– Кто Китайка?
– Бельдюга раскосая. Простипома валютная! Ее Мамочка под америкашку подложил… Она, наверное, и подманула к бандюкам этого козла заокеанского… А бандюки его, видать, и взяли в сачок…
– А где держат американца? – спросил Кит.
– Клянусь! Клянусь – не знаю! – забился, слюной брызнул Гобейко. – Мабыть, на товарном дворе Курского вокзала… Или в поездных отстойниках… Да кто же без наводки сыщет в этом шанхае? Там же жуть! Черный город!
– Стоп! – остановил я его сетования и сказал Киту: – Возьмешь его с собой. Отвези к Куклуксклану, пусть он с ним поработает всерьез…
Потом обернулся к предателю-агенту, взял его больно за ухо, подтянул к себе:
– Слушайте внимательно, Василий Данилович. Сейчас вами займется наш сотрудник-аналитик. Не вздумайте фантазировать – он будет проверять вас на компьютере. Вспоминайте все – важное, пустяковое, слухи и факты. Мы сами отберем злаки от плевел. И помните все время – вы сейчас бьетесь за свою никчемную и противную жизнь. Вы ведь сами сказали, что вам зачем-то жить надо…
Кит поднес к глазам Гобейки пятидесятикопеечную монету и, медленно сжимая большой и указательный пальцы, стал сгибать полтинник пополам.
– Ты не верь, Иудушка, что твоей жизни грош цена. Она сейчас вот сколько стоит. – И Кит сунул ему в руки сплюснутый латунный диск. – Держи ее в кулаке на допросе крепко и молись, сука! Может, реформы не будет…
16. Москва. Бутырская тюрьма. Полночь
Когда створка внутренних ворот с тихим рокотом отползала в сторону и машина Потапова, выехав из «шлюза», оказывалась в асфальтированном просторном дворе тюрьмы, он неизменно вздыхал с облегчением – дома, слава богу!
«Шлюз» был одной из многочисленных выдумок и изобретений Потапова, имевших целью не допустить «самовольного покидания охраняемым контингентом места пресечения» – как он изысканно выражался в официальных бумагах по поводу извечного стремления своих подопечных выйти из руководимого им места пресечения. А говоря попросту – удариться в побег. Потому что Иван Михайлович Потапов двадцать семь лет руководил «местом пресечения», широко известным под названием «Бутырская тюрьма». И вполне справедливо гордился тем, что за все эти долгие годы не было у него ни одного случая – ни одного! – самовольного покидания охраняемым контингентом «места пресечения», официально именуемого «Следственный изолятор № 2».
Проскочить через «шлюз» на волю было невозможно – ни одинокому беглецу, ни группе отморозков, ни даже всей тюрьме, коли надумала бы, осумасшедшив, пойти на приступ ворот. Потому что «шлюз» был ярко освещенным каменным туннелем со смотровой траншеей на земле и обзорной галерейкой под сводом, а заканчивался «шлюз» с обоих концов здоровенными железными плитами ворот на электрической тяге. И управление их было включено так, что никогда внешняя и внутренняя воротины не могли быть отворены одновременно. Или внешняя створка – на волю, или внутренняя – в тюрьму.
«Шлюз» возвел Иван Михайлович давно, вскоре после своего грандиозного восхождения к вершине тюремной власти. Был он когда-то молодой капитанишка, никому не известный и ничем не приметный, зашарпанный «опер» по режиму, каких в безбрежной советской тюремной системе – несчитаные легионы.
И вдруг судьба предоставила ему случай, о котором он сумрачно и тщетно томился душой в угрюмой конвойной гордыне.
В старом корпусе тюрьмы начался бунт.
Заключенные – особо сейсмичный материал – узнали, что по огромному следственному делу о коррупции судебно-следственных работников арестован и начальник Бутырской тюрьмы. С воли маляву передали или надзиратели трепанули – кто это узнает? Но к ночи тюрьму охватило пламя мятежа. Было это на исходе летней субботы, и замнач по режиму, створожившийся от ужаса, тщетно дозванивался какому-нибудь начальству МВД, чтобы получить указания – что можно и что должно делать?
А зэки, уже придушив и растоптав нескольких надзирателей, ломали себе на оружие коридорные «рассекатели» – заборы из мощных стальных прутьев и, сокрушая по пути замки, рвались во внутренний двор.
Оперуполномоченный Иван Потапов, стоя на вахте, наблюдал, как зэки уже разбивают изнутри брусовые ворота корпуса. Он понимал, что если они вырвутся во внутренний двор – конец! Стрельба с угловых сторожевых вышек результатов не даст – очень узкое поле поражения, напирающая сзади толпа промчится через двор, неся убитых пред собой, как щиты.
А «шлюза» тогда еще не было.
И, не дожидаясь разрешения совсем обделавшегося замначальника, схватил автомат Калашникова, приказал двум конвойным солдатам-киргизам следовать за ним и помчался по черной запасной лестнице на третий этаж главного тюремного корпуса. Они обогнули кипящий кратер зэков в кирпичном коридоре сортировки, на первой «сборке», и вышли на них с тыла.
С верхней поперечной галереи он смотрел на беснующихся внизу стриженых черных мосластых зэков и понимал, что и глас архангелов они сейчас не услышат.
– Огонь! – скомандовал Потапов своей киргизской армии, конвойной золотой орде.
Три свинцовые струи разом плеснули в месиво тел, круто заваренное духотой, яростью, истерикой, и, перекрывая грохот автоматов, полыхнули под крышу визг, крик муки, рыдания и долгий завитой мат.
Как муравьи в развороченной куче, подумал тогда Потапов, с остервенением нажимая спусковую скобу. Тысяча озверевших людей металась под ними, давя раненых и слабосильных. В ужасе они озирались наверх, откуда хлестали огненные плети, падали на бетонный пол, подползали под сраженных.
– Всем лечь! Лечь, я сказал! – орал Потапов и время от времени давал – для острастки – очередь поверх голов.
Если бы зэки могли вырваться во двор, они бы смели всю тюрьму. Но здесь они были упрессованы и парализованы собственным многолюдством и теснотой «сборки», простреливаемой с галереи до каждого уголочка.
– Лежать, суки рваные! Лежать! – демоном бесновался над ними Потапов. И только убедившись, что все зэки, сломленные безвыходностью и кинжально-прострельным автоматным огнем, покорно лежат на бетоне, погнал одного из киргизов за подмогой.
Так продержал их час, крича и постреливая иногда, дурея от злобы, напряжения и кошмарного смрада, поднимавшегося снизу. Сладкая вонь густеющей крови, потная кислятина, дерьмовина забивали привычный запах тюрьмы – кислой капусты и плесени.
Потом распахнулась снаружи дверь, и в зал пустили конвойных собак, надроченных с первого слова драть зэков на мясо. Псы скорым волчьим махом заняли привычную позицию – по периметру зэковской толпы, пока никого не трогая, а только порыкивая с утробным рокотом на это ненавистное стадо.
Потапов дал короткую очередь в стену у входа – радостно-зло забился в руках автомат, завизжали пули рикошетом, кто-то с мукой завопил, и завыла раненная случайно овчарка, и тогда Потапов заорал:
– Пять зэков у входа! Встать! Вон ты, рыжий! Корнилов, вставай! Потом еврей! Двигайся, пархатый! Чурка за твоей спиной! Встать, шнурок косой! На выход! Кто приподнимется без команды – стреляю без предупреждения… Следующий ты, лысый…
Под надзором собак, под дробный пробой автомата он выгонял их на тюремный плац пятерками, нормальной шеренгой маршевой колонны, а уж там-то их мигом распихивали по боксам, карцерам, накопителям.
Семь убито, одиннадцать ранено – массовый побег предотвращен, бунт подавлен, прорыв в Москву тысяч опасных преступников не допущен. Тогдашний министр внутренних дел Щелоков докладывал самому Брежневу, и вождь лично велел всячески поощрить, отметить и наградить Потапова.
Через следующее звание – майора – получил капитан Потапов погоны подполковника и должность исполняющего обязанности начальника Бутырской тюрьмы. Молодым парнем был назначен временно на важную должность, большое будущее сулили ему в безграничной сатрапии под названием ГУЛАГ, да что-то там наверху не сомкнулось, не поехал вверх безумный лифт лихой карьеры, так и состарился Потапов на этом месте.
Никогда не называл он подведомственные ему Бутырки тюрьмой или официальным именем «Учреждение следственного изолятора № 2». Говорил – «мое хозяйство», «у меня на хозяйстве»…
Жесткий ежик на голове стал пепельно-сивым, дубленую коричневую морду изрубили глубокие рытвины морщин, и на ходу стал тяжеловат, и мысли горькие о предстоящем конце службы все чаще приходили. Прикидывал иногда, что за долгие годы «на хозяйстве» – а меньше двенадцати часов в день он в тюрьме никогда не проводил, и полными выходными пользовался редко, да в отпуск не ездил никогда – провел он в общей сложности в Бутырях чистыми более шестнадцати лет. Считай – как за убийство, да еще с малым «довеском» за побег.
Только по всему видать – придет этому скоро конец, наступит и его черный день – вышибут на пенсию, выйдет он на волю навсегда.
И на кой черт ему эта постылая воля – без его огромной всесильной власти над тысячами зэков, без любви и благодарности людской, без денег мало-мальских – с пенсией грошовой?
…И вот в такой миг горестных размышлений и подцепил его на свой каленый крюк Джангиров…
За долгие годы, слившиеся уже в десятилетия, режим жизни Потапова в тюрьме сложился накрепко и соблюдался так же неукоснительно, как у заключенных. Каждый день он приезжал к восьми утра в тюрьму и целый день в многочисленных заботах, суетных проблемах и хлопотах проводил там время до пяти часов. Потом уезжал отдыхать, и не было еще случая, чтобы он пропустил вечерний отбой. Он-то знал, что состояние тюрьмы определяется именно вечерним отбоем. Без четверти десять вечера он приезжал ежедневно на два часа и дожидался, пока тюрьма успокоится и уснет, хотя тюрьма, как всякое производство с непрерывным циклом, не выключается на ночной сон. Это заведение круглосуточное. Но в повседневном тюремном жизнесуществовании есть чрезвычайно опасные пики активности этого беспокойного пятитысячного стада и нижние спады относительного спокойствия.
Потапов, прибыв на вечернюю поверку, никогда не проходил к себе прямо в кабинет. Он обходил тюрьму раз и навсегда установленным маршрутом, в котором прослеживалась жесткая закономерность. Он шел тем путем, каким проходит всякий вновь поступивший в тюрьму арестант – от первой «сборки», где принимают привезенного с воли заключенного, до камер, находящихся в особом корпусе, в которых содержались приговоренные к смерти – в шестом, смертном, коридоре. С этими-то нужно было всегда держать ухо востро. От отчаяния, от страха или от бесшабашного озлобления, когда уже больше ничем угрозить нельзя, они всегда были чрезвычайно опасны. Потапов назидательно говорил: потому опасные, что весьма чреватые…
На первой «сборке» принимали последний этап арестованных, доставленных вечерним конвоем из милиции, камер предварительного содержания и пересыльных транспортных тюрем. На сортировке было довольно многолюдно, там царили суета и рабочее оживление, тюремная охрана старалась до отбоя рассовать по камерам вновь прибывших.
Навстречу Потапову из-за стеклянной перегородки, где велась регистрация по журналам движения контингента, вышел Козюлин, человек немолодой, болезненный, в старомодных толстых очках, потертых лейтенантских погонах и со скрюченными подагрой пальцами. Он служил в Бутырях много дольше Потапова, и сидельцы-старожилы уверяли, что он стерег еще Емельку Пугачева. Если бы не толстая разноцветная рамка орденских колодок на кителе, Козюлин больше бы походил на счетовода-учетчика, чем на тюремного надзирателя. Козырнул и отдал рапорт:
– …По списочному составу в следственном изоляторе находятся четыре тысячи семьсот восемьдесят девять человек, на этап уходят ночью сто двенадцать, по спискам поступивших шестьдесят семь. Особых происшествий во вверенном мне подразделении – Следственный изолятор номер 2 – не произошло…
Поперек «сборки» висел огромный плакат: «Чистосердечное признание является смягчающим вину обстоятельством». В длинном зале, похожем на крытую железнодорожную станцию, царили глухое гудение, лязг, выкрики, хохот, команды, хлопанье дверей, мерный топот, шум льющейся где-то воды, чей-то плач. Для всякого чужого человека это был тяжелый, давящий мозг шум. А для Потапова – нормальный производственный спокойный гул. В режиме.
В основном здесь командовали, регистрировали, обыскивали, сортировали по боксам и разбирались с поступившим контингентом женщины-надзирательницы, которых теперь называли демократически-цивилизованно – контролеры. Этих здоровенных, ядреных баб будто плодили и растили в каком-то особом сторожевом инкубаторе – все как на подбор крупные, задастые, в защитной вохровской форме, все с жесткой завивкой, будто это тоже входило в форму.
И везде – цвет безнадеги. Грязно-зеленый и тускло-синий кафель, мятый желтый свет. Наверное, те, кто начал строить два с половиной века назад эту тюрьму, знали, как и Потапов, что зэку нужно напоминать все время, что он не дома, не давать расслабляться, надо подчеркнуть его безвыходность, необходимо ежесекундно вколачивать ему в репу: тут тебе не Сочи, это не санаторий, здесь – нары, а не Канары, тут – тюряга.
У дверей второй «сборки», которую бывалые зэки называли «вокзалом», надзиратели выстраивали колонну, чтобы через перегонный коридор разводить по камерам. Их считали парами – два, четыре… десять… шестнадцать…
Потапов обогнул их, почти бессознательно фиксируя радующую глаз трансформацию зэковского стада в строгую геометрическую красоту конвойного строя. Он вышел во двор и, сопровождаемый старшим по корпусу Козюлиным, направился во второй корпус. Железная дверь, переход, лестница вверх, переход, лестница вниз, переход, тамбур, лестница, рассекатели – стальные решетки-ворота поперек кафельных коридоров, бетонные ступени, сетки, натянутые между галереями. Сквозь нормальный смрад тюремного воздуха – дезинфекции, пота и кислых щей – доносился ласковый запах свежеиспеченного хлеба. На верхнем перегоне Потапов разминулся со встречной колонной. Издалека был слышен их тяжелый топот и бряканье надзирательского ключа о пряжку, говорок конвойного: «Давай, давай, шевели копытами, родина-мать зовет!»