Оценить:
 Рейтинг: 0

Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
11 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Я хотел», «я мечтал», «я надеялся» – все это, конечно же, звучит смешно. Тот день, в который это мое хотение обратилось бы в план, приняло бы некие очертания, все еще был впереди. Но зато я уже успел накопить богатый материал. И не только в голове, а еще и в многочисленных записных книжечках, которые я всегда имел при себе во время своих поездок или пеших переходов и каждая из которых заполнялась всего лишь за две-три недели. Я делал сжатые и короткие заметки обо всем видимом и слышимом, без рефлексий и взаимосвязи. Это было нечто вроде блокнота рисовальщика; они заключали в себе сплошь реальные вещи: сцены, увиденные в переулках и на больших дорогах, силуэты гор и городов, подслушанные разговоры крестьян, молодых ремесленников или рыночных торговок, народные приметы, сведения об особенностях солнечного света, о ветрах, ливнях, камнях, растениях, животных, птицах, о строении волн, об игре красок на морской поверхности и о различных формах облаков. От случая к случаю я перерабатывал эти записи в коротенькие истории и публиковал их в виде путевых заметок-эскизов, но без всякой связи с миром людей. Для меня история дерева или животного или полет облака были достаточно интересны и без стаффажа в виде человеческих фигур.

Мне уже не раз приходило в голову, что обширная поэма, в которой вообще отсутствуют человеческие образы, – это сущий вздор, и все же я долгие годы цеплялся за этот идеал и лелеял неясную надежду, что, быть может, когда-нибудь, озаренный великим вдохновением, я сумею сделать невозможное возможным. И вот я окончательно убедился в том, что должен населить свои прекрасные ландшафты людьми и что чем естественней и достоверней они будут изображены, тем лучше. И тут мне предстояло весьма и весьма долго наверстывать упущенное, чем я и занимаюсь до сих пор. До этого я воспринимал людей как одно целое и в сущности нечто чуждое мне. Теперь же мне открылось, как выгодно – знать и изучать не какое-то абстрактное человечество, а отдельных, конкретных людей, и мои записные книжечки, равно как и моя память, стали заполняться совершенно новыми картинами.

Начало этих новых исследований было вполне отрадным. Я вырвался наружу из скорлупы своего наивного равнодушия и проникся интересом к различным людям. Я увидел, как много неоспоримых истин были для меня недоступны, но я увидел также и то, что странствия мои и постоянное упражнение в созерцании раскрыли мне глаза и обострили взгляд. И так как меня с ранних лет влекло к детям, я с особенною охотой и довольно часто возился с детворой.

И все же наблюдать за волнами или облаками было куда приятнее, нежели изучать людей. Я с удивлением заметил, что человек отличается от других явлений природы своею скользкой, студенистой оболочкой лжи, которая служит ему защитой. Вскоре я установил наличие этой оболочки у всех моих знакомых – результат того обстоятельства, что каждый испытывает потребность явить собою некую личность, некую четкую фигуру, хотя никто не знает своей истинной сути. Со странным чувством обнаружил я это и в себе самом и навсегда отказался от своих попыток добраться до самого ядра души того или иного человека. Для большинства людей оболочка была гораздо важнее того, что она скрывала. Я мог наблюдать ее даже у детей, которые совершенно непосредственному, инстинктивному самовыражению всегда осознанно или неосознанно предпочитают разыгрывание какой-либо роли.

Спустя некоторое время мне показалось, что я стою на месте и размениваюсь на забавные пустяки. Вначале я склонен был искать причину в своей собственной душе, однако вскоре мне пришлось признаться самому себе, что я разочарован, что в моем окружении нет тех людей, которых я искал. Мне нужна была вовсе не экзотика, а типы. Этого же мне не могли дать ни университетская братия, ни светское общество. С тоской вспоминал я об Италии, о бродячих подмастерьях, верных моих друзьях и спутниках на бесчисленных дорогах, которые я исходил. С ними довелось мне немало постранствовать, среди них попадалось немало прекрасных парней.

Бесполезно было возвращаться в мирную гавань родины или искать успокоения в диких бухтах знакомых ночлежек. Вереницы непоседливых бродяг тоже ничем не могли мне помочь. И вот я вновь беспомощно озирался по сторонам; время шло; я старался держаться ближе к детям и в то же время вновь рьяно принялся брать уроки в трактирах, где, конечно же, тоже нечем было поживиться. Затем последовали несколько горьких недель, когда я перестал верить самому себе, считал свои надежды и желания до смешного вычурными, бесцельно слонялся по окрестностям и до рассвета засиживался за вином, погруженный в мрачные думы.

На моих столах между тем вновь выросло несколько стопок книг, с которыми мне жаль было расставаться и которые я, однако, должен был бы отнести букинисту, так как в шкафах моих совсем не осталось места.

Чтобы выйти из положения, я отправился в одну маленькую столярную мастерскую и попросил мастера прийти ко мне в квартиру и сделать необходимые замеры для книжной этажерки.

Он пришел, этот маленький, степенный человечек с неторопливыми, осторожными движениями, измерил комнату, ерзая на коленях и распространяя резкий запах клея, то складывая дюймовую линейку, то растягивая ее от пола к потолку и бережно записывая размеры в свой блокнот огромными цифрами. Увлеченный работой, он случайно толкнул заваленное книгами кресло. Несколько томов упали на пол, и он наклонился, чтобы поднять их. Среди них оказался и маленький лексикон языка подмастерьев. Эту толково составленную и занятную книжечку в картонном переплете можно увидеть на любом немецком постоялом дворе для бродячих подмастерьев.

Заметив хорошо знакомую книжицу, столяр изумленно вскинул глаза и посмотрел на меня с веселым любопытством и в то же время с недоверием.

– Что случилось? – спросил я.

– С вашего позволения, сударь, я тут увидел книжку, которую и я знаю. Вы и в самом деле изучали это?

– Я изучал жаргон на большой дороге, – отвечал я, – но иногда полезно заглянуть и в эту книжонку.

– Это верно! – воскликнул он. – А не были ли вы, часом, и сами бродячим ремесленником?

– Пожалуй что нет. Но постранствовал я немало и переночевал не в одной ночлежке.

Он тем временем вновь сложил книги на кресле и собрался уходить.

– А где вы в свое время бродяжили? – поинтересовался я.

– Я прошел отсюда до Кобленца, а позже добирался и до Женевы. Неплохое было времечко!

– А в кутузку вам попадать не доводилось?

– Всего один раз, в Дурлахе.

– Вы мне еще расскажете об этом, если, конечно, захотите. Не посидеть ли нам как-нибудь за стаканчиком вина?

– Не хотелось бы, сударь. Вот если бы вы как-нибудь заглянули ко мне под вечер, мол, как делишки? как детишки? – это другое дело. Если вы, конечно, не затеваете какую-нибудь недобрую шутку.

Несколько дней спустя – у Элизабет как раз была вечеринка – я вдруг остановился на полпути к ее дому и задумался, не лучше ли наведаться к моему ремесленнику. В конце концов я вернулся, оставил дома сюртук и отправился к столяру. В мастерской было темно; я, спотыкаясь, прошел через мрачную переднюю в узенький дворик и долго карабкался вверх-вниз по лестнице заднего дома, пока наконец не обнаружил на одной из дверей написанную от руки табличку с именем мастера. Отворив дверь, я оказался прямо в крохотной кухоньке и увидел тощую хозяйку, занятую приготовлением ужина и одновременно приглядывающую за тремя детьми, которые весело резвились и галдели тут же у ее ног. Женщина, не скрывая своего недовольства, провела меня в следующую комнату, где у сумеречного окошка сидел столяр с газетой в руках. Он сердито пробурчал что-то, видимо приняв меня в потемках за какого-нибудь назойливого заказчика, но затем узнал меня и протянул мне руку.

Чтобы дать ему возможность оправиться от удивления и смущения, я заговорил с детьми. Они же ретировались обратно в кухню, и я отправился вслед за ними. При виде риса, который хозяйка готовила на ужин, во мне ожили воспоминания о кухне моей умбрийской хозяйки, и я поспешил принять участие в стряпне. Риса у нас совсем не умеют варить и обычно безжалостно превращают его в некое подобие клейстера, не имеющее вообще никакого вкуса и отвратительно вязнущее в зубах. И здесь, конечно же, чуть было не приключилась та же беда: я подоспел как раз вовремя и в последний момент спас блюдо, вооружившись кастрюлей и шумовкой и решительно взявшись за дело. Хозяйка удивилась, однако не стала противиться; рис получился вполне сносным, мы подали его на стол, зажгли лампу, и я разделил с хозяевами их скромную трапезу.

Жена мастера в этот вечер втянула меня в такую обстоятельную беседу о вопросах кулинарии, что мужу лишь изредка удавалось вставить одно-два слова, поэтому нам пришлось отложить его рассказ о странствиях и приключениях до следующего раза. Впрочем, эти славные люди вскоре почувствовали, что я лишь внешне господин, на самом же деле – крестьянский парень, выходец из простого народа, и мы уже в первый вечер подружились и сблизились. Ибо так же как они распознали во мне ровню – так и я почуял у этого скудного очага родной воздух мира простолюдинов. У этих людей не было времени на тонкости, на позы и комедии; их суровая, бедная жизнь была им мила и без плаща учености и возвышенных интересов и слишком дорога, чтобы тратить время на украшение ее красивыми речами.

Я стал приходить к ним все чаще и забывал у столяра не только жалкий балаган светской жизни, но и свои беды и неотвязную тоску. Мне казалось, будто я нашел здесь сбереженный для меня кем-то кусочек детства и могу наконец продолжить ту жизнь, которую когда-то прервали монастырские отцы, послав меня учиться наукам.

Склонившись над растрескавшейся и засаленной старой картой, мы с мастером показывали друг другу и обсуждали маршруты своих странствий и радовались каждой городской башенке и каждому переулку, которые были знакомы нам обоим; мы вспоминали старые ремесленные анекдоты, а один раз даже спели несколько нестареющих песен бродяг. Мы говорили о заботах ремесла, домашнего быта, о детях, о городских новостях, и постепенно, совершенно незаметно случилось так, что мы с мастером обменялись ролями, и я превратился в благодарного ученика, а он в щедрого учителя. Я с облегчением почувствовал, что вместо салонной болтовни меня окружает действительность.

Среди детей ремесленника особенно выделялась своею нежностью пятилетняя девочка. Ее имя было Агнес, хотя все звали ее просто Аги.

Этот белокурый, бледный ребенок с болезненно-хрупкими членами и большими застенчивыми глазами отмечен был печатью какой-то необычной тихой робости. Однажды в воскресенье я явился к столяру, чтобы отправиться вместе со всем его семейством на прогулку. Аги была больна, и мать осталась с ней дома; мы же медленно побрели за город. Миновав Санкт-Маргретен[29 - Церковь в Базеле, по имени которой назван прилегающий район города.], мы уселись на скамейке; дети занялись камешками, цветами и жуками, а мы, взрослые, обозревали летние луга, биннингенское кладбище[30 - Биннинген – пригород Базеля.] и красивую синеватую гряду Юры. Столяр выглядел усталым и подавленным, почти не размыкал уст и явно был чем-то сильно озабочен.

– О чем печалитесь, мастер? – спросил я, когда дети отошли подальше.

Он с грустной растерянностью взглянул на меня.

– Неужто вы не замечаете? Аги наша – того и гляди помрет. Я уж давно это понял и все удивляюсь, как это она все еще с нами: смерть-то у нее давным-давно в глазах написана. А теперь вот, видно, пришел ее черед.

Я стал утешать его, но скоро беспомощно умолк.

– Вот видите! – грустно рассмеялся он. – Вы и сами не верите, что она выживет. Я не святоша, знаете ли, и в церковь хожу раз в сто лет, но я чувствую, что Господь решил напомнить мне о себе. Она, конечно, еще младенец, да и здоровьем никогда не отличалась, но, ей-Богу, она мне дороже всех других, вместе взятых.

В этот момент шумно, с улюлюканьем, налетели дети, бросились ко мне, засыпали меня вопросами – а что это за трава? а как называется этот цветок? а этот? – и в конце концов уговорили меня рассказать что-нибудь. Я принялся рассказывать им о цветах, о деревьях и кустарниках, о том, что у них, так же как и у детей, у каждого есть своя душа, свой ангел на небе. Отец их тоже слушал, улыбался и время от времени поддерживал меня короткими замечаниями. Мы еще полюбовались немного на сгущающуюся синеву гор, послушали вечерний благовест и тронулись в обратный путь. Над лугами мрела красноватая вечерняя дымка; далекие башни кафедрального собора казались маленькими и тонкими на фоне теплой лазури, постепенно переходящей в зеленовато-золотистый перламутр; тени деревьев становились все длиннее. Малыши утомились и притихли. Они думали об ангелах гвоздик, колокольчиков и маков, в то время как мы, старики, думали о маленькой Аги, душа которой уже готова была приять крылья и покинуть нашу маленькую, пугливую стаю.

Следующие две недели прошли благополучно. Девочка, казалось, уже была близка к выздоровлению: она уже могла надолго покидать постель и выглядела среди своих прохладных подушек краше и веселей, чем когда-либо до этого. Потом было несколько тревожных, горячечных ночей, и мы поняли, больше уже не говоря об этом друг с другом, что ребенку совсем недолго осталось быть нашим гостем – две-три недели, а может, всего два-три дня. Лишь один-единственный раз еще обмолвился отец о близкой смерти дочери. Это было в мастерской. Заметив, как он перебирает свои запасы досок, я сразу догадался, что он подыскивает подходящие заготовки для детского гробика.

– Все равно ведь скоро придется… – пояснил он. – Так уж лучше я сделаю это спокойно, после работы, чтобы никто не стоял над душой.

Я сидел на одном верстаке, а он работал рядом, на другом. Чисто обстругав доски, он показал их мне с оттенком гордости. Это была ель, красивое, здоровое, безукоризненное дерево.

– И гвоздей я в него не буду забивать: плотно пригоню доски шипами и пазами, чтобы был гроб как гроб, настоящий, добротный. Но на сегодня хватит, пойдем-ка наверх, жена, уж верно, заждалась.

Шли дни, жаркие, удивительные летние дни; я каждый день проводил час или два у постели маленькой Аги, рассказывал ей о прекрасных лесах и лугах, держал в своей широкой ладони узенькую, невесомую детскую ручку и жадно пил всей душой эту милую, лучистую прелесть, которая, словно облачко, окружала девочку до самого последнего часа.

А потом мы испуганно и печально стояли подле нее и смотрели, как маленькое, худенькое тельце в последний раз напрягло все свои силы для борьбы с неумолимой смертью, которая быстро и легко сломила это сопротивление. Мать снесла свое горе безмолвно и стойко; отец же долго не мог распрощаться со своей мертвой любимицей, без конца гладил ее светлые волосы и ласкал неподвижное личико.

После короткой, скромной церемонии погребения начались тягостные вечера, когда дети плакали в своих кроватях; начались отрадные посещения кладбища, где мы посадили цветы на еще свежей могилке и подолгу молча сидели на скамье в тени деревьев, думая о маленькой Аги и по-новому, другими глазами глядя на землю, в которой лежала наша любимица, и на деревья и траву, которые росли на этой земле, и на птиц, непринужденная, веселая возня которых еще сильнее подчеркивала тишину кладбища.

Между тем полные труда и хлопот строгие будни брали свое; дети вновь смеялись, дурачились и пели и просили историй, и все мы незаметно привыкли к тому, что никогда уже не увидим нашу Аги, а на небе одним маленьким прекрасным ангелом стало больше.

За всем этим я совершенно забыл дорогу к профессору и лишь несколько раз побывал в доме Элизабет, где я каждый раз, окунаясь в тепловатый поток несмолкаемых разговоров, испытывал странное чувство растерянности и щемящей тоски. Теперь же я решил навестить оба дома, однако и там и здесь я наткнулся на запертые двери, ибо все давно уже были в деревне. Только сейчас я с удивлением заметил, что за дружбой с семьей столяра и болезнью ребенка я совсем позабыл про знойное лето и про каникулы. Прежде это было бы для меня совершенно невозможно – провести июль и август в городе.

Я ненадолго распростился со всеми и отправился пешком через Шварцвальд, затем по горной дороге и дальше через Оденвальд. В пути я с особенным, доселе незнакомым мне удовольствием посылал детям базельского ремесленника открытки из разных красивых мест и всюду представлял себе, как потом буду рассказывать им и их отцу о своем путешествии.

Во Франкфурте я решил продлить свои странствия еще на пару дней. Я с новой радостью любовался произведениями древнего искусства в Ашаффенбурге, Нюрнберге, Мюнхене и Ульме и в конце концов остановился без всяких задних мыслей на денек-другой в Цюрихе. До сих пор, все последние годы, я избегал этого города и боялся его, как могилы, и вот теперь вдруг вновь бродил по знакомым улицам, заглядывал в старые погребки и открытые летние рестораны и мог наконец без боли вспоминать далекие прекрасные годы юности. Художница Альетти вышла замуж; мне назвали ее новый адрес. Я отправился туда под вечер, прочел на двери дома имя ее мужа, поднял глаза на окна и заколебался: во мне вдруг вновь ожили картины прошлого, и юношеская любовь моя болезненно шевельнулась в груди, словно вдруг пробудившись ото сна. Я повернулся и ушел прочь, не замутив драгоценный образ прекрасной чужеземки никчемным свиданием. Я медленно побрел в сад на берегу озера, где художники устроили праздник в тот памятный летний вечер, постоял перед домиком, под крышей которого в высокой мансарде я прожил три коротких, но славных года, и сквозь все эти воспоминания уста мои вдруг сами собой произнесли имя Элизабет. Новая любовь оказалась все же сильнее своих старших сестер. Она была тише, застенчивей и благодарней.

Чтобы подольше сохранить это дивное настроение, я взял лодку и медленно-медленно поплыл в теплую, полную света озерную ширь. Близился вечер; над городом неподвижно застыло чудное, белоснежное облако, одно-единственное на всем небосклоне. Я не сводил с него глаз, дружески кивал ему время от времени и вспоминал о своей детской любви к облакам, об Элизабет и о том изображенном на холсте облаке Сегантини, перед которым однажды увидел Элизабет такою прекрасной и восторженно-отрешенной. Никогда еще ни словом, ни похотью не замутненная любовь моя к ней не действовала на меня так благотворно и очищающе, как в этот миг, перед лицом одинокого облака, когда я, умиротворенный и благодарный, перебирал в памяти все светлые грани своей жизни и вместо прежних страстей и внутренней сумятицы чувствовал лишь старую тоску детских лет, да и та стала более зрелой и спокойной.

У меня издавна была привычка что-нибудь вполголоса напевать или бормотать в такт веслам. Я и в этот раз тихонько запел и лишь спустя некоторое время заметил, что это стихи. Вернувшись домой, я без труда вспомнил и записал их, на память об этом прекрасном вечере на озере в Цюрихе.

Как облако в лучах рассвета,
В гирляндах ярко-алых роз
Прекрасна ты, Елизавета,
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
11 из 14