– Ты желаешь поступить на «Пекод»? – глухим голосом переспросил он, оборачиваясь ко мне.
– Желаю, – ответил я, бессознательно повторяя его высокопарное квакерское выражение.
– Как он тебе кажется, Вилдад? – спросил Фалек.
– Подойдет, – заявил Вилдад, разглядывая меня, и тут же снова обратился к Библии и стал читать по складам, довольно громко бормоча себе под нос.
Я подумал, что еще никогда в жизни не видел такого странного старого квакера, ведь вот его друг и компаньон Фалек был таким резким и крикливым. Но я ничего не сказал, а только внимательно осмотрелся. Фалек открыл какой-то ящик, вытащил оттуда корабельные документы и уселся за столик, поставив перед собой чернильницу и перья. Тогда я подумал, что настало время решить для себя, на каких условиях согласен я принять участие в предстоящем плавании. Мне уже было известно, что на китобойцах жалованья не платят; здесь каждый в команде, включая капитана, получает определенную часть добычи, которая называется долей и начисляется в зависимости от того, насколько важную задачу выполняет тот или иной член экипажа. Понимал я также, что, будучи новичком на китобойном судне, я не могу рассчитывать на особенно большую долю; однако, поскольку морское дело было мне знакомо, я умел стоять за штурвалом, сплеснивать концы и всякое такое, я не сомневался, что мне предложат по меньшей мере 275-ю долю, то есть одну 275-ю часть чистого дохода от плавания, каков бы этот доход ни оказался. И хотя 275-я доля была, по местному выражению, довольно «долгая доля», все же это лучше, чем ничего, а если плавание будет удачным, то очень вероятно, что тем самым окупится сношенная мною за это время одежда, не говоря уже о пище и койке, за которые я целых три года не должен буду платить ни гроша.
Подумают, пожалуй, что это довольно жалкий способ скопить княжеские богатства, да так оно и есть на самом деле. Но я не из тех, кто особенно беспокоится о княжеских богатствах, с меня довольно, если мир готов предоставить мне кров и пищу на то время, пока я гощу здесь, под зловещей вывеской «Грозовой Тучи». В общем, я полагал, что 275-я доля – это было бы вполне справедливо, однако меня бы не удивило, если бы мне предложили 200-ю долю: ведь я был крепок и широкоплеч.
Но все-таки имелось одно соображение, которое подрывало мою уверенность в том, что мне будет предоставлено приличное участие в общих доходах. Я еще на берегу наслышался и о капитане Фалеке, и об его удивительном старом дружке Вилдаде – говорили, что им, как двум основным собственникам «Пекода», остальные владельцы, менее значительные и к тому же рассеянные по всему острову, всецело предоставляют распоряжаться делами судна. И надо полагать, по такому вопросу, как наем экипажа, старый скряга Вилдад мог сказать свое веское слово, тем более что он оказался тут же, на борту «Пекода», и читал здесь свою неизменную Библию, с комфортом устроившись в капитанской каюте, словно у себя дома перед камином. Но пока Фалек тщетно пытался очинить перо большим складным ножом, старый Вилдад, к немалому моему удивлению – ведь и он был лицом заинтересованным в этой процедуре, – старый Вилдад, не обращая на нас никакого внимания, продолжал бормотать себе под нос: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль…»
– Доль, капитан Вилдад, – подхватил Фалек, – да, да, что ты там такое говоришь насчет доль? Сколько, по-твоему, должны мы дать этому юноше?
– Ведомо тебе самому, – последовал погребальный ответ. – Семьсот семьдесят седьмая доля – это не слишком много, как по-твоему? «…Где моль и ржа истребляют, но…»
«Действительно сокровище, – подумал я. – Семьсот семьдесят седьмая доля!» Я вижу, старина Вилдад, ты всерьез озабочен тем, чтобы я-то, во всяком случае, не собрал больших сокровищ на этом свете, где моль и ржа истребляют. Это и в самом деле была чрезвычайно долгая доля, и хоть на первый взгляд большая цифра и может вызвать у человека неосведомленного обратное представление, однако самое простое рассуждение покажет, что, как ни велико число семьсот семьдесят семь, все же, если сделать его знаменателем, сразу станет очевидным, что одна семьсот семьдесят седьмая часть фартинга – это значительно меньше, чем семьсот семьдесят семь золотых дублонов; а я такого именно мнения и придерживался.
– Ах, чтоб тебе провалиться, Вилдад! – закричал на него Фалек. – Ты что же, хочешь надуть этого парня? Надо дать ему больше.
– Семьсот семьдесят седьмая, – повторил Вилдад, не отрываясь от книги, и снова забормотал: – «…Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше».
– Я записываю его на трехсотую долю, – заявил Фалек. – Слышишь, Вилдад? Я говорю: на трехсотую.
Вилдад отпустил книгу и, с важным видом повернувшись к Фалеку, проговорил:
– Капитан Фалек, у тебя доброе сердце, но тебе не следует забывать о своем долге по отношению к другим владельцам корабля, – а многие среди них вдовы и сироты, – и тебе не следует забывать, что, слишком щедро наградив за труды этого юношу, мы тем самым лишим куска хлеба всех этих вдов и всех этих сирот. Семьсот семьдесят седьмая доля, капитан Фалек.
– Эй ты, Вилдад! – заревел Фалек, вскочив и затопав ногами. – Лопни мои глаза, если бы я следовал в таких делах твоим советам, капитан Вилдад, у меня бы сейчас на совести скопился такой балласт, что от него пошло бы на дно самое большое судно, какое только огибало мыс Горн.
– Капитан Фалек, – твердо отпарировал Вилдад, – не знаю, сколь глубоко сидит в воде твоя совесть, может, на десять дюймов, а может, и на десять саженей, но ты упорствуешь в своих прегрешениях, и боюсь, совесть твоя дала большую течь, из-за которой пойдешь в конце концов на дно ты сам – прямо в преисподнюю, капитан Фалек.
– Ах вот как! В преисподнюю! Ты нанес мне оскорбление, слышишь! Невыносимое оскорбление. Говорить человеку, что он попадет в ад, это адское надругательство. Гром и молния! Попробуй только повторить это еще раз, Вилдад, и я за себя не ручаюсь. Да я… я… я живого козла проглочу, со шкурой и рогами! Вон отсюда, ты, плаксивый ханжа, ты, мутноглазый сын деревяшки! Вон – прямым кильватером!
Выпалив все это, он бросился на Вилдада, но тот уклонился от него с каким-то небывалым скользящим проворством.
Встревоженный столь внезапной яростной схваткой между двумя главными и ответственными владельцами корабля и уже сомневаясь, стоит ли идти на это судно с такими ненадежными хозяевами и временными капитанами, я отступил в сторону от двери, чтобы пропустить Вилдада, который жаждал, как я был уверен, бежать проснувшегося Фалекова гнева. Но, к удивлению моему, тот преспокойно вновь уселся на транце и, видимо, не имел ни малейшего намерения уходить. Он давно свыкся с упорствующим во грехе Фалеком и его манерами. Что же до Фалека, то и он, израсходовав весь запас своей ярости, теперь уселся, кроткий как агнец, все еще, однако, слегка подергиваясь, ибо нервное возбуждение его еще не вполне улеглось.
– Уф-ф, – проговорил он наконец, отдуваясь, – шквал, кажется, ушел по левому борту. Вилдад, ты когда-то был мастер затачивать острогу, очини-ка мне, будь добр, это перо. А то у меня нож вконец затупился. Вот так, спасибо тебе, Вилдад. Ну, юноша, как, ты говоришь, тебя зовут? Измаил? Так вот, Измаил, я записываю тебя здесь на трехсотую долю.
– Капитан Фалек, – сказал тут я, – у меня еще товарищ есть, он тоже хочет идти в плавание. Можно я приведу его завтра утром?
– А как же, – ответил Фалек. – Веди его сюда, и мы на него посмотрим.
– А он какую долю потребует? – закряхтел Вилдад, поднимая глаза от Библии, в которую он уже опять зарылся.
– Да не волнуйся ты об этом, Вилдад, – сказал ему Фалек. – Он уже ходил когда-нибудь за китами? – повернулся он ко мне.
– Перебил столько китов, что и не перечтешь, капитан Фалек.
– Ну что ж, тогда приводи его.
И я, подписав бумаги, удалился, ничуть не сомневаясь в том, что отлично справился со своей задачей и что «Пекод» и есть то самое судно, на котором Йоджо предназначил нам с Квикегом обогнуть мыс Горн.
Но, не пройдя и нескольких шагов, я сообразил, что так и не видел капитана, с которым мне придется плыть; хотя, как я знал, нередко бывает, что китобойное судно уже полностью снаряжено и весь экипаж принят на борт, и только потом появляется капитан и берет командование – ведь рейсы обычно столь продолжительны, а побывки на берегу так кратковременны, что капитан, если у него есть семья или какое-нибудь серьезное дело, совершенно не интересуется своим стоящим в порту кораблем, предоставляя его заботам судовладельцев, покуда не будет все готово для нового плавания. Но все-таки не мешает взглянуть на капитана, прежде чем отдавать себя безвозвратно в его руки. Я повернул назад и, окликнув капитана Фалека, спросил, где мне найти капитана Ахава.
– А на что тебе капитан Ахав? Бумаги в порядке. Ты зачислен.
– Да, но мне хотелось бы на него посмотреть.
– Вряд ли это тебе сейчас удастся. Я сам не знаю толком, что там с ним такое, но только он все время безвыходно сидит дома. Наверное, болен, хотя с виду не скажешь. Собственно, он не болен; но нет, здоровым его тоже назвать нельзя. Во всяком случае, юноша, он и меня-то не всегда желает видеть, так что не думаю, чтобы он захотел встретиться с тобой. Он странный человек, этот капитан Ахав, так некоторые считают, странный, но хороший. Да ты не бойся: он тебе очень понравится. Это благородный, хотя и не благочестивый, не набожный, но Божий человек, капитан Ахав; он мало говорит, но уж когда он говорит, то его стоит послушать. Заметь, я предуведомил тебя: Ахав человек незаурядный; Ахав побывал в колледжах, он побывал и среди каннибалов; ему известны тайны поглубже, чем воды морские; он поражал молниеносной острогой врага могущественнее и загадочнее, чем какой-то там кит. О, эта острога! Пронзительнейшая и вернейшая на всем нашем острове! Да, он – это не капитан Вилдад и не капитан Фалек; он – Ахав, мой мальчик, а как ты знаешь, Ахав издревле был венценосным царем!
– И притом весьма нечестивым. Когда этот преступный царь был убит, его кровь лизали собаки, верно?
– Подойди-ка сюда поближе, ближе, ближе, – проговорил Фалек с такой значительностью, что мне даже страшно стало. – Послушай, парень, никогда не говори таких вещей на борту «Пекода». И нигде не говори. Капитан Ахав не сам выбрал себе имя. Это был глупый, нелепый каприз его помешанной овдовевшей матери, которая умерла, когда он был годовалым младенцем. Правда, старая скво Тистиг в Гейхеде говорила, что это имя еще окажется пророческим. И, может быть, другие глупцы повторят тебе то же самое. Но я хочу предупредить тебя. Это – ложь. Я хорошо знаю капитана Ахава, я много лет плавал у него помощником, и я знаю, каков он в действительности – хороший человек, не богобоязненный хороший человек, вроде Вилдада, а богохульствующий хороший человек, скорее вроде меня, только в нем еще есть многое сверх этого. Да, я знаю, он никогда не отличался особой веселостью, и знаю, что последний раз на обратном пути он некоторое время был не в своем уме, но всякому ясно, что это было вызвано мучительной, острой болью в кровоточащем обрубке. Знаю также, что с того самого дня, как он потерял в последнем рейсе ногу из-за этого проклятого кита, он все время в угрюмом настроении, отчаянно угрюмом, а порой и в бешенстве; но это пройдет. И раз навсегда скажу тебе, юноша, и ты можешь мне поверить, что лучше плавать с угрюмым хорошим капитаном, чем с капитаном веселым и плохим. А теперь прощай и не будь несправедливым к капитану Ахаву из-за того, что у него дурное имя. К тому же, мой мальчик, у него есть жена, – вот уже три рейса, как он на ней женился, – добрая, безропотная юная женщина. Подумай, от этой юной женщины у него есть ребенок – как по-твоему, может ли старый Ахав быть до конца безнадежно дурным? Нет, нет, мой друг, Ахав изувечен, изломан, но и ему не чужда человечность!
Я уходил, погруженный в задумчивость. То, что по воле случая открылось мне про капитана Ахава, наполнило меня какой-то неспокойной, смутной болью. Я чувствовал к нему сострадание и жалость, но за что именно, не знаю, разве только за то, что он был жестоко изувечен. В то же время я испытывал к нему и необъяснимое чувство страха; но чувство это, описать которое я никак не сумею, было, собственно, не страхом, а чем-то иным, я даже сам не знаю чем. Так или иначе, но я его испытывал, и оно не вызывало у меня к нему никакой враждебности, хотя меня и раздражала слегка связанная с этим человеком таинственность, которую я ощутил, как ни мало мне было о нем тогда известно. Однако постепенно мысли мои устремились в других направлениях, и темный образ Ахава на время покинул меня.
Глава XVII
Рамадан
Квикегов Рамадан, или Великий День Поста и Смирения, должен был кончиться только к ночи, и я решил, что не стоит его покамест беспокоить; ибо я питаю глубочайшее уважение ко всяким религиозным отправлениям, как бы смехотворны они ни казались, и я никогда бы не смог отнестись без должного почтения даже к сборищу муравьев, кладущих поклоны перед мухомором; или к тем существам в некоторых уголках нашей планеты, которые с подобострастием, не имеющим равного на других мирах, поклоняются изваянию какого-нибудь скончавшегося землевладельца потому только, что его огромными богатствами все еще распоряжаются от его имени.
Я считаю, что нам, набожным христианам, возросшим в лоне пресвитерианской церкви, следует быть милосерднее в таких делах и не воображать себя настолько уж выше всех других смертных, язычников и прочих, если им свойственны в этой области кое-какие полубезумные представления. Вот хоть Квикег, например, безусловно придерживается самых нелепых заблуждений относительно Йоджо и Рамадана – ну и что же из того? Квикег, надо полагать, знает, что он делает, он удовлетворен и пусть себе остается при своих убеждениях. Все мои споры с ним ни к чему бы не привели, пусть же он будет и впредь самим собой, говорю я, и да смилуются небеса над всеми нами – и пресвитерианцами, и язычниками, ибо у всех у нас, в общем-то, мозги сильно не в порядке и нуждаются в капитальном ремонте.
Под вечер, когда, по моим представлениям, все его ритуалы и церемонии должны были завершиться, я поднялся наверх и постучался. Ответа не последовало. Я толкнул дверь, но она оказалась заперта изнутри. «Квикег!» – шепотом позвал я через замочную скважину. Молчание. «Квикег, послушай! Отчего ты не отвечаешь? Это я, Измаил». Но все по-прежнему было тихо. Я начал тревожиться. Ведь я дал ему такую пропасть времени – уж не случился ли с ним апоплексический удар? Я заглянул в замочную скважину, но дверь находилась в дальнем углу комнаты и вид через замочную скважину открывался искривленный и зловещий. Видна была только спинка кровати и часть стены, а больше ровным счетом ничего. Но я с удивлением заметил, что к стене прислонена деревянная рукоятка Квикегова гарпуна, который был у нас изъят хозяйкой накануне вечером, когда мы поднимались к себе. Странно, подумал я, но, по крайней мере, раз гарпун стоит там, а Квикег без своего гарпуна никогда за порог не ступит, значит, и сам он определенно находится внутри.
– Квикег! Квикег! – Тишина. Не иначе как что-нибудь случилось. Апоплексический удар! Я попытался высадить дверь, но она упрямо не поддавалась. Я поспешно сбежал вниз по лестнице и тут же высказал все мои подозрения первому, кто мне подвернулся, а это была горничная.
– Ай-яй-яй! – закричала она. – Так я и знала, что случилась беда. Я хотела после завтрака войти убрать постель, а дверь-то заперта. И тихо – мышь не заскребется. С самого утра – ни звука. Я думала, может, вы оба ушли и замкнули дверь, чтобы вещи целей были. Ох! Ах! Хозяйка! Убийство! Миссис Хази! Удар!
И она с воплями бросилась на кухню, а я поспешил за ней. Тут же, с горчичницей в одной руке и уксусницей в другой, появилась и миссис Фурия, оторвавшись на время от приготовления приправ и одновременной проборки чернокожего мальчишки-посыльного.
– Где у вас сарай? – орал я. – Сарай где? Сбегайте туда и принесите что-нибудь, чтобы взломать дверь, – топор! Топор! С ним случился удар, уверяю вас!
Говоря все это, я в то же время с пустыми руками опять бессмысленно мчался вверх по лестнице, но тут мне преградила дорогу хозяйка, выставив вперед горчицу и уксус, а заодно и свою не менее кислую физиономию.
– В чем дело, молодой человек?
– Дайте мне топор! Бога ради, кто-нибудь бегите за доктором, пока я буду взламывать дверь!
– Послушайте, – проговорила миссис Фурия, поспешно ставя на ступеньку уксусницу, чтобы освободить хотя бы одну руку. – Послушайте-ка, уж не в моем ли это доме вы собираетесь взламывать дверь? – И она схватила меня за руку повыше локтя. – В чем дело, а? Что случилось, приятель?
По возможности спокойно, но быстро я обрисовал ей положение вещей. В растерянности прижав горчичницу сбоку к носу, она размышляла несколько мгновений, затем, воскликнув: «Да, да! Я как оставила его там, так больше и не видела!» – побежала к чуланчику под лестницей, заглянула туда и, возвратившись, сообщила, что Квикегова гарпуна на месте нет.
– Он зарезался! – провозгласила она. – Вся история с несчастным Стигзом повторяется сначала… Еще одному одеялу конец… Бедная, бедная его мать!.. Эдак все мое заведение погибнет. Остались ли у бедняги сестры?.. Где же эта девчонка? Послушай, Бетти, ступай к маляру Снарлсу и скажи, чтобы он написал для меня объявление: «Здесь самоубийства запрещены и в гостиной не курить» – так можно сразу убить двух зайцев… Убить?.. Боже, смилуйся над его душою! Что там за шум? Эй, молодой человек, ну-ка отойдите оттуда!