– Милая моя, мамочка! Поверь мне, есть! А что ежели что трынка, так чем же она не монета?
В это время в дверях показался постоялец, офицер, с взъерошенными волосами, в плисовом рваном халате.
– Ты! – обратился он к старьевщику, – купишь?
– Покажьте-с!
– Что тебе, нюхать, что ли? Видишь, сабля!..
– Придется, и нюхаем… Только он, оружий этот, дешев.
– Как??.
– Ничего он для нас не стоит…
– Мерррзавец!
Постоялец исчезает.
– А то вот не купишь ли? – говорит старуха, вылезая из кухни.
– Какой товар?
– Пуговицы костяные…
– Много ль?
– Пара всего… Теперь таких пуговиц нету…
– Ну, стало быть, и пущай они дружка с дружкой… парочкою, стало быть, миленочка с миленочком!
– А гривну если?
– Гривну-у? гривну-то я за тебя, старушка, дам ли?.. И то ежели на распорку, коли дело будет. Вот как, балетная моя плясунья, по-нашему разговаривают-то с вами!
– Покупаешь? – произносит снова явившийся офицер.
– Никак нет, ваше сиятельство!
– Ну, подлец после этого.
– Должно быть, так!
– Сердит барин-от, – прибавляет старьевщик, прислушиваясь, как за Волшебновым хлопает одна дверь, другая и потом падает на пол кинжал.
Прапорщик свиреп: он быстро ходит взад и вперед; но немного погодя снова принимается рыться в тощем чемодане с тою же целью – продать что-нибудь старьевщику. Попадался ли ему старый эполет, сломанная шпора, покрасневшая пуговица с цифрами, – он все валил в кучу и назначал, по собственному мнению, самые умеренные цены, хотя в итоге образовывалась такая кругленькая сумма, которою прапорщик предполагал распорядиться самым милым образом.
– Сколько за все? – восклицает он через минуту.
– Да что, ваше благородие, я скажу так, что для нашего брата вся это теперича ваша премудрость – ровно плюнуть да растереть.
– Вон отсюда! – завопил прапорщик, швырнув на пол весь свой товар, и исчез уж «навсегда».
В то время как в разочарованную душу прапорщика врывались терзающие мысли о том, отчего судьба не дала ему более широкой дороги, где бы он, не печалясь, как теперь, о трехдневном отсутствии водки, мог бы безмятежно покоиться под титулом штабс-капитана, разъезжать на рысаках, звонко покрикивать «пошел», обладать первой в Москве камелией, совершая все это на вдовьи капиталы купчихи Рыдаевой, – в эти плачевные минуты прапорщичьего негодования на судьбу, лишившую его всех только что изображенных благ, старьевщик с присказками и прибаутками валил в мешок все достояние мещанки Слезовой, вместе с старьем навеки погребая в этом же мешке и все ее воспоминания, все прошлые скорби.
– А что, хозяюшка? – говорил старьевщик, вынимая из-за пазухи сверток сахарной синей бумаги, в котором сочно звякали медяки, – я у вас эту старушку, бог с ней, поторгую! – и он кивнул головою на старуху. – Именно правда, потому кожа у ее, у этой, у старухи… Рубь сорок да семь – рубь сорок семь пожалуйте-ко! Потому, говорю, кожа у этой, у старухи оченно способна, и погоним мы ее на лайковые перчатки…
Слезова грустно улыбалась; но старуха едва ли что-нибудь слышала из слов старьевщика, потому что была совершенно поглощена заботами о чае и хлопотала около самовара.
Через полчаса кухня Слезовой представляла несколько иной вид: сама хозяйка, слегка подрумяненная рюмочкой водки, поминутно совалась то к столу, на котором пыхтел самовар и не менее его пыхтела старуха, то к печи, где дымился котел, около которого тощее пламя единственного полена как-то подобострастно егозило и, казалось, хотело сжать его в своих объятиях, лишь бы только угодить Слезовой и поскорее вскипятить щи. В углу стояла соседка с рюмкой в руках, готовясь поднести ее ко рту, причем говорила Слезовой что-то очень утешительное, награждая ее в будущем всяким счастьем, – чего, в одно и то же время, желала и сулила ей также и старуха; но Слезова только вздыхала и полагалась во всем на власть божию. Не то было за перегородкой, в комнате прапорщика. Расстроенное воображение его не давало ему покою.
– Господи! господи! – взывал он в душе, – хоть бы что-нибудь!..
Соображая предстоящие барыши, плетется старьевщик по пустынному переулку. От нечего делать он может зайти в лавочку, где ему все друзья-приятели от мала до велика, почему он всегда смело может прибегнуть сюда и перехватить рублик-другой, без залога узла, делая это, конечно, только в тех случаях, если где-нибудь поблизости «лафа», то есть можно погреть руки около чьей-нибудь добротной шубы, салопа и вообще вещицы, на которую нехватает казны, размещенной по всем карманам, во всевозможных узелочках, завертках, «портманеях» и тому подобных казнохранилищах.
Тут, в лавке, он потолкует с хозяином, дескать, «какие нонче времена тугие», сообщит, пожалуй, известие, что какой-нибудь купец Столбов пожертвовал в приход колокол пудов в тысячу; пошутит с приказчиком, посочувствует ему в эротических подвигах на Цветном бульваре; одним словом, он может толковать обо всем и всегда, именно потому, что не толковать иначе, как «про все», невозможно в его звании и положении. «Такое наше дело, – говорит он: – человек ты завсегда на народе, на самом на юру, – ну, и должен со всяким вступать в разговор; от этого-то я и могу во всем постигать».
Но всмотритесь пристальнее в эту плутоватую личность, сбросьте с обросшей «образины» старьевщика весь груз прошедших лет, – и перед вами бойкий столичный мальчишка; весь двор зовет его «юлой»; иные, впрочем, заменяют эту кличку «шилом», а собственный родитель не иначе именует сына, как «щенком». Усматривая в сынишке несколько жульническую сообразительность и пронырливость, родитель, резчик печатей Голодаев, умел в раннюю пору детства направлять такие достоинства ребенка в собственную пользу: то препоручал он щенку передать «полковницкой» кухарке Агафье, чтобы она вечером выходила на тротуар, да так, чтобы матка не заметила и чрез глупую его, щенка, голову не намылила бы, при сборище целого двора, и косматую голову самого родителя-изменщика. И щенок отлично исполнял такое поручение! Или, в период голоданья и холоданья, щенок отправлялся, напичканный разными наставлениями, за похищением где-нибудь щепок, дров.
– Ты, Миша, нахрапом! – говорил отец. – Ноне нахрапом не возьмешь, – к вечеру без головы останешься…
И нужно было видеть, как прыгало и трепетало сердце горемычного родителя, когда он усматривал все тонкие или, напротив, наглые сношения щенка с плотником, работающим около длинного бревна, протянувшегося чрез двор. Нужно было видеть также всю злобу разных квартирных хозяев и хозяек, приготовившихся было только что выступить в поход за этими щепками, уже отогревающими теперь семейство щенка. В этом негодовании на собственное простоволосье никто из них не задумывался запустить в щенка кирпич, заржавленную задвижку, гвоздь, словом – все, что ни попадалось в руки. Но и от этого щенок умел «улизнуть».
Как ни прибыточна была для резчика Голодаева такая деятельность только что оперяющегося пройдохи, однако же нежелание предоставить сыну голод и холод своего неблагодарного ремесла заставило родителя искать ему более обеспеченную дорогу. И вот скоро Мишка-щенок – микроскопический портной. С плотно остриженными волосами, сквозь которые синеют желваки, только что полученные от собратий по мастерству, как знак вступления в «новое» общество, прытко шныряет он с огромным утюгом, чтобы где-нибудь подсунуть его на чужую плиту. Дело у него так и кипит, и тосковать о горькой доле ему некогда, да оно и не стоит: пусть бегает он босыми ногами по льду, без шапки и в одной нанковой рубашке, – он сумеет и согреться, прокатившись с разбегу по льду, или двинет кого-нибудь из своей братии плечом и тут же для собственной потехи лизнет горячим утюгом по снегу. Все у него кипит под руками! И вдруг, когда портных дел мастер только что хотел убедиться в том, что уже ремень и колотушка, в приложении к щенку, не имеют более никакого смысла и что с ним, щенком, нужно вести дело на другой манер, «из-под ласки», – в это-то завидное для многих время щенок страшно роняет себя, похитив какой-то жилет и прогуляв вырученные за него копейки на пряниках. За жилетом следуют панталоны, сюртук… А через неделю щенок уж на воле: он снова живет в обиталище своего родителя, который теперь клянет его за опиванья и объеданья.
Обдумывая способы исправления сына, резчик Голодаев приходит к тому заключению, что теперь остается одно: «драть его, шельму, до зеленого змия!» Не медля ни минуты, с горестью и вместе любовью в сердце принимается он за веник, и тут-то происходит доморощенное врачевание от всех пороков и зол, во время которого из квартиры Голодаева, сквозь мельчайшие щели и скважины, несется вопль и стон несчастного, очевидно наводимого на путь истины. Вот после этого-то врачевания, спустя месяцев шесть, вы и встретили прежнего щенка на Кузнецком мосту; говорю – прежнего потому, что теперь вы щенка не узнаете – перед вами уже такая личность, которую в Москве определяют одним словом: чуйка.
– Сударь, сударь! ваше сиятельство!.. – негромко и таинственно произносит «чуйка», догоняя прохожего.
– Что тебе?
– Пожалуйте на минуточку-с!
– Меня?
– Вас, вас!.. на секунт!.. за угол только!..
– Меня ли? почем ты меня знаешь?
– Как не знать-с! Что вы?.. Знаем-с, пожалуйте!
Прохожий идет, недоумевая и чего-то опасаясь.
– Ну говори, что такое?
– Покупка есть… Как бы кто не увидал!.. Магазинская цепочка-с, «первый сорт»!
«Чуйка» оглядывается по сторонам и вытаскивает из-за пазухи какую-то цепочку, которая горит перед глазами прохожего и рассыпается искрами на солнце.