– И много ли ж? – спрашивает отец Иван.
– Пять-де-сят рубликов!..
– Барзо! – говорит отец Иван.
И смеемся мы потом за чайком довольно весело. Любо нам толковать о том, как «он» не хотел платить, вертелся, изворачивался, а все-таки заплатил… Любо было знать, что мало того, что заплатил, да и еще сколько денег извел – беда!.. Иной раз, верите ли? вспомнишь теперь, так просто страшно!.. Точно разбойники собрались или волки – такие у нас бывали звериные разговоры…
– Да заплатит ли? – спрашивает отец Иван.
– Запла-атит.
– Да есть ли деньги-то у него?
– Пятнадцать тысяч в банке!
– Справку, что ли, делал?
– А то как же? Известно, справился…
– А ну, как упрется?
– А в острог не хочешь? Ведь он – надворный советник, неужто захочет на старости лет под арестом сидеть? Отдаст!
– Много ли ты с него кладешь?
– Пятьсот!
– Ничего… Хорошо, как отдаст-то…
– Отдаст! Подведу под обух, так отдаст!.. У меня шрам-то, как ударил, посейчас цел… Отдаст!
– Дело хорошее!..
Вот таким-то родом зверинствовали мы. И говорю вам, что в это время по совести, потому что совесть-то моя оказалась свиною, по совести полагал я, что только рубль – настоящее дело; что только кусок в желудке да жена ночью рядом – настоящее удовольствие, а все остальное – только так… Как ни совестно, а скажу вам, что и на свои служебные обязанности я смотрел только так… Для виду, казалось мне, устроена школа, ибо чувствовалось мне, что никакой науки не надо и все это – средство только «получить со школы» что-нибудь. «Только так» разъезжает посредник и другое начальство, а что крестьянин, мужик, работал, воротил и зяб, так это мне казалось вполне законным. Я ни капельки не думал об этом, потому что мужик так был сам пропитан сознанием своих обязанностей, что не давал труда подумать о нем, особливо человеку с такими свиными наклонностями, как у меня. Я не приневоливал его давать мне свои деньги, своих кур, свои пироги, не приневоливал его служить молебен от червя; он не обижался на меня, если молебен не помогал ему. Отслужив и получив с него деньги, я в случае неудачи ничуть не чувствовал на душе укора, потому что ни разу не слышал я от мужика упрека себе в этой неудаче моей молитвы. Напротив, он, мужик, приписывал неудачу своему греху, считал себя виновным, недостойным милости божией, а я, дьякон, вместе с отцом Иваном, мы ходатайствовали за него. «Не умолили царицу небесную!» – говорил съедаемый червем крестьянин. «Да, – грустно говорил ему отец Иван, – прогневался на вас господь – и отчего? – прибавлял он. – Все оттого, что не радеете к храму божию. Ты бы вот, ежели бы, конечно, был в вас бог, взял бы да подсобил когда-нибудь отцу-то твоему духовному. Ан бы и зачлось у бога… А то вот тогда только и приходите в сознание, когда уже господь совершенно разгневается и нашлет кару». – «Это верно!» – говорит мужик. «Ну то-то и есть, поди-ка вон да перевози мне дубки из Егоркиной рощи, ан и легче будет». – «С моим удовольствием!» – говорит мужик и действительно с великою охотою принимается возить дубки, веря, что через это он угождает богу. Поглядишь на эту непритворную охоту, желание возить дубы и ворочать камни для тебя, посредника между деревней и небом, и, право, поверишь, будто все это так и надо.
Коротко вам сказать, через пять-шесть лет и совесть и сердце мое сильно позатянулись толстым слоем равнодушия ко всему… Уважать я уже почти никого не уважал, зная, что почти все плутуют, норовят поддеть друг друга, чтобы больше захватить самому. Был доволен, что и мне отведен на земле участок и дана возможность не оставаться с пустыми руками. И более не думал ни о чем и не верил ничему, что не было простым свинством… И в такой-то девственной душе вдруг проснулась совесть… Не чистое ли это наказание божие?
IV. Учительница
– Случилось это совершенно неожиданно. Еще бы годик-другой – и на моей совести наросла бы такая кора, которой не прошибить бы никакими пулями. Но вышло иначе. Дело произошло самым простым манером. Приехала к нам в село учительница в земскую школу, госпожа Абрикосова. Фигурка из себя довольно поджарая, хлябковатая… и из новых. Очень это нас смешило с отцом Иваном. Привыкнув смотреть на все людские дела и помышления как на средство получить кому-нибудь с кого-нибудь рубль, мы не могли без смеха видеть того, кто думал иначе. Кроме того, все новое, само по себе, нам уже казалось глупостью. У нас были примеры помещиков, затевавших в своем хозяйстве новые порядки и кончавшие разорением, при всеобщем смехе соседей и всех опытных людей. У нас были перед глазами тысячи нововведений правительственных, которые оканчивались ничем или подтверждали только нашу теорию, то есть нововведение было только так, а суть состояла в уменье, во имя этого нововведения, как можно больше получить пособий, прибавок, разъездных, подъемных и, наконец, награду, – конечно, если можно, денежную. Только так смотрели мы и на крестьянскую школу. «Все рубликов пять дай сюда», – говорил отец Иван, определяя этими словами и цель существования школы и личные к ней отношения. Судите теперь, как было нам смешно смотреть на госпожу Абрикосову, которая на наших одеревенелых, свинцовых глазах стала добиваться чего-то от сельского общества, суетилась, бегала из угла в угол и роптала. Очевидно, она хотела произвести какое-то нововведение, а мы, глядя на то, как к ней относилось сельское общество, тоже смотревшее на ее нововведение только так, как оно надувало ее и сердило, могли только хохотать, сидя за чайком, и удивляться вновь прибывшей учительнице.
– Получала бы себе свои десять рублей да сидела бы смирно, – говорили мы.
– Чего еще? – говорил отец Иван. – Десять рублей – хорошие деньги!
– Еще бы!.. Задаром-то!..
– Это и я бы, пожалуй, взялся так-то… Право… да что же! – говорил отец Иван. – Всё – «дай сюда»!
Вот эдаким манером смотрели мы на госпожу Абрикосову. Кроме того, и из себя она, как я уже говорил, была не очень, чтобы… Так что вообще – была она у нас в полном равнодушии.
Не помню, как, когда и по какому случаю, только однажды зашел я к ней. Общество отвело ей сырую и разоренную избу; ни лавок, ни скамеек не было, ничего еще не приготовлено, хотя давно было все обещано. Застал я ее в таком виде: сидит на полу, – разостлан платок этакой, ковровый, на полу, – закутана от холоду в какие-то тряпочки, а кругом ее штук десять ребят – и мальчики и девочки. Тоже укутаны кой-чем; должно быть, это госпожа Абрикосова их укрыла, потому тряпки-то не деревенские были. Сидят они таким манером и учатся. «Что вам, говорит, угодно, отец дьякон?» – Я, мол, так. – «Ну извините, говорит, теперь мне некогда». И продолжает. Это меня озадачило. Все же таки, как бы там ни было, пришел человек, очевидно, в гости и этак… хороший человек, по-нашему, сейчас бы разогнал всех этих мальчишек и девчонок, сейчас самовар бы, да перед чаем по рюмочке. А тут как-то довольно сухо и этак… неприятно… Даже я заскучал от этого. Сел, сам не знаю зачем, на пол и сижу. Сконфузился я весьма. Так ведь что ж вы думаете? Битых два часа ни словечка с гостем не сказала – все учит. Толкует, толкует, раз двадцать одно и то же повторит, да рассказывает-то все что-то непонятное. Утомился я, себя не помню. Голод стал чувствовать; захотелось закусить, водочки, селедочки, на желудке ворчит, а она все ду-ду-ду… Встать, уйти – не могу, уж очень я сконфузился от приему, а слушать устаешь, не привык долго быть без угощения! Просто смерть! Разломило всего, в боках боль, пот!.. Такая меня взяла досада на ребятишек на этих – так бы всех и разогнал по шеям. Наконец уж кое-как кончили. «Ну, говорит, идите теперь по домам, а вечером опять приходите, кто хочет, – сказку буду читать!» – «Все придем!» – закричали и стали с ней целоваться, говорят: «милая Марья Васильевна», «желанная». Точно родная семья. И это мне очень неприятно показалось, очень нехорошо. То есть хорошо-то хорошо, я вижу, что так и надо, а неприятно как-то… И даже как будто не в душе, а на желудке у меня стало неприятно; у меня тогда все на желудке больше обозначалось. Что-то вроде как саднит… Ушли все. «Вот теперь, говорит, пожалуйте ко мне!» Пошел. За перегородкой стол и кровать. На столе книги. Окно все в снегу. «Вот, говорит, тут я сама работаю!» – «Дурное, говорю, у вас помещение. Вы бы, говорю, сударыня, жалобу на них (на мужиков, конечно)». Засмеялась. Стало мне несколько легче. Оправился я, почувствовал в себе развязность, говорю: «Да, в самом деле, что на них смотреть?.. Им, говорю, смотри в зубы-то!.. Вот как приедет посредник да разузнает как следует, так и явится все. Нет, сударыня, говорю, тут без палки ничего не будет». Смеется все. А у меня еще более прибавилось развязности, и стал я в юмористическом этаком роде описывать ей, как мы Христа славим; изобразил этак ей, что вот, мол, и в нашем духовном деле нельзя без этого обойтись. Придешь к иному, отславишь – хвать, в избе никого нет: хозяин спрятался, за дверью где-нибудь стоит, вытянулся. «А, говоришь, друг любезный, ты что ж это, так-то почитаешь отца своего духовного!» – «Прости, говорит, батюшка, ей-ей ничего нет». А между прочим курица по сеням бегает, что уже явный обман… Естественно – ухватишь курицу и уйдешь, только таким манером с ним и можно.
Излагаю я это все в юмористическом этаком виде, в насмешливом, веселом тоне, и вижу: таращит на меня глаза и уж не смеется. «Неужели, говорит, это правда?» – «Истинная правда», говорю, да и еще ей этаким же манером, в юмористическом же, в этаком игривом тоне, изобразил ей несколько шутливых анекдотов. Заключение вывел ей такое, что смотреть им в зубы – невозможно, что надо с ними не очень чтобы тонко… И вдруг, не давши мне окончить, – «батюшка, говорит, да ведь вы проповедуете прямой разбой!..» И встала вся зеленая. «Это – денной грабеж», говорит. И забегала по горнице. У меня в зобу ровно кол засел от этого. «Как разбой?» Разинул я рот и не понимаю. Главное, в совершенно шутливом и юмористическом тоне происходил рассказ, и так неприятно поразить человека, с этакою неделикатностью прямо ему, можно сказать, в морду. «Как, говорю, разбой?» – «А как же, говорит: вы проповедуете просто грабеж. Рекомендуете мне жаловаться посреднику, чтобы с них взыскать силой, – мне, которой они из последних копеек платят жалованье, когда, говорит, им приходится работать, работать на всех, платить в сотни мест, когда еще отец их духовный придет и возьмет последнюю курицу. Неужели же это не денной грабеж?» – «Как же иначе-то? Как же, каким манером, говорю, получишь за труды? Ежели человек за свои труды не получает, то каким же родом иначе? Следовательно, говорю, если описывают по приказанию начальства имущество неплательщиков – и это грабеж? Да ежели бы не этаким манером, так и вы бы, говорю, вашего жалованья, сударыня, не получили вовеки. Ежели бы, то есть, без понуждения…» – «Да неужели ж, говорит, вы думаете, что у меня руки подымутся взять с них хотя медный грош! Я сама готова отдать им все, что у меня есть, – и это жалованье и все, что я заработаю. Брать с них! с этих босых детей, с этих отцов, которые прячутся за дверь от духовного отца. Брать с них!.. Да неужели это возможно? Неужели серьезно в самом деле вы можете схватить курицу? Вы шутите, батюшка, не правда ли?..» – «К прискорбию, говорю, хватаем и кур… когда видишь уклонение…» – «От чего уклонение?» – «От вознаграждения». – «За что?» – «Да за труд, сударыня, за труд…» – «Да что такое именно вы делаете, за что вам надо платить?» И опять у меня от этого вопроса стало очень неприятно, как-то даже досадно. Отчего, и сам не знаю. Даже взбесило это меня. Да в самом деле, неужели не трудно человеку встать до свету, к заутрене? Иной бы преотлично почивал с супругой, а тут из теплой-то постели да на мороз… Да с требой по холоду, да «к боли», ночью, в слякоть. Как же не брать за труды? Попробовала бы, мол, ты сама этак-то, так и узнала бы, как это кур ловят. Разозлила меня. «Как знаете, говорю, сударыня. Очень неприятно, что огорчил вас». И ушел. И так мне было неприятно. Главное, что внезапно случилось. Шел себе человек так, просто попить чаю, например, и вдруг ему этак… чуть не «вор»! Поплелся я от нее в этаком расстроенном положении: и так, будто стыдно, и сердишься. В очень скверном был я от этого визита состоянии. Но как только рассказал я отцу Ивану, так все и прошло – и не стыдно ничего, и опять очень весело. Отец Иван сразу разобрал это дело так: во-первых, все это – не более как штука. Денег она брать не будет, положим, – бывали такие примеры, но это только подвох, чтобы быть на виду, потом забрать в руку что-нибудь почище, выскочить в прогимназию и уж там зацапывать сколько хватит. Во-вторых, это – земство делает контру начальству; посредник Гамлетов сам будет платить учительнице, чтобы она отказывалась от жалованья, чтобы тем пробраться… И тут отец Иван сплел удивительный, тонкий, как кружево, план, по которому посредник, по его мнению, должен был путем разных штук пробираться к чему-то такому, где можно зацапывать сколько влезет. Наконец, уж, ей-ей, не могу вам теперь рассказать, как, на каком основании, только все мы – я, отец Иван, жена отца Ивана и моя жена, – все мы поняли и решили, что учительница – просто любовница мирового посредника. Почему? Да потому, что из-за чего же ему платить ей свои деньги? Из-за чего же ей отказываться от своего жалованья, если у ней с посредником нет стачки, помощью которой он и она вытаскивают друг друга к каким-то выгодным местам. Так тонко плутуют только преданные любовницы. На этом мы и порешили. Нам необходимо было порешить на чем-нибудь таком, от чего бы нам было попрежнему покойно. Непременно нам хотелось и на душе и на желудке сохранить то же благополучие и ту же ясность, что была у нас всегда, и нам надо было придумать что-нибудь, чтобы неприятный факт был подлажен под наши взгляды. Подладили мы его, как сами видите, очень топорно; но для нас было и это хорошо. Правда, в ту же ночь, когда мне случалось проснуться, мне, несмотря на составленную нами насчет госпожи Абрикосовой теорию, становилось как-то неловко. Точно сон какой-то дурной видел. Припоминалась она мне в ту минуту, когда, позеленев от гнева, сказала: «да это – грабеж…» Припоминался ее горький вопрос: «да неужели вы хватаете кур?» – и другой вопрос: «да точно ли вы в самом деле дело делаете? точно ли, мол, вам надо платить?..» Становилось мне от этого как-то очень и очень тоскливо, тяжело, как будто что-то мелькало в глубине совести, что-то начинало чуть-чуть светиться там, едва обрисовывая какие-то неопределенные, безобразные фигуры. Я торопился улечься опять в постель под горячий, неподвижный, как каменная стена, бок жены и, чтобы успокоиться, задавал себе вопрос: из-за чего же она-то? И так как вопроса этого я не мог, положительно не мог, разрешить чем-нибудь, кроме выгоды, то и возражения госпожи Абрикосовой на мои мнения о понуждении мужиков, и ее гнев за курицу, и бескорыстие казались мне не более, как штуками. Если это – не штуки, думал я, так из-за чего же бьется она с утра до ночи с мальчишками и девчонками; из-за чего она не требует себе хорошего помещения, а зябнет в каком-то хлеву; из-за чего не берет жалованья?..
И вот этого-то «из-за чего» я тогда уже не был в состоянии понимать. Сердце-то мое уж обухло, и совесть-то попримерла… Порешив таким манером, мы с полным спокойствием продолжали смотреть на продолжение учительницею ее штук. Скоро мы даже забыли о ней, забыли и о том, из-за чего все это происходит, хотя на наших глазах штуки ее завоевывали на ее сторону все крестьянское население, хотя на наших глазах не умеющие ничего сделать без палки крестьяне устроили ей школу в новом помещении и снабдили всем необходимым. «Хитра штучка», – говорил отец Иван, и я думал то же, то есть что хитра должно быть. В таком положении было состояние моего духа, когда случилось новое неожиданное обстоятельство, заставившее всех нас снова обратить внимание на госпожу Абрикосову…
Сплетничали мы раз как-то с отцом Иваном и с каким-то практическим гостем за чайком, и между прочим зашел разговор и об учительнице. Все мы посмеялись над ней и порядочно-таки загадили своими соображениями ее поступки…
– Да какая это Абрикосова госпожа? – спросил гость. – У нас в губернском городе был купец Абрикосов…
– Это – не тех! – сказал батюшка. – Те Абрикосовы – известные богачи, я их довольно хорошо знаю… Один из них женат на молодой, тоже богачке, дочери купца Овсяникова, Василья Иванова, известного мошенника и кулака… Это – не тех, те – богачи… Куда тем в учительницы…
– Ох, – сказал гость: – не тех ли?.. Овсяникова-то, про которую говорите, что выдана была замуж за Абрикосова, ведь она от мужа-то ушла…
– Что ж такое? Уж наверное же она ушла с любовником и с капиталом… У той капиталу тысяч пятьдесят своих… А у этой один шиш… Станет этакая госпожа да сидеть в конуре… Нет, это – не тех Абрикосовых, это – так какая-то, должно быть из проходимок.
– Ох, – говорит гость: – не та ли?.. Что-то мне чудится, что она и есть… Как звать-то ее?
– Марья Васильевна.
– Ох, что-то как будто она самая и есть!.. Ей-богу, право…
– Нет, быть не может, – говорит отец Иван. – Из-за чего ей идти в такую трущобу? Посуди сам! Или каким манером уйдет она без капиталу, кто может бросить свои деньги? Спрашивается, из-за чего я брошу пятьдесят тысяч и пойду к мужикам работать за десять рублей? Посуди сам! Ведь это только с ума сойдешь, так тогда разве… Да нет, не может быть… Это – не та Абрикосова, эта – так какая-нибудь из мелких…
– Так-то так, – твердил гость: – а что-то мне чудится…
– Нет, нет…
– Может, и нет… Да вот я в городе буду, поспрошу…
– Ну, вот спроси… Увидишь, что не та!..
Каково же было наше удивление, когда недели через две тот же самый гость, снова посетив нас, привез нам известие, что госпожа Абрикосова, теперешняя наша деревенская учительница, есть именно та самая Абрикосова, о которой он думал, та самая Марья Васильевна Овсяникова, дочь богача, вышедшая несколько лет тому назад замуж тоже за богатого купеческого сына Абрикосова… Мы узнали, что, пожив с мужем год или два, она ушла от него, ушла не к родителям, богатым купцам, а в какое-то чиновничье семейство, и не только не захватила с собой денег, но не взяла даже ни одной тряпки… Узнали мы, что у нее есть и деньги и дом и что все это она бросила и ушла.
– Да не может быть! – совершенно изумленный, даже побледневший от изумления, говорил батюшка. – Это что-нибудь не так… Собственный дом, говоришь?
– Двухэтажный каменный дом и лавки.
– Это невозможно! Это что-нибудь неправильно. Дом, лавки… Нет, тут штука какая-нибудь… Дом… Неужто дом?..
– Перед истинным богом… Каменный двухэтажный, лавки, например, и питейные дома…
– И не касается?..
– Ни-ни-ни, боже мой!..
– Да это – не та Абрикосова! Это ты не то…