в том, что живых знаменитых сыщиков не бывает. Я вот, например, не слышал.
– Да-а? – недоверчиво протянула Люда-Людочка-Мила.
– Да, – подтвердил я сокрушенно. – Вы слышали про знаменитых убийц: извозчика Комарова и Ионесяна по кличке Мосгаз?
– Слышала.
– И многие про них слышали. Но ведь редко кому приходит в голову, что они стали знаменитыми после того, как их выследили и поймали совсем не знаменитые сыщики. Про Ионесяна вы слышали много, в газетах даже читали, а о том, что его поймал, вместе с другими конечно, совсем неизвестный вам подполковник Шарапов, вы и понятия не имели. Точно?
– Но ведь это, наверное, несправедливо? – сказала девушка с досадой.
– Нет. – Я перестал дурачиться и засмеялся. – Все справедливо. Люди должны знать актеров и спортсменов – и это правильно. А если бы сыщика прохожие стали узнавать на улице, как кинозвезду, толку от него стало бы как от козла молока. У нас работа такая, что чем меньше людей знает нас в лицо, тем лучше.
– Ладно, не набивайте цену, а то мне становится обидно, потому что вы-то сумели найти себе оправдание, а мне и придумать нечего. Я-то как раз хотела бы, чтобы меня узнавали на улице, но ведь знаменитых архивистов тем более не бывает.
– Ха! – сказал я весело. – Зачем вам слава? Слава – тлен! По-настоящему узнал меру счастья только тот лебедь, который вырос из гадкого утенка.
Она грустно пожала плечами:
– Но ведь бывают гадкие утята без перспективы. Не вырастет прекрасный белый лебедь – вырастет обычная простая утка.
Я тихо засмеялся, потому что у меня стало очень радостно на душе. Она еще просто не понимала, что ее грусть – это томление весны, избыток молодости и сил.
– Вы ехидный человек. И если бы вы не пришли с официальным запросом, я бы не дала вам справку.
– А что… уже? – спросил я с надеждой.
Люда-Людочка-Мила важно кивнула и достала из стола напечатанную на бланке справку.
– Вот это темпы! – восхищенно пробормотал я, жадно впиваясь в текст. Мгновенно прочитал и вновь повторил концовку: «…Его превосходительство генерал-майора кавалерии барона Николая Августовича фон Дитца, командира 307-й Тернопольской дивизии орденом Святого благоверного князя Александра Невского со звездой и мечами 13 октября 1916 года от Р.X.».
– Значит, Людмила Михайловна, другом Батона был его превосходительство генерал-майор кавалерии барон Дитц?
Она искоса взглянула на меня и сказала:
– Я не знаю, о каком Батоне вы говорите, но этот барон уже много лет ничьим другом быть не может. В тысяча девятьсот сорок шестом году генерала Дитца, сподвижника атамана Семенова, по приговору Военной коллегии Верховного суда повесили…
– Какого Семенова? – не сообразил я сразу.
Она осуждающе покачала головой:
– Ай-яй-яй! Стыдно не помнить. Атаман Семенов, белогвардейский генерал, в конце Гражданской войны отступил в Маньчжурию, где и чинил всякие антисоветские козни, пока его в тысяча девятьсот сорок пятом году после разгрома Японии не взяли в плен. Потом судили и вместе с четырьмя другими главарями повесили. Вот и все, что я знаю.
– А что есть еще про Дитца?
– Ничего. Я уже посмотрела. Вам надо поинтересоваться в архиве Верховного суда. Я не помогла вам стать самым знаменитым?
Эх, Люда-Людочка-Мила! Я вдруг подумал, что хорошо было бы жениться на ней. Она красивая, веселая и хочет вырасти лебедем. И может быть, ее бы не так угнетало бремя альтруистской тирании. Но я наверняка опоздал к ней на свидание. На несколько лет. В пять часов она торопливо накинет свое светлое демисезонное пальто, которое пока еще терпеливо висит в углу на гвоздике, прогремит легкой дробью каблучков по бетонным лестницам, выбежит на Пироговскую улицу, жадно вдохнет студеный вечерний воздух апреля, сядет на пятнадцатый троллейбус и в сутолоке часов пик будет мчаться по бульварам к центру, не замечая толкотни и препирательств пассажиров, и через запотевшее стекло, как сквозь волшебную линзу, будет разглядывать людей на тротуарах, раздумывая о далеких белых лебедях и тупых жирных утках, нисколько не заботясь о том, что какой-нибудь парень увидит ее задумчивое, грустно-улыбчивое лицо в желтой рамке окна, и толстобокий гудящий троллейбус сразу превратится в голубую мечту, быстро исчезающую в сторону Пушкинской площади, и этого парня, что кольнула нечаянно в сердце, Людочка и не заметит – мечта цепко держится за поводья электрических проводов и мчится в жестком графике вечернего маршрута. А на конечной остановке Люду-Людочку-Милу будет ждать молодой человек, для которого надо вырасти лебедем, потому что и он еще твердо уверен, что по-настоящему счастливы только те, кто стал самым знаменитым. Жизнь еще не призвала его проехать по стене, и он не знает, что вряд ли он будет когда-либо счастливее, чем сейчас, когда к нему мчится через весь город Люда-Людочка-Мила, оставляя на одно мгновение несчастным того парня на тротуаре, что увидел ее лицо в желтой рамке мечты, курсирующей от «Детского мира» до Лужников.